После того как компания Паскаль-Буше отвергла Денизу, она сблизилась с другой группой, которая нравилась ей меньше, зато лучше к ней относилась, ею верховодила Берта Пельто, дочь пон-дель-эрского нотариуса. У этой толстушки было действительно доброе сердце. Дениза подружилась с ней. Когда наступили пасхальные каникулы и им надо было разлучиться, они были этим очень огорчены. Берта сказала Денизе:
– Раз мы с тобой обе едем в Пон-дель-Эр, я попрошу маму, чтобы она как-нибудь пригласила тебя к нам.
Это приглашение стало для Денизы самым важным, самым лучезарным событием той весны.
Не без тревоги возвращалась она в дом на улице Карно, где ей предстояло провести две недели. Госпожа Эрпен на расстоянии превратилась для нее в грозное чудовище. Она ненавидела мать и сама упрекала себя за это. Вразрез со сложившимся у нее безобразным, отталкивающим образом матери, она сразу же была очарована, вновь увидев эту еще совсем молодую, полную жизни даму. На госпоже Эрпен было новое платье из молочно-синего крепона, показавшееся Денизе после черных монастырских передников радостным, как весна. За завтраком госпожа Эрпен старалась обворожить дочерей и мужа, была кокетлива, мила, нежна, насмешлива, – и в несколько минут завоевала их сердца.
Дом и сад показались Денизе крохотными, но вновь видеть их доставляло ей радость, которой она и сама не ожидала. В первый вечер, лежа в постели, она с удовольствием прислушивалась к паровозным гудкам. В шесть часов утра ее разбудили куранты училища Боссюэ; они играли «Венецианский карнавал», запинаясь перед некоторыми нотами, словно живой человек. Дениза встала и подошла к окну, чтобы посмотреть на улицу; сквозь серые сумерки виднелись рабочие в картузах, входившие в закусочную. Дениза оделась и спустилась в кухню. Викторина устроила ей торжественный прием; она приготовила к завтраку ее любимые блюда: пудинг из макарон и цыпленка с маслинами. Куртегез смущался в ее присутствии, называл ее теперь «мадемуазель Дениза» и уже не обращался к ней на «ты». Все семейство отправилось к поздней мессе в церковь Зачатия, и Денизе позволили подняться на хоры, к господину Турнемину. На паперти господин Эрпен молча отделился от жены и пошел вперед. Доктор Герен рассматривал в это время скульптуру портала, но обернулся в тот самый момент, когда мимо него проходила госпожа Эрпен с детьми.
Тогда Дениза поняла, что за лицемерной, спокойной видимостью в их семье все осталось по-прежнему. В понедельник госпожа Эрпен сказала, что ей придется съездить в Руан, чтобы навестить бедную больную мамочку. Дениза хотела было тоже поехать, но мать с недовольным видом отказалась взять ее с собой. В виде утешения отец повел ее к себе в контору. Она любила бывать на складах, где пахло шерстью и салом, ей нравились огромные тюки, на которые отец подсаживал ее, когда она была маленькой. Аристид Эрпен, дремавший в кресле, встал и подарил внучке двадцатипятифранковую золотую монету. Вечером, к обеду, госпожа Эрпен не вернулась.
– Мама, должно быть, опоздала на поезд в пять сорок девять, – сказал господин Эрпен с напускной непринужденностью. – Она подождет поезда в шесть десять.
– Девочки проголодались, сударь, – ответила с упреком мадемуазель Пероля, – им надо ложиться.
– Накормите их, – сказал он, – а я подожду.
Госпожа Эрпен приехала только в восемь. Дениза надеялась, что отец встретит ее сурово. А он только сказал:
– Как ты задержалась.
Она ответила:
– Я опоздала на поезд. Такая глупость: запирают двери за пять минут до отхода.
– Я так и думал, – сказал господин Эрпен, гордо взглянув на мадемуазель Пероля.
Денизе хотелось, чтобы он закричал; в это мгновение она пожалела, что родилась не мужчиной, а то она швырнула бы эту улыбающуюся женщину на пол, стала бы бить ее и терзать. Ничего подобного не произошло. На другой день госпожа Эрпен была еще жизнерадостнее и ласковее, муж ее – влюблен и покорен, как никогда.
