В течение следующих нескольких недель Эрве неоднократно бывал у Фонтена под различными предлогами: взять книгу, попросить совета. В этих визитах он находил удовольствие, в котором главным было не тщеславие, а искренняя привязанность. Фонтен казался ему обеспокоенным, возможно, даже несчастным. Нет, он не жаловался молодому человеку. Слова его по-прежнему были ироничны, но трогательная учтивость, слегка чопорная и манерная, уже не могла скрыть усталость и даже отчаяние.
Все больше привязываясь к Фонтену, Марсена вынужден был признаться себе самому, что чувствует некоторое разочарование. Когда-то давно знакомство с Гийомом Фонтеном представлялось вершиной его провинциальных устремлений. И вот внезапно оказалось, что его божество принимает его как друга, почти как равного. Кого он увидел? Человека ироничного и вечно жалующегося, немного легкомысленного, который, казалось, не способен вести за собой других, а сам нуждается в проводнике. Во что, собственно, верил Фонтен? Что думал он о жизни и смерти? Каковым было его моральное кредо? Политические, религиозные взгляды? Можно было выслушать его многочасовые рассуждения, не узнав о нем ничего нового, потому что, делая шаг в одном направлении, он непременно тут же делал шаг в направлении совершенно противоположном. Впрочем, читатели вполне благосклонно относились к этой его особенности, поскольку Фонтен принадлежал к небольшому числу избранных, чья нерешительность представляется загадочностью, а непостоянство – изяществом.
Эрве давно уже поставил крест на приглашении на обед, которое когда-то, весьма неохотно, высказала госпожа Фонтен, не позаботившись к тому же уточнить конкретную дату, и вдруг эта дата оказалась назначена, да не в каком-нибудь безликом пригласительном билете, а в письме, написанном собственноручно Полиной: его приглашали в воскресенье отобедать «в узком кругу, дабы иметь возможность поговорить откровенно».
«Интересно, – подумал он, – о чем таком откровенном намеревается говорить эта женщина, плохо представляющая себе, что такое откровенность».
Приглашение он принял. Метрдотель с повадками каноника встретил его со сдержанной улыбкой, явно предназначенной не случайному посетителю, но другу дома. Фонтен, как обычно, был рад его видеть. Но – и это было нечто новое – лицо госпожи Фонтен тоже озарила улыбка, когда Эрве появился на пороге. «Странно, – удивился тот. – Можно подумать, она хочет о чем-то меня попросить. Но что я, жалкое создание, могу сделать для этого всемогущего человека?» Тем не менее он не ошибся; едва лишь они сели за стол в сумрачной – из-за витражей – столовой, как она заговорила:
– Мы пригласили вас одного, месье, потому что нам в голову пришла мысль, которая, надеемся, может вас заинтересовать… Один английский издатель написал моему мужу, что намеревается опубликовать ряд коротких биографий современных писателей. В эту серию он хотел бы включить нескольких французов, в том числе Гийома, а написать эти биографии могли бы молодые авторы… Сопоставить, так сказать, два поколения… что, в общем и целом, вполне удачная мысль. Мы подумали, было бы неплохо, чтобы книга о Гийоме была поручена именно вам, если, конечно, эта работа вас заинтересует. Мы уже имели возможность убедиться, что вы прекрасно знакомы с его творчеством. А что же касается собственно биографии, я готова предоставить вам все необходимые сведения.
Фонтен, который до сих пор не принимал участия в разговоре, казался несколько смущенным. Он вскинул руку.
– Однако же, – обратился он к супруге, – однако же следует узнать, привлекает ли молодого человека этот труд. Он и сам пишет книги. Не понимаю, с какой стати ему заниматься моей жизнью, тем более делать это на заказ.
– О, в самом заказе, – сказал Эрве, – нет, по моему мнению, ничего плохого. Разве самые прекрасные ваши тексты не были написаны на заказ? Я просто сомневаюсь: возможно, профессиональный, признанный критик лучше справится с…
– Речь идет не о критике, – живо откликнулась госпожа Фонтен. – Здесь нужен, скорее, портрет, впечатления на фоне биографического очерка… Вот как я представляю себе эту книгу…
Фонтен нетерпеливо барабанил пальцами по столу.
– Дорогая, – произнес он, – никому не интересно, как вы представляете себе книгу. Если он согласится ее написать, это будет его книга, и он напишет ее так, как сочтет нужным. Или вы намереваетесь распоряжаться и им… тоже?
Смущенный оттого, что оказался свидетелем семейной ссоры, Эрве впервые принял сторону госпожи Фонтен и попытался перевести разговор на другую тему. Подвигнуть Фонтена на длинный монолог было весьма нетрудно: стоило лишь произнести имя одного из его любимых авторов. Эрве пробормотал что-то о Жубере, и гроза отступила, сменившись безобидным дождиком цитат и забавных историй.
