bannerbannerbanner
Любовь

Анджела Картер
Любовь

Полная версия

В то время комната его всегда была необычайно чиста – белая, как палатка, – и так же легко, как палатку, ее было убирать; но то не была аскетическая нагота. Из-за белизны своей и цельного пространства комната причудливо реагировала на время суток, изменения погоды и смену времен года. Она постоянно видоизменялась – совершенно независимо от желаний Ли. В ней ничто не отбрасывало тени, кроме движений самого хозяина и его брата, хотя ветви деревьев на площади дрожали в ее сияющем интерьере разнообразными смутными очертаниями, а по ночам городские огни таинственно играли на безграничных стенах. Когда Ли открывал окно, внутрь врывались ветры.

Обставленная лишь светом и тенью, комната обладала свойствами анонимности и непостоянства. Штор на окнах не висело, ибо комната была столь нерушимо лична, что в ней просто нечего было скрывать – так мало она являла. Таким способом Ли выражал свою жажду свободы; все годы позднего отрочества свобода была его единственной великой страстью, а главным условием свободы, казалось ему, может быть лишь отсутствие собственности. С женщинами он тоже держался холодно и отстраненно, ибо еще одним необходимым условием такого состояния была свобода от обязательств. Поэтому сентиментальность его нашла выход в поисках метафизической концепции вольности. Когда ему было тринадцать, а Баззу – одиннадцать, он убедил брата сбежать с ним на Кубу, чтобы сражаться за Кастро. Из книжного магазина «У. Х. Смит» Базз спер испанский разговорник, и они добрались до Саутэмптона, где их перехватила полиция. Тетка была в ярости, но очень довольна. Поступок их был принципиальным выплеском той чистой сентиментальности, которая для Ли стала в каком-то смысле первейшей добродетелью, потому что, когда он стал постарше, сентиментальность часто заставляла его идти наперекор желаниям.

Из Марракеша Базз прислал Ли на Рождество немного гашиша, завернутого в джеллабу, и братья не виделись полгода. За это время Ли познакомился с женщиной, которая впоследствии стала его женой; новогодним утром он проснулся на чужом полу и обнаружил у себя в объятиях незнакомую девушку. Та открыла глаза, и какой-то голод, какое-то отчаяние в ее узком лице поразили Ли прямо в нежное сердце. Комната полнилась тьмой, тишиной и стоялым воздухом. На диване под пейслийской шалью сплелись какой-то юноша и какая-то девчонка; он заворчал во сне, а по полу процокала мышка. Нежданная гостья Ли резко повернула на шум голову, содрогнулась и заплакала. Он забрал ее домой и накормил завтраком. Когда она сообщила, что ее зовут Эннабел, он сразу понял, что она буржуазка, а по нервозности догадался, что она девственница.

Ела Эннабел мало – только пила чай и прятала лицо в ладонях, чтобы он ее больше не разглядывал. Движения у нее были колючие, угловатые, изящные; откуда ему, такому юному, было знать, что он станет мальчишкой-спартанцем, а она – лисицей, что выгрызет ему сердце под туникой? Японские крестьяне перед лисами благоговели, ибо верили, что лисица может проникнуть в тело человека либо через грудь, либо через трещинку между пальцем и ногтем. А оказавшись внутри, заведет с приютившим ее разглагольствования, пока тот окончательно не утратит рассудок; однако у Ли, казалось, не было нужды ее опасаться. Он улыбался ей, перегнувшись через стол, и отводил ее руки от лица – бледного, одни глаза. А узнав, что у нее нет ни единого друга на свете, взял к себе жить.