Прошло дней пять, и Дениза стала беспокоиться, что нет весточки от Берты Пельто. Она поделилась с мадемуазель Пероля, потом с матерью.
– Я буду крайне удивлена, если госпожа Пельто пригласит тебя, – довольно желчно ответила госпожа Эрпен. – Она подруга твоей бабушки, а ее муж наш нотариус, но ни я у них, ни она у нас никогда не бывала, и я не намерена делать первые шаги.
– Но, мама, Берта три раза просила меня… А когда мы в монастыре прощались, она даже сказала: «Мне очень хочется, чтобы ты познакомилась с моим братом».
– Берта дурно воспитанная девочка. Она говорила, не спросившись у матери…
– Но, мама, мы с Бертой Пельто неразлучны… Мадемуазель д’Обрэ даже упрекнула меня за это… Однажды она сказала, глядя на нас, что не любит, когда подруги чересчур отстраняются от других.
– И она вполне права, – сказала госпожа Эрпен. – Повторяю, что Берта, возможно, и очень расположена к тебе, но если бы ее мать хотела тебя пригласить, так она и пригласила бы.
– Мама, а вы не могли бы позвонить, чтобы узнать…
– Разумеется, я не могу клянчить, чтобы тебя пригласили, – ответила госпожа Эрпен.
Но, видя, что Дениза готова заплакать, она добавила неожиданно ласково:
– Уж в крайнем случае я могу позвонить и пригласить твою подругу к нам.
Дениза запрыгала и заплясала от радости. Она подумала, что еще приятнее будет видеть Берту дома, в своей собственной комнате, показать ей свои книги и игрушки. Но надежды не оправдались. Госпожа Пельто ответила, что очень сожалеет, просит извинения, но Берта уже приглашена на все дни до конца каникул. Для Денизы это было большим горем.
Когда она вернулась в монастырь, мадемуазель д’Обрэ вызвала Берту к себе в кабинет и долго с ней говорила. Когда девочка вышла, Дениза поспешила к ней.
– Что она тебе сказала?
Берта была смущена, колебалась, она взглянула на окно, из которого начальница наблюдала за воспитанницами, потом увлекла Денизу в самый дальний уголок двора, под навес.
– Она запретила говорить тебе, а я не хочу, чтобы ты думала, будто это я. Оказывается, мама приезжала к ней и упрекнула ее за то, что я тебя пригласила к нам. И она мне сказала: «Я не могу одобрять или осуждать пожелания, которые мне высказывает насчет вас ваша мать, но мой долг сказать вам, что лучший способ не огорчать Денизу Эрпен – это поменьше дружить с ней…» Я не решилась ничего возразить. Как это неприятно!
Дениза не спросила, почему госпожа Пельто недовольна их дружбой. Она знала почему. И она озлобилась. Она перестала доверять Берте Пельто, начальнице, подругам. Чтобы возвыситься над ними, она решила быть во всем первой. И она достигла этого. В течение трех лет она каждую неделю заслуживала отличие за успехи в науках. Зато она уже никогда не получала награды за поведение. Она стала такой же строптивой, какой была когда-то на улице Карно. В тринадцать лет она говорила начальнице, не смущаясь и смотря ей в глаза:
– Но я, по крайней мере, не лицемерка.
Ее восторженная набожность внезапно исчезла в тот день, когда Берта передала ей слова мадемуазель д’Обрэ. Только уроки музыки, которые давал ей старик Турнемин, умеряли на несколько часов в неделю ее отчаяние. Он приходил по понедельникам и четвергам, целовал ее в лоб и спрашивал:
– Занималась?
– Да, много, – отвечала она.
Редко бывало так, чтобы она действительно занималась. Исключительно одаренная, она без труда разбирала любые вещи. С первых же тактов Турнемин засыпал и просыпался только к концу пьесы. Тут она принималась упрашивать его:
– Сыграйте мне Прелюдию, Хорал и Фугу.