Когда по окончании обеда в гостиную был подан кофе, Полина Фонтен сказала мужу:
– Гийом, не забудьте, вы обещали передать сегодня вечером для публикации ваш доклад о Ронсаре. Времени у вас в обрез.
– Боже мой! – воскликнул Фонтен. – Ну конечно! К тому же Ронсар! Надо, чтобы все было безукоризненно… Простите, друг мой.
Эрве остался наедине с госпожой Фонтен, именно этого она и хотела.
– Так что же? – решительно произнесла она. – Вы согласны написать эту небольшую книжку?
– Если издатель – и герой книги – не против, то да, мадам. Творчество господина Фонтена оказало на мою жизнь такое серьезное влияние…
– Ваша кузина Ларивьер именно это мне и сказала. Вот увидите, когда вы узнаете Гийома получше, то убедитесь, что как человек он так же привлекателен, как и писатель. В нем нет гордыни… Возможно, он слишком скромен. Впрочем, сейчас речь не об этом… Так вы согласны? Мы напишем эту книгу вместе.
Эрве подскочил. «Только не это, – подумал он, – я не желаю, чтобы она мной распоряжалась, как выразился ее муж!»
Однако вслух он не возразил и подумал, что, возможно, это сотрудничество станет поводом еще больше сблизиться с семейством Фонтен.
В самом деле, начиная с того самого дня он получил привилегию регулярно бывать в доме. Часто Полина Фонтен звонила ему утром: «Я нашла несколько документов, которые вам пригодятся, приходите в шесть». Он находил ее в окружении писем и рукописей, которые она анализировала и комментировала с удивительной тонкостью. Она словно разбирала по винтикам все детали интеллектуального и чувственного механизма своего мужа. От этого ее восхищение им не становилось меньше: она верно служила ему, но и себе служила тоже.
Довольно скоро Эрве понял, чего она от него ждет. До женитьбы у Фонтена была долгая связь с одной молодой женщиной, с которой он познакомился в те времена, когда преподавал в Ренне. Судя по фотографиям, она была весьма очаровательна и трогательна и, если верить Полине Фонтен, обладала весьма незаурядным умом. После женитьбы возлюбленного эта несчастная Минни пыталась покончить с собой. Спасенная хирургом, проявившим больше умения, чем сострадания, она покорилась судьбе.
– И что с нею стало? – спросил Эрве у госпожи Фонтен.
– Умерла два года назад. Она вернулась в Бретань и жила там со своей семьей.
Госпожа Фонтен выразила пожелание, чтобы в своей книге Марсена выступил против тех критиков, которые делят творчество ее мужа на два периода и при этом придерживаются мнения, будто его юношеское творчество, то есть творчество периода Минни, более оригинально и самобытно. Оставшись наедине с Фонтеном, Эрве попытался было затронуть эту тему.
– Ах, друг мой, – задумчиво произнес Фонтен, – если вы захотите изобразить времена моих литературных дебютов, вам придется отдать предпочтение светлым и ярким краскам. В ту пору я не думал о всеобщей злобе, о тщетности наших усилий, о бессмысленности всего сущего. Я доверял всем, и прежде всего себе. Единственное, чего я хотел, это тщательно подбирать эпитеты, а еще сделать так, чтобы в глазах молодой женщины светилось счастье. А сейчас… Искусство? Ну да, конечно, меня это еще развлекает, вот только мою собственную манеру письма знает теперь каждый, я стал как все. Любой подражатель поделится с вами моим рецептом противопоставления эпитетов. Вы сами станете Фонтеном, если пожелаете… Дружба? Чередование невзгод и удач слишком ясно показало мне удручающее непостоянство тех, кому я больше всего доверял.
У него бывали такие дни, когда он только и делал, что сетовал и жаловался.
– Вы неблагодарны, мой дорогой учитель. Если и есть на этой планете существо, которое не имеет права жаловаться… Ваша жена живет только ради вас, ваше творчество, похоже, вас переживет, ваши друзья – самые выдающиеся люди нашего времени. Чего же вы еще хотите?
– Я ничего не хочу, друг мой. Просто жизнь горестна и пуста, вот и все… И все же! Мне осталось десять, возможно, пятнадцать лет жизни. И как же проходят эти неповторимые минуты? Я пишу книгу, в которую сам не верю, принимаю каких-то посторонних людей, которые меня не понимают, а мне бы хотелось мирно наслаждаться последними солнечными лучами, перечитывать любимых поэтов, философов и вновь обрести вкус к жизни, общаясь с молодыми.
– Но теперь, – отозвался Эрве, – я вас не понимаю. Если вы и в самом деле этого хотите, за чем же дело стало? Пишите только ради собственного удовольствия, а что касается молодых, неужели вы, хотя бы на моем примере, не видите, как они были бы рады общению с вами?