Она весь день сидела в его белой пустой комнате и смотрела в стену. В промежутках он кормил и ласкал ее. А потом, однажды утром, когда он ушел на лекции, она вытащила свои пастели и на том участке стены, куда обычно смотрела, нарисовала дерево. Она рисовала с такой убежденностью, будто давным-давно уже сделала набросок в уме, ибо дерево было очень замысловатым, пышным, его покрывали цветы и множество ярких птиц. И тогда Ли решил, что время пришло. Как он и догадался, она была девственницей. Он принес полотенце – подтереть кровь. Она спросила: а будет лучше, когда я к этому привыкну? Он ответил:

– Да, любимая, конечно, любимая, – хотя от ее странно остреньких зубок ему стало не по себе, а когда она из чистого любопытства спросила:

– Зачем тебе нужно было со мной так поступать? – он не нашелся, что ответить. Все его сильное и гибкое тело вдруг показалось ему хрупким и ненужным приспособлением; в ее глазах он отражался странными контурами и не мог сказать, каким она его видит – таким, как думал он сам, или нет, – да и вообще, что она в нем видит своими глазищами, которые от слишком частых слез, казалось, сами приняли форму улегшихся на бок слезинок. Он понял, что может дать ей только физиологический ответ, ее же удовлетворит лишь экзистенциальный, и ему стало грустно; но у нее было к нему еще много вопросов, и вскоре она возложила его руку на свою свежую рану, хотя понуждала ее к этому не страсть, а, видимо, любопытство. Это произошло в очень холодный день под конец января, когда снаружи падал снег.

За два месяца до того, как он ее встретил, Эннабел пыталась покончить с собой, приняв передозу снотворных таблеток, но ее вовремя нашла комендантша общежития. В больнице ей предложили бросить художественную школу и вернуться к родителям, но она обнаружила такие отчетливые симптомы стресса, что самым благоразумным сочли просто вверить ее заботливому попечению комендантши. Та была женщиной лет сорока с лишним, либеральных взглядов и не желала для Эннабел ничего лучше, чем если та наконец найдет себе человека, который ее полюбит. Соседка по комнате взяла ее с собой отмечать Новый год. Эннабел в одиночестве сидела в уголке и рассматривала сначала какие-то старые журналы, которые нашла на полу, затем – фигуры в свете свечей. В них она заметила несколько интересных сочленений форм, одно-два неприятных лица, а потом уснула. Проснулась от того, что замерзла.

Было уже так поздно, что весь свет погасили, а свечи догорели до оснований. Почти все гости разошлись, но одна парочка занималась на диване любовью, а несколько других спали на полу. Эннабел было так холодно, что она произвольно выбрала какого-то парня, подползла к нему и улеглась рядом, чтобы окончательно не окоченеть.

– Это кто у нас тут? – спросил тот наутро. Потом к нему домой зашла комендантша и, разумеется, полностью очаровалась; она решила, что у парня хороший характер, он мил, выдержан, а потому, довольная, передала девушку под его опеку.

Ли не рассчитывал, что она с ним останется, но она осталась. Вскоре она перевезла к нему из прежней комнаты свой проигрыватель. Как он и подозревал, ей больше всего нравились клавесинные пьесы эпохи барокко. Чтобы справиться с ее капризными переменами настроения, он призвал на помощь все запасы такта, нежности и восприимчивости, которые выработал в себе во время последней теткиной болезни; Эннабел оказалась способна на все оттенки меланхолии – от томительной грусти до гнетущего отчаянья. Он привык заботиться о ком-то, а раз брат был в отъезде, заботился о ней. Она спала с ним рядом и время от времени из чистого любопытства обнимала его. Иногда ему удавалось выжать из нее крохотный ответный трепет, но чаще всего он просыпался утром и видел, что она уже неотрывно смотрит на него своими необычными, светящимися изнутри глазами, точно испепеляет платоническими намеками, понять которые он не в силах. Потом его ненадолго охватывало первоначальное беспокойство, и он подозревал, что ее духовидческий взор пронзил его обезоруживающий панцирь обаяния, а под ним обнаружился кто-то другой – возможно, он сам.