Он начинал играть, и его проворные пухлые руки извлекали из старого рояля дивные мелодии; Дениза плакала.
– Какая ты глупенькая, – говорил он, – это прекрасно, слов нет, но зачем же плакать?
При подругах она бы не заплакала.
– Вы гордячка, Дениза, – говорил аббат Гиймен, с грустью смотря на нее. – Гордец не верит в самого себя, и поэтому-то ему и нужна поддержка. Смиряясь перед Господом, вы обрели бы уверенность в Его доброте; перед Его лицом вы почувствовали бы себя такой же, как все другие девушки, и избавились бы от своих тревог. «Ибо тот, кто унизит себя, будет возвеличен, а кто возвеличит себя – будет унижен».
Дениза не хотела унижаться. Она радовалась, когда учительницы говорили: «Дениза на редкость умная девочка, но несносная». Она была непримирима к несправедливости, и ей одновременно хотелось играть роль и угнетаемой праведницы, и бунтующей мстительницы. Она всегда делала уроки скорее всех, и поэтому у нее хватало времени тайком писать во время уроков романы и драмы, добродетельная героиня которых то искореняла всех своих врагов, то сама гибла на плахе. Однажды начальница отобрала у нее такую тетрадь. Прочитав ее, она пригласила к себе госпожу Эрпен и заявила, что ее дочь слишком восторженная девушка, чтобы находиться вместе с другими, что она сожалеет об этом, ибо очень расположена к Денизе, но просит после летних каникул не привозить Денизу в монастырь.
Хотя господин Коливо и построил для буржуазных семейств Пон-дель-Эр не один десяток совершенно одинаковых кирпичных домов, он так и не заметил, что все они страдают одной и той же весьма досадной особенностью: камины нижнего и второго этажа представляли собою как бы два отверстия слуховой трубки. Так, на улице Карно в комнате Денизы было слышно все, что говорилось внизу, в маленькой гостиной. Однажды, лежа с романом Вальтера Скотта на ковре у камина, она услышала из открытого дымохода голоса матери и доктора Герена, они говорили о ней.
– Уверяю тебя, она меня очень тревожит, – говорила госпожа Эрпен. – Не знаю, может быть, раньше я и была пристрастна к ней, но она действительно стала маленьким чудовищем… Дух противоречия в ней прямо-таки невероятный; подумай, вчера вечером, рассчитывая сделать ей удовольствие, я предложила пойти с ней на «Сирано», на гастроли труппы Барэ. Она отказалась, и очень сухо… Послушал бы ты, каким тоном она мне отвечает… Я пробовала быть с ней ласковой, пробовала быть суровой. Чем больше ее наказываешь, тем более она ожесточается.
– Никогда не следует принимать симптомы за причины, – прозвучал отчетливый голос доктора. – Когда речь идет о болезни, симптомы могут быть сигналами скрытого нарушения, весьма далекого от того места, которое кажется пораженным. Головная боль может быть следствием заболевания почек… То же и с психическими расстройствами… Я наблюдал за ней; у нее твердый характер и, по-видимому, высокие нравственные идеалы, но что-то мучает ее… быть может, наши отношения.
– Да что ты! – возразила госпожа Эрпен. – Девочке тринадцать лет. Ей это и в голову не приходит. Правда, мадемуазель Пероля говорила мне, что она интересуется сплетнями.
– Тут нужна большая осторожность и снисходительность, – сказал доктор. – На твоем месте я попробовал бы поместить ее на несколько лет в совершенно новую среду… Это свело бы на нет все неприятные ассоциации… Почему бы не устроить ее в Руан, в лицей?
– В лицей? – повторила госпожа Эрпен. – Но ни одна девушка из нашей среды не учится в лицее.
– Тем лучше, – сказал доктор, – перемена обстановки будет еще разительнее.
Потом на несколько секунд голоса умолкли.
– Правда, – добавила наконец госпожа Эрпен, – если она будет учиться в Руане, то может жить у мамы. Я навещала бы ее. Это было бы очень удобно.