– Конечно, друг мой, конечно… Но мне не нужны ученики, я никогда не испытывал желания влиять на чьи-то мысли. Вы – другое дело, вы по доброте душевной готовы выслушивать мои жалобы и мечтания. Вот только вы принимаете меня таким, каков я есть, и не пытаетесь спасти от самого себя. Стараться возродить меня к жизни могли бы только наивные существа, которые говорили бы обо всем и обо всех, только не обо мне… Естественность, почти животная естественность, вот чего я жажду – и чего лишен.
В тот вечер он так жаловался и жалел себя, что на следующий день Марсена не удержался и описал госпоже Фонтен его состояние, намекнув, что перемены в жизни пошли бы на пользу ее супругу.
– Не беспокойтесь, – ответила она, едва заметно пожимая плечами. – Он всегда такой, когда закончил одну книгу и еще не начал другую. Гийом страдает маниакально-депрессивным психозом. У этого заболевания есть различные фазы. Когда он творит, то испытывает эйфорию. Но едва книга закончена, он начинает обдумывать новое произведение, и поначалу это весьма болезненное состояние. Мне столько раз приходилось от него выслушивать, что он стар, исписался, что ему нечего сказать, что новый сюжет ничего не стоит… Я просто слушаю и жду… В один прекрасный момент работа налаживается, настроение улучшается, пессимизм уступает место радостному возбуждению, кризис миновал.
Она говорила это с уверенностью психиатра, описывающего состояние своего пациента.
– Вы знаете его лучше, чем я, мадам. Но не кажется ли вам, что ему бы следовало сменить обстановку, больше общаться с молодежью?
– Понимаю! – с горечью ответила она. – Ваша кузина Ларивьер наговорила вам, будто я чуть ли не лишаю его свободы, что я патологически ревнива, не даю ему общаться с молодыми женщинами и наношу вред его творчеству.
– Эдме не говорила мне ничего подобного!
– Не она, так ее сестра или кто-нибудь еще. Я знаю, о нашей семье рассказывают бог весть что… Если вы чуть лучше нас узнаете, то сами поймете, что они несправедливы. Да, признаю, в начале нашего замужества я ревновала. Теперь Гийом уже немолод, мы женаты уже двадцать пять лет, я даю ему свободу действий. Если он ей не пользуется, значит ему это не нужно. Порой он на какое-то мгновение позволяет себе фантазии, если вдруг получит письмо от какой-нибудь восторженной студентки, потом возвращается за письменный стол, где обретает свое истинное счастье, и ко мне, потому что я один из инструментов его работы, нечто вроде авторучки или словаря Литтре.
Госпожа Фонтен говорила еще долго, Эрве она показалась весьма разумной и спокойной, он решил, что, если рассуждать здраво, его друг находится в надежных руках.
У Ларивьеров часто можно было встретить одну молодую художницу, Ванду Неджанин, она делала карандашные портреты и была приятельницей сыновей Эдме. Одевалась она с вызывающей простотой. Эдме, весьма строгая в своих оценках, уважительно отзывалась о рисунках Ванды и в знак того, что ее отзывы были искренни, даже повесила у себя дома один из ее портретов между работами Шагала и Дюфи.
– Серьезно, Эрве, ты не находишь, что эта девушка по-своему гениальна?
– Со словом гений следует обращаться осторожно, – ответил Эрве, – но она, безусловно, очень способная. Откуда она?
– Откуда Ванда?.. Я знаю о ней не больше твоего… Ее семья, они русские, то ли из белых, то ли из розовых, эмигрировала в Париж в революцию. Ванда была воспитана полурусской, полуфранцуженкой, поэтому у нее есть легкий акцент… Такое раскатистое r… С тех пор как она начала работать самостоятельно, она съехала от родителей и живет в своей мастерской… На улице Ренн, в глубине двора… Я там была у нее… Она очень красива, поэтому у нее много заказов… Ей позировал Ларрак, патрон Франсуа, а всем известно, что ему не хватает терпения! Не думаю, что ее поклонникам что-то от нее перепадает… Несмотря на свое происхождение, в политике она, как выражаются мои дети, весьма «продвинута»… Честно говоря, думаю, ее протест продиктован скорее некими сентиментальными соображениями, а не идеологическими, но уверена, что нас всех она ненавидит.
Подтверждение этому диагнозу Эрве получил несколько дней спустя. Обратив внимание, что Ванда отмалчивается во время разговора Эдме с подругами по поводу того, как трудно жить в современном мире, он сел с нею рядом и спросил:
– А вы почему молчите?
– Что, по-вашему, я должна говорить? Оскорблять их я не хочу. Но как Эдме Ларивьер и ей подобные могут рассуждать о том, как «трудно жить»? Она знает, что подпись внизу чека даст ей еду, одежду, украшения, ей известно, что для того, чтобы перенестись из одной точки пространства в другую, ей достаточно сесть в