Она привлекала его, потому что он не был убежден в том, какое впечатление на нее производит, и он все больше и больше привязывался к ней – оттого, что она такая странная: странность ее казалась ему качественно иной, но количественно сродни той странности, которую испытывал он сам, как будто оба могли с полным правом сказать миру вокруг: «Мы оба здесь посторонние». Глубоководные рыбы светятся, чтобы узнавать друг друга; так почему мужчинам и женщинам тоже не испускать какого-нибудь бессловесного свечения для тех, кто им близок? Он ощущал какой-то немой контакт с нею; так двух иностранцев, говорящих только на своих языках, влечет друг к другу в третьей стране, языка которой не понимают оба. А кроме того, в самый первый месяц их совместной жизни он спал с супругой своего преподавателя философии, хотя лишь через несколько лет понял, что логичным средством от их с Эннабел неудовлетворенности было бы присутствие кого-то третьего, самодовольного, а еще позднее с ужасом осознал, что и это решение не вполне удовлетворительно.

Женщина эта была лет на пять старше Ли, и он испытывал к ней некое насмешливое расположение, хотя связь продолжал только потому, что был уверен: он для нее ничего не значит, их взаимный опыт пересекается совершенно абстрактным образом, а индивидуальностей друг друга они не признают. Изящная угрюмая брюнетка, мать троих детей. В ней чувствовалось наждачное качество хронически несчастной женщины, и она третировала юного любовника, которого завела из вредности и скуки, с неистовым презрением, если не брать во внимание отдельных мгновений всепоглощающего неспокойства, когда она льнула к нему после соития.

– Это как ввинчивать женской странице «Гардиан», – сказал он Баззу, но ни с кем другим о ней никогда и не заговаривал – не столько из порядочности, сколько от безразличия.

Она организовала все расчетливо и практично. Ли навещал ее дважды в неделю, днем, когда малыши были в детском саду, а также по четвергам вечером, когда их уже укладывали спать, а муж вел факультатив о концепции разума. Любовью они занимались всегда в свободной комнате на голой постели под репродукцией голубого арлекина Пикассо – на рамочке и стекле лежал восковой налет пыли. По ходу всего их романа она ни разу не пыталась выпытать у Ли никаких подробностей о его семье, среде обитания или амбициях; не проявляла к нему абсолютно никакого любопытства. Он полагал, что это очень интересно.

Как бы там ни было, его она вполне устраивала; он испытывал определенное удовольствие от того, что совокуплялся с супругой человека, учившего его этике; большинство вечеров у него оставались свободными; кроме того, с пуританским удовлетворением, унаследованным от тетки, он ощущал, что познает нечто важное о среднем сословии. Но однажды в начале февраля он пришел в четверг вечером и увидел, что у нее настроение – паршивее некуда; и последовал за ней, несколько настороженнее обычного, на неведомую территорию гостиной.

 

Неведомую, но никоим образом не непредсказуемую. От мелкого белья, развешенного на каминной решетке, поднимался пар. Ли заметил, что она читает «Второй пол»[6] – книга валялась на полу корешком вверх. Стены были бежевыми, над самопальной стереоустановкой висела заумная литография Мондриана, на тростниковых циновках валялись обломки пластмассовой игрушки. Довольный Ли криво усмехнулся про себя – такое выражение лица он обычно предпочитал скрывать от окружающего мира, чтобы оно не выдало ничего лишнего.

Еще стояли холода; он присел на циновку и протянул руки к огню. Может, купить такую же, чтобы Эннабел могла валяться во весь рост на жестких холодных половицах по нескольку часов кряду, подумал он; а то иногда похоже, что она лежит на мраморной плите в морге. Ему не нравилось вестись на такие мелодраматические образы. Его другая любовь – то есть если Эннабел вообще можно определить как его любовницу, – ладно, просто другая женщина – а она Другая Женщина или просто другая женщина? – как бы то ни было, эта конкретная женщина уселась в кресло и поджала босые ноги, как бы защищаясь, став таким образом полностью неприступной. На ней были джинсы и клетчатая рубашка, а длинные темные волосы перехвачены на затылке резинкой. На пальце она крутила обручальное кольцо – верный признак подавляемого раздражения – и молчала.