Дениза, не вставая с ковра, со злостью сжала зубы. Никто в этом отвратительном мире не говорит правду. Мама и доктор Герен, обращающиеся друг к другу при людях не иначе как «сударыня» и «сударь», наедине говорят на «ты». Накануне Дениза была у бабушки Эрпен и довольно презрительно упомянула там о частых посещениях доктора, а старухе не удалось совладать со своей ненавистью к невестке и скрыть, что ей все известно.
– Я сама устроила Эжени к твоей матери, чтобы хоть немного знать, что у вас творится, но Эжени обернулась против меня, – сказала она.
Между тем бабушка Эрпен собиралась в тот же вечер приехать к ним обедать, она будет называть маму «дорогая крошка», она будет хвалить обед и скажет с покровительственной улыбкой: «Здравствуйте, Эжени». Все те, к которым ее учат относиться как к существам священным, поступают дурно. Единственное исключение – отец, но он человек слабый, всегда безмолвный и уставший.
Погрузившись в эти размышления, Дениза не заметила, как ушел доктор. Вдруг дверь ее комнаты отворилась. Перед ней стояла госпожа Эрпен. Для Денизы не было ничего неприятнее этих внезапных вторжений. Няня, а потом мадемуазель объяснили ей, что, прежде чем войти в комнату, надо непременно постучаться. А взрослые не придерживаются этого правила, которое они сами же установили.
– Что ты тут делаешь, Дениза? Ведь я тебе запретила ложиться на пол в только что выглаженном платье… У меня сейчас полчаса свободных, потом я уеду; хочешь немного поиграть со мной? Можем сыграть в четыре руки, или поаккомпанируй мне… как хочешь.
Госпожа Эрпен, только что вышколенная доктором, поднялась к дочери с намерением завоевать ее.
– Н-нет, – проговорила Дениза недовольным тоном. – Я читаю интересную книгу. Неужели даже во время каникул…
– Хорошо, хорошо, – ответила госпожа Эрпен; она была удивлена и в душе глубоко разочарована. – Мне просто хотелось доставить тебе удовольствие. Но тебя трудно понять.
Она окинула внимательным взглядом комнату, поставила на место вазу, повторила: «Трудно понять» – и затворила за собою дверь. Минуту спустя до Денизы донеслось ее пение; она внимательно слушала и втайне была обворожена. Дениза узнала «Путевой столб» Шуберта – романс, которому особенно любила аккомпанировать, потому что партия фортепиано очень нравилась ей. Сила и полнота голоса матери покоряли ее. Она не испытывала такого чарующего впечатления, когда видела, как поет мать. Дениза была еще слишком молода, чтобы разобраться в этом впечатлении, а между тем оно было вполне правильно, ибо во время пения жеманные гримаски Жермены напоминали о том, что как женщина она во многом уступает певице. Госпожа Эрпен пела полчаса, потом рояль умолк. В растворенное окно издали доносился грохот ткацких станков. На улице прозвучал звонок велосипедиста. Раздался паровозный гудок. Дениза вышла в сад.
В течение всех каникул она была настроена по отношению к матери очень враждебно. Госпожа Эрпен снова повезла детей на нормандское побережье, но на этот раз в Рива-Белла, около Кана. Шарлотта и Сюзанна (особенно Сюзанна, ибо Шарлотта иногда завидовала Денизе) стали подражать старшей. Теперь и они проникли в домашние тайны, и в отсутствие мадемуазель, на пляже, три девочки без конца шептались о докторе, госпоже Эрпен и обеих бабушках. «Бабушка Эрпен очень сердится, зато другая на стороне Жермены». Между собой они называли мать по имени: Жермена. «Сегодня Жермена злющая-презлющая» или «Жермена словно сахар или мед: у нее в столе письмо, от которого несет аптекой».
– Не занимайтесь болтовней, играйте! Играйте! – говорила мадемуазель Пероля.
– А мы играем, мадемуазель, мы играем в разговор.
Мадемуазель Пероля в смущении отступала.
Вернувшись с моря, госпожа Эрпен сказала мужу, что так как Денизе теперь почти четырнадцать лет и ей нужно серьезно учиться, а в монастыре отказываются от нее, она хочет поместить ее в лицей Жанны д’Арк в Руане, с тем чтобы она жила у госпожи д’Оккенвиль.
– Отличная идея, – ответил отец, – но я хочу, чтобы по воскресеньям она приезжала в Пон-дель-Эр. С детьми надо поддерживать постоянное общение.
– Как ни старайся, никакого общения не получается, – сказала госпожа Эрпен. – Дети всегда несправедливы…
Мадемуазель Кристиана Обер, преподавательница лицея Жанны д’Арк, с любопытством оглядела свой новый класс. Еще совсем юная, она сама удивлялась, что стоит на кафедре. Дениза видела за ее спиной, на стене, портрет Декарта и черную доску, на которой были начерчены окружность и тангенс. Как только мадемуазель Обер заговорила, ее голос обворожил девушек. Она сказала, что хочет познакомиться с ними и поэтому в виде первого задания просит их рассказать о себе.
– Назовите работу «Воспоминание детства» и можете или рассказать мне о том или ином действительном событии, которое вам особенно дорого, или, наоборот, сочинить какую-нибудь историю – как хотите… Странички четыре… Главное, избегайте искусственности… Работу сдайте мне завтра утром.
Затем она сказала, что, так как у девочек еще нет ни книг, ни приготовленных уроков, она посвятит занятие чтению отрывков из Паскаля[16].
– «Природа человеческая, – читала мадемуазель Обер, – вся – познание, вся – любовь; невзгоды наши и горести происходят оттого, что среда, в которой мы живем, не может утолить нашей жажды познания и нашей потребности любить».
«Как это верно! – думала Дениза, не отрывая горящего взгляда от мадемуазель Обер. – Как верно! Ничто не может утолить моей жажды. Все по́шло, отвратительно, а между тем я сознаю, что я вся – любовь…»
– «Мне неизвестно ни кто ввел меня в мир, ни что такое мир, ни что такое я сам, – читала мадемуазель Обер. – Я в страшном неведении обо всем; я не знаю, что такое мое тело, мои чувства, моя душа и та часть меня, которая порождает эти мысли, которая размышляет обо всем сущем и о самой себе и не знает самое себя, как не знает и всего остального. Я вижу жуткие просторы вселенной, окружающие меня, и чувствую себя привязанным к крошечному клочку этого безмерного пространства, но я не постигаю ни почему я помещен именно в это, а не в другое место, ни почему то малое время, которое мне дано жить, совпало именно с этим, а не с другим моментом вечности, которая предшествовала мне и последует за мной. Со всех сторон я вижу одни лишь бесконечности, среди которых я не более как атом и тень, существующая лишь мимолетное, неповторимое мгновение. Все, что я знаю, – это что скоро мне предстоит умереть, но особенно непостижима мне именно смерть, которой мне не избежать…»
Никогда еще не слышала Дениза таких возвышенных и горестных слов. Она была потрясена. Мадемуазель Обер начала объяснять прочитанное, она представила огромный шар, который бесконечно вращается во тьме и является всего только капелькой грязи. Она доказала, что современная наука сделала лишь еще более изумительными и более загадочными те две бесконечности, которые страшили Паскаля. Кристиана Обер жила одна неподалеку от лицея, в квартирке, единственным украшением которой, помимо книг, были маски Паскаля и Бетховена. Слушая мадемуазель Обер, Дениза посматривала на свою соседку, рыжеволосую бледную девушку, и спрашивала себя: зачем Бог поместил это красивое создание на шар, вращающийся во тьме? Потом, любуясь лицом мадемуазель Обер, вслушиваясь в ее безупречные фразы, в которых слова размещались столь непринужденно, она почувствовала горячее желание заслужить ее любовь.