Ли покачался с носков на пятки, вытянув руки к электрической решетке. Сегодня он был похож на Барнаби Раджа[7]. Мысленно он прошерстил весь свой гардероб улыбок, подбирая ту, что подобала бы такой двусмысленной ситуации. В очень нежном возрасте Ли обнаружил, что с помощью своего ассортимента улыбок может управлять людьми и вскоре научился так облегчать себе жизнь, потому что ему нравилось жить легко; именно такую жизнь он и называл счастьем. Он выбрал улыбку предполагающую и поощряющую; улыбка щелчком встала на место – так гладко, что можно было бы поклясться: Ли распахнул всю свою душу. Едва улыбка материализовалась, женщину прорвало:

– Ты с какой-то пташкой спутался, я слыхала?

– Ну, – медленно ответил Ли, чувствуя неладное. – И что?

Она отмахнулась от него, встала и принялась нервно мерить шагами комнату.

– Я, конечно, едва ли могу рассчитывать, что ты станешь хранить мне верность.

«Так вот оно что!» – подумал Ли и сразу понял, что связи конец. Слова он подбирал очень тщательно.

– Н-ну, не знаю. У тебя есть полное право ожидать, что я останусь тебе верен, но верен я в действительности или нет – это совсем другие пироги с котятами, правда?

Она так бурно металась из угла в угол, что ему стало за нее неудобно: ее поведение в данных обстоятельствах представлялось эмоционально чрезмерным.

– Почему ты сам ничего мне не сказал?

– Не твое дело.

– Спасибо, – с иронией ответила она.

– Послушай, – сказал Ли. – Тебя какая-то муха укусила из-за того, что я бродяжку себе оттопырил.

– Тебя послушать, так ни за что не скажешь, что ты в университете учился.

Тут Ли решил куснуть побольнее.

– Ну вот – ты боишься, наверное, что я тебе мандавошек передам или какую-нибудь еще пакость?

Когда она пнула его босой ногой, он понял, что его анализ верен, и, растянувшись на полу, расхохотался.

– Ты что – сам мне про эту девчонку не мог рассказать?

– А я не из болтливых, – ответил Ли. Он снова присел по-восточному и мстительно обратил на нее всю обескураживающую силу ослепительной улыбки: ему никогда и в голову не приходило рассказывать ей об Эннабел, настолько незначительна для него была эта другая женщина. Пока нельзя сказать, правда, что и Эннабел стала для него что-то значить. Женщина резко прикурила, отвернувшись от него, точно брала себя в руки. Располагающая комната, много книг и газет. Ли прочел названия на паре корешков.

– Ты для меня никто, ты вещь. Объект. Когда я в первый раз с тобой переспала, это был acte gratuit[8]. Acte gratuit, – повторила она с некоторым раздражением, поскольку он, казалось, не понял. – Ты хоть понимаешь, что это значит?

Ли назло ничего не ответил.

– Все это было бессмысленно и абсурдно. Бессодержательное действие, но, с другой стороны, вообще все бессодержательно, будто не отбрасывает никакой тени, – кроме моих детей, а я не могу общаться с ними.

Она умолкла. Ли взглянул на нее из-под ресниц, отчасти жалея, отчасти в крайнем раздражении. Молчание затягивалось. Наконец он встал:

– Ладно, мне, пожалуй, пора двигать.

– Крыса ты, – сказала она. – Мерзкий крысеныш.

Ли хотелось только одного: как можно скорее покинуть этот дом, потому он готов был согласиться со всем, что бы она ни сказала. Он коротко кивнул:

– Ага, крысеныш. – И подчеркнул: – Рабоче-крестьянская крыса.

При этих словах она подскочила и заколотила по нему кулаками. Он перехватил ее запястья и один раз ударил. Женщина немедленно сникла и недоуменно поднесла пальцы к щеке.

– У нее смешные глаза, – сказал Ли. – И мне она все-таки нравится, если хочешь знать. Говорит мало. И ей все равно придется уйти, наверное, когда вернется мой брат.