После уроков Дениза вернулась к бабушке. Госпожа д’Оккенвиль жила в прелестном, но обветшавшем особняке на улице Дамьет между Сент-Уэн и Сен-Маклу. Судя по изяществу старинных домов, в XV–XVI веках это был богатый квартал, но со временем, как обычно случается в центре больших городов, он стал простонародным и бедным. Денизу он приводил в восторг: причудливые названия улиц, деревянные дома с высокими остроконечными кровлями, окна с маленькими квадратиками мутных неровных стекол – все это ей напоминало любезного ее сердцу Вальтера Скотта. Чтобы добраться до бабушкиного дома, ей приходилось идти по длинному сводчатому проходу. Калитка приводила в движение зубчатое колесо, увешанное колокольчиками. Затем входивший попадал в тесный дворик, который окружали стены особняка, богато украшенные барельефами.
Позади дома находился небольшой запущенный поэтичный сад. Над фонтаном, заросшим диким ирисом, грустили ивы. За деревьями виднелись башни Сент-Уэн. Госпожа д’Оккенвиль жила в этом доме с одной-единственной прислугой, безобразной карлицей Луизой, которая находилась при ней уже сорок лет. У госпожи д’Оккенвиль не было состояния, и дочь ее благодаря щедрости мужа постоянно поддерживала ее. Поэтому старая дама воздерживалась от малейшей критики поступков своей дочери. Говорили, будто в свое время она была легкомысленной. Теперь она поощряла связь дочери, и та, отправляясь в Руан на свидание с любовником, всегда имела возможность сказать: «Мне надо навестить мамочку».
В глазах Денизы бабушка и Луиза представляли собою существ, которых трудно было причислить к человеческому роду. Она отвечала на их вопросы с благожелательной снисходительностью, как взрослые отвечают детям. Когда она первого октября вернулась из лицея с сумкой под мышкой и услышала у калитки легкий перезвон колокольчиков, ей показалось, что это первые такты Гимна освобождения. Она взбежала по ступенькам крыльца, бросила сумку на диван и воскликнула:
– Добрый вечер, бабушка!
– Добрый вечер, дорогая, – ответила госпожа д’Оккенвиль. – Что ж, тебе, надеюсь, не слишком забили голову, и, надеюсь, у вас хоть нет педагогов-мужчин?
– Нет, бабушка, у нас учительница, которая кажется просто ангелом.
– Может быть, ты мне немного поиграешь? Сыграй свою Прелюдию.
В представлении госпожи д’Оккенвиль Шопен был автором одной-единственной прелюдии, а именно прелюдии о каплях дождя, и пьеса эта в ее устах стала «Денизиной», потому что ассоциировалась с внучкой. Она любила слушать эту прелюдию оттого, что узнавала ее, и очень гордилась этим достижением.
– Сегодня нет, бабушка. Мне надо готовить уроки.
Она поднялась в свою комнату. По дороге из лицея домой, в саду Сольферино, где пожилые женщины в черном наблюдали за играми детишек в клетчатых фартучках, она думала о том, что надо с первого же раза дать понять этой похожей на ангела и уже горячо любимой учительнице, что представляет собою ее жизнь. «Воспоминание детства»… Она, не отрываясь, написала нижеследуюший рассказ, который мадемуазель Обер, проверяя на другой день тетради, прочла с удивлением.
ВОСПОМИНАНИЕ ДЕТСТВА
Мне было десять лет. Мы жили в большом городе в Северной Европе, где мой отец был посланником. Я была хилой девочкой и часто покашливала. Бо́льшую часть времени я проводила в детской, где было тепло, как в парнике. Как сейчас, вижу наш сад, моих братьев, которые скакали верхом на черных пони, и маму замечательной красоты (эпитет неопределенный, написала мадемуазель Обер на полях), белокурую и хрупкую, которая отдыхала на террасе, увитой цветами… Но так длилось недолго. Маму нашли умирающей, залитой потоком алой крови (слово алой мадемуазель Обер зачеркнула), и вскоре могилу ее закрыли цветы и оросили слезы. На чело моего отца легла складка, которая так и осталась у него навсегда. Прошли годы. Я сама тоже сильно хворала. Наконец отец представил меня мачехе; молодость и изящество этой маленькой женщины вернули мне немного жизнерадостности. Она заботилась обо мне и играла со мной, как с куклой. Словно сейчас вижу, как мы с ней сидим на полу и играем в гости. Потом ей наскучило это ребячество, а также отсутствие отца, которого постоянно задерживала работа в посольстве, и она стала искать утешения в американской колонии и, вероятно, нашла его. (Да это целая биография! – написала мадемуазель Обер.)