В минуты стресса его правильное произношение, усвоенное в классической школе, давало слабину. Его удивило, насколько он сам разволновался, а также то, что он только что сказал; раз он всегда говорил правду, должно быть, к Эннабел он действительно успел привязаться. Он изумился и моргнул. От хронической инфекции его глаза на свету, от усталости или напряжения постоянно слезились; здесь свет не был ярким, но они слезились все равно. Она отвела от лица руки: прикосновение его кожи стало совершенно невыносимым – и уставилась на него в изумлении, вспоминая его былую физическую нежность. Ее переполняла боль неверия: она поняла наконец, что те ласки были невольными и фактически к ней никакого отношения не имели – не отдавал он ей никакой дани.

– Тебе вообще какого хуя от меня надо? – несколько злобно осведомился Ли. – Хочешь, чтобы я попросил тебя бросить мужа и уйти ко мне?

– Я никогда этого не сделаю, – немедленно ответила она.

– Ну и вот. – Ли вздохнул. Сейчас он не способен оценить оттенков смысла. Дверь может быть либо открыта, либо закрыта, и люди, в общем и целом, говорят то, что хотят сказать. А кроме того, он беден, содержать ее с детьми все равно бы не смог, если б даже хотел. Глаза слезились так сильно, что темный силуэт молодой женщины перед ним мерцал.

– Я могла бы устроить тебе в университете большие неприятности, – сказала она.

Теперь пришла его очередь возмутиться.

– Так, значит, тетка мне правду говорила о двуличии буржуазии?

Взвыл младенец, и мать еле слышно взвизгнула и дернулась. Ли переполняла печальная злость.

– Ладно, кончай, – сказал он. – Ты ведь получила то, что хотела, правда?

– Холодное у тебя сердце, я должна заметить.

– Что?

– Ты меня завалил, а теперь тебе наплевать… – Волосы выбились у нее из-под резинки, лицо пылало.

– Тебя что вообще беспокоит – в смысле, только честно: что тебя так сильно беспокоит?

– Уходи, – ответила она. – Я чувствую себя униженной.

Ли глубоко оскорбился, он был просто потрясен.

– Слушай, как ты вообще можешь считать секс унизительным?

Она запнулась, захваченная врасплох, метнула на него изумленный взгляд и глубоко вдохнула.

– Я могла бы устроить так, чтобы тебя вышвырнули из университета.

– Ну еще бы, – медленно произнес Ли, ибо начал понимать: она так сильно к нему привязалась, ибо считала головорезом. – Ну еще бы; и тогда бы я вернулся и избил тебя до полусмерти, верно? Мы с братаном вместе пришли бы.

Брата она видела один раз на улице.

– Господи боже мой, – сказала она. – Вы б и впрямь пришли.

Наверное, она все это время надеялась, что Ли в нее влюбится и вся эта история обретет хоть немного смысла, но если даже так, он этого не осознавал. Ему казалось, что она пользуется им как экраном, на который можно проецировать собственную неудовлетворенность; честный обмен. У него было очень простое понятие о справедливости.

– Уходи, Леон Коллинз, – сказала она.

Ли понял, что она подсмотрела его имя в мужниных списках группы: никто никогда не звал его Леоном в лицо, даже преподаватели. Но и ее имени он тоже не знал. Вопли забытого младенца летели за ним, пока он спускался по лестнице.

«Что ж, – думал Ли, – век живи – век учись».

Однако он до крайности изумился, и ему было очень не по себе. Дома вся комната звенела от клавесинных арпеджио. Эннабел не следила за камином, и от огня осталось лишь несколько красных угольков, поэтому жаркую тьму пробивали только фары беспрестанно проезжавших машин – лучи мигали в голых окнах и северным сиянием играли по телу девушки на белом полу – единственному предмету, нарушавшему пустоту комнаты, если не считать проигрывателя. Музыка закончилась, иголка принялась икать в пустой канавке. Ли подошел выключить аппарат, и Эннабел поймала его за руку.

– От тебя пахнет улицей, – сказала она. – Но ты был с какой-то женщиной.

– Ну, и да и нет, – ответил Ли, всегда говоривший только правду. – Тебе от этого неприятно?

Слова он произносил очень нежно, ведь беспокойство ее было таким бесстрастным. Она немо покачала головой, и без единого звука по ее щекам потекли слезы.

– Тогда почему же ты плачешь?

– Я думала, ты больше не вернешься.

– Вот как? – Ли был в замешательстве. Ее огромные серые глаза не отрывались от его лица; ему же глаза снова обдало жаром, точно опалило ее метафизическим огнем. Ли показалось, что она требует от него чего-то чудовищного, но он никак не мог истолковать ее требований и, оказавшись в этом странном капкане, задрожал так сильно, что пришлось опереться о пол. Его поразило, настолько его трогает это ее горе – оно казалось подлинным доказательством того, что неким непостижимым для него самого образом он для нее важен. Чем дольше он вглядывался в ее глаза, тем больше росло его смятение, пока в конце концов с облегчением и страхом он не разглядел в ее новом волшебном силуэте очертания того, что нужно любить. Он подумал: «Ох, господи, следовало скорее признать ее». Так его предала собственная стоическая сентиментальность. Ли нерешительно поцеловал девушку, и хотя она не раскрыла губ ему навстречу, но возложила руки ему на плечи, под теплый пиджак. Пальто с себя он стряхнул и расстелил на жестких половицах, чтобы ей было удобнее. Она послушно откинулась назад и не отводила глаз от него, поэтому, проникая в нее, он по-прежнему трепетал от ее пристального взгляда.

Но несмотря даже на то, что они уже признали наступление любви, близость их все равно была проникнута тревогой: Эннабел понимала игру поверхностей лишь поверхностно; она походила на слепца, который на фейерверке может оценить красоту каждого огненного фонтана в воздухе только по громкости воплей толпы. Смутно постигает природу ослепительного блеска, но не знает наверняка.

Вернувшись домой, Базз долго еще кипел злобной ревностью. Квартира имела форму Г-образного танцевального зала, разделенного двойными дверьми; теперь они служили стенкой, но стена эта была очень тонка, и Базз со своей узкой койки отлично слышал каждое движение и каждый звук влюбленных. Ночи напролет он весь в поту лежал под несомненные скрипы и стоны, корчась и воображая себе их невообразимую близость. Смуглым лицом вжимался в подушку и горько проклинал их; мало-помалу его охватывало маниакальное желание зарезать обоих во сне. Он любовно поглаживал свой марокканский нож и наблюдал за ними днем, а ночью матерился и мастурбировал. Ли понимал, какое напряжение терзает брата, но вскоре слишком озаботился собственными напрягами и больше не обращал на него внимания: он не мог игнорировать того, что плоть не взрывается волшебством в теле Эннабел. Из нее получалось исторгать лишь те слабенькие вздохи и судороги, которые извращенная перепонка брата превращала в вопли и визги. Казалось, Эннабел все больше зачаровывает внешний вид лица и тела Ли, но у нее не было никаких воспоминаний о коже, с которыми можно было бы сравнить ощущение его кожи, и ей, казалось, больше всего нравится лишь та интимность, какую она переживает с ним в постели; раньше она много читала о такой интимности. Она принялась за серию его портретов. Первый – наутро после их первой настоящей ночи вместе, когда некие клятвы лишь подразумевались; на этом рисунке он походил на золотого льва, слишком кроткого даже для того, чтобы питаться мясом. В последующие годы она вновь и вновь рисовала и писала его в стольких разных обличьях, что он в конце концов вынужден был уйти к другой женщине, чтобы понять, как же выглядит его настоящее лицо.

 

Когда Базз украл первый фотоаппарат, квартира целиком и полностью отдалась культу видимости. Базз будто использовал камеру как орган зрения, словно не доверяя собственным глазам, словно вынужден постоянно сверять то, что видит, с показаниями третьей линзы, поэтому в конце стал видеть все как бы из вторых рук, без глубины. Он проявлял и печатал снимки в своей задней комнатке и увешал ими все стены, пока его не начали окружать замершие воспоминания о самóм мгновении зрения; ему было спокойнее знать, что они под рукой и за них можно подержаться. Он без счета фотографировал Ли и Эннабел, и от такого подглядывания ему становилось легче, поэтому напряженность в доме постепенно разрядилась, хотя они часто просыпались утром и видели, что он примостился в ногах кровати и щелкает камерой. Кроме того, он все время таскался за ними следом, заставая врасплох, они попадались ему во всевозможных ситуациях, и часто на готовых снимках лица у них оказывались раздраженными и изумленными. В комнате Базза начали громоздиться картонные коробки с отпечатками и негативами.