Когда отец обнаружил ее измену, его горе было так велико, что он во второй раз утратил вкус к жизни. Вечерами он запирался в своей комнате, и я его уже больше не видела. Кроме него, я в жизни ничем не дорожила. В его покровительстве заключался весь смысл моего существования. Борьба с житейскими невзгодами казалась мне возможной только под защитой его силы. (Преувеличение! – отметила мадемуазель Обер. – «Что за странная девочка», – подумала она.) Однажды, засыпая, я мысленно взяла с него обещание: «Папа, ты никогда не расстанешься со мной». Мне снился сон, мучительно сдавивший мне виски, но вдруг он оборвался. Я в ужасе открыла глаза. Стояла глухая ночь. Мне казалось, что рот мой полон крови – я чувствовала ее пресный вкус. (Какое мрачное воображение! – заметила мадемуазель Обер.) Завывал ветер. Я вскочила с постели, чтобы убедиться, что отец тут, и успокоиться. Я отворила дверь их комнаты… Кровать была пуста… Мачеха не пришла домой… Меня придавила страшная тяжесть, которую испытывают дети, когда их охватывает отчаяние, которого они сами не понимают. Где папа? Я направилась в его кабинет… Он находился там; он плакал. Сидя за письменным столом, он сжимал голову руками и тяжко вздыхал. Я видела его поникшее лицо, слезы на длинных ресницах, затуманившие его взор (штамп, написала мадемуазель Обер, но все же вздохнула), дрожащие губы, две скорбные морщинки в углах рта. В этот миг он поднял голову, и я увидела его светлые, обезумевшие глаза, с мольбой обратившиеся к портрету мамы… Рот его приоткрылся, и раздался стон, словно то стенал смертельно раненный зверь. (Не особенно удачно, заметила мадемуазель Обер.) И вдруг в его запрокинутом лице я узнала лицо брата, каким оно было однажды, когда он упал со своего пони. Лица были одинаковые. Отец был ребенок, трогательный ребенок, и в нем не оставалось и следа мужской воли. Куда делись его стойкость, его сила? У человека, которого я считала идеальным, оказался недостаток. (Небольшой, написала мадемуазель Обер.) Он предстал предо мной одновременно и величественным и жалким. Кто утешит его? Кто его защитит? Я поняла, что и он всего лишь атом перед лицом неведомых сил. (Тут был бы уместен тон попроще, заметила мадемуазель Обер.) В эту минуту мне хотелось бы броситься к обожаемому отцу, обнять его колени. Но меня охватило чувство благоговения, и я бесшумно выскользнула из кабинета. Кроватка снова приняла мое продрогшее тело. Я была подавлена темной силой, властвующей над людьми. Я знала теперь, что доверие, безмятежность и надежды недолговечны и что человеку суждено страдать, даже не зная цели этих страданий. Охваченная безграничным презрением к неодолимым силам, которые властвуют над людьми, я погрузилась в утешительный сон.
Мадемуазель Обер еще раз внимательно прочла все сочинение и надписала наверху: «Своеобразно. Излишняя восторженность. Язык очень живой, но порой напыщенный. Злоупотребляете эпитетами». Она колебалась, какой поставить балл, потом решила: шесть с половиной. И все же она подумала, что черноволосая девушка, сидящая в последнем ряду, – самая интересная ученица в новом классе.
Встретив во дворе директрису, мадемуазель Обер спросила:
– Вы знаете, сударыня, мою ученицу Денизу Эрпен?.. Разве она лишилась матери?
– Почему? – удивилась директриса. – Откуда вы это взяли? Да нет. Я отлично знаю… Семья ее живет в Пон-дель-Эр. Мать сама привезла ее к нам, и девочка удивительно на нее похожа.
– Странно, – заметила мадемуазель Обер.