У Ли были две старые фотографии, очень дорогие ему. У братьев, кроме этих фотографий, от детства не осталось ничего. На одной шеренга чистеньких детишек держала буквы, увещевавшие: ПОСТУПАЙ ПРАВИЛЬНО ИБО ТАК ПРАВИЛЬНО; на другой крупная суровая женщина играла с камерой в гляделки, а братья стояли у нее по бокам. То была их тетка. Братья уже походили на самих себя, хотя одному было одиннадцать, а другому – девять лет, и они слегка откидывались на пятках назад в своей характерной оборонительно-агрессивной позе, однако тетка держалась достаточно несгибаемо, чтобы остановить целый батальон солдат и хорошенько пристыдить их. Эннабел посмотрела сначала на теткину фотографию, потом – на Ли. Поднесла палец к его щеке, стерла слезинку, но ему не хотелось, чтобы она думала, будто он плачет.

– Это не настоящая слеза, любимая; у меня просто глаза легко слезятся.

В действительности слезинка и была, и не была настоящей. Глазная инфекция сделала его слезы двусмысленными. Но раз у Ли было наивное сердце простака, который всегда освистывает негодяя в детском спектакле, очень часто, если он понимал, что плачет, ему обычно становилось грустно. Но были слезы причиной печали, следствием печали или же печаль, приходя, определяла себя для него как реакция на какой-либо произвольный стимул, будь то фотография покойницы, которую он когда-то любил, или раздумья о смертности всего живого, – таких вопросов он пока для себя не выбирал или предпочитал себе не задавать. Поэтому обычно он делал вид, что не плачет, хотя расплакаться ему было легко.

Таковы были две его фотографические иконы – ребенок по имени Майкл и семейный портрет. Базз подарил ему еще одну фотографию – они с Эннабел спят в постели, – и она стала третьей: образ любовника. Ли и Эннабел выглядели на ней как Дафнис и Хлоя или Поль и Виржини[9]; Ли, опутанный ее длинными волосами, лежал в изгибе ее обнаженного плеча, потому что был ниже ее ростом, и они смотрелись так красиво и мирно, точно самими небесами были предназначены друг другу. Ли хранил эти фотографии в конверте вместе с тремя свидетельствами о рождении; потом к ним добавилось свидетельство о браке. Но причинно-следственной связи между этими тремя лицами на снимках обнаружить он не мог. Дитя, ребенок и подросток или молодой человек, чье лицо оставалось таким новым, неиспользованным и незавершенным, казалось, олицетворяли три конечных и не связанных друг с другом состояния. Глядя в зеркало, он видел лицо, не имеющее ничего общего с теми тремя; его черты уже были отфильтрованы глазами жены и настолько видоизменились, что перестали быть его собственными. Казалось, никакая логика не связывает разные этапы его жизни, будто каждый достигался независимо, не органическим ростом, а конвульсивными прыжками из одного состояния в другое. По невинности, которую Ли находил в прежних, отброшенных за ненадобностью лицах, он не испытывал никакой ностальгии – только яростное негодование: надо ж было ему быть невинным настолько, чтоб отказаться от своей свободы. Ибо теперь пустая комната, в которой он существовал так же аскетично, как Робинзон Крузо на своем острове, и только Базз служил ему хмурым и неверным Пятницей, – теперь эта комната задыхалась от вещей, покрылась жирными темными красками и наполнилась таким густым угрюмым мраком, что, переступая порог, приходилось набирать в грудь побольше воздуха, точно собираясь нырнуть в другой воздух, плотнее.

В этой таинственной пещере Ли крепко прижимал к себе Эннабел – он знал, что двуличие расцветает от физического контакта. Здесь, где она со своей мебелью тонула в едином сне, у Эннабел, по крайней мере, оставалась форма и какие-то внешние контуры; она была такой же вещью, как диван или буфет со львиными головами. Здесь она была объектом, состоящим из непроницаемых поверхностей. Когда она шла с ним рядом по улице в своей наугад подобранной одежде, тощая и чахлая, то напоминала призрак тряпичницы. Она была высокой и очень худой, руки длинные, и вены на них выступали толстыми пучками, будто на веснушчатых руках старух. Все ноги тоже были оплетены выпуклыми вспухшими венами. Из-за худосочности своей она казалась гораздо выше, чем на самом деле, – карикатурно элегантная, изнуренная девушка с узким лицом и волосами настолько прямыми, что беспомощно ниспадали безмолвной данью силе тяготения. У нее на ногах были очень цепкие пальцы – она могла ими подхватить карандаш и уверенно расписаться. Она воровала.

Ли пришел в ужас, узнав, что она ворует. Из супермаркетов она воровала продукты, а из книжных магазинов – книги; крала краски, тушь, кисти и маленькие предметы одежды. Ее родители были людьми состоятельными, платили ей большое содержание, но она воровала все равно, а Ли всегда расценивал воровство как дело, законное только для бедных. Он считал, что красть как можно больше – для них морально оправданно, а раз деньги даются людям только затем, чтобы покупать вещи и не давать колесу экономики останавливаться, то долг богатых (ступицы этого колеса) – как можно больше приобретать. Тем не менее Эннабел продолжала воровать, несмотря на его суровое неодобрение, и эта склонность среди многого прочего роднила ее с деверем.

Они поженились, когда ее родители узнали о том, что они с Ли живут вместе. Ли сдал выпускные экзамены, защитил посредственный диплом и на университетском педагогическом факультете записался на курсы подготовки учителей. Брат воспринял его действия с брюзгливым презрением, однако Ли вынужден был содержать своих домашних, которые не могли или не хотели делать этого сами. Эннабел поставила родителей в известность, что у нее изменился адрес, но никаких дальнейших подробностей не сообщила, и те сделали вывод, что она просто поселилась в квартире с другой девушкой. Время от времени она их навещала, а под конец лета, заехав в город по пути в Корнуолл, они ранним утром просто позвонили в дверь.

Базз уже проснулся и работал в фотолаборатории, которую сварганил у себя в комнате. День был теплый, и на Баззе не было ничего, кроме грязных белых моряцких штанов, там и сям прожженных кислотой. Его волосы апача или могавка падали ниже плеч, и от него смердело благовониями и химикатами. Он открыл дверь и увидел мужчину и женщину в повседневной дорогой одежде – пахли они мылом и деньгами, а эти запахи были ему чужды. Исключительно из своенравия он провел их в комнату Ли через свою собственную, мимо стен, заклеенных снимками их единственной дочери, часто раздетой, часто – в объятиях мужчины, но им удалось сохранить невозмутимость, хотя комната Базза была вся набита его фетишами: ножами, расчлененными двигателями со свалки и ванночками с химикатами. Кроме того, он забил все окна, чтобы не пропускали свет. Если комната Ли была чистым листом, берлога Базза напоминала исчерканный каракулями блокнот, но масса предметов, скопившаяся в ней, была по природе своей настолько случайна, и валялись они в таком беспорядке – там, куда он позволил им упасть, – что понять, кто же в этой комнате обитает, было ничуть не легче.

6Книга (1949) французской писательницы-экзистенциалистки Симоны де Бовуар (1908–1986), один из основополагающих трудов по феминизму.
7Герой одноименного романа (1841) Чарльза Диккенcа (1812–1870).
8Милостыня, подаяние (фр.).
9Персонажи повести-притчи французского писателя Жака-Анри Бернардена де Сен-Пьера (1737–1814), впервые опубликованной в 1788 г. в его философском трактате «Этюды о природе».
Рейтинг@Mail.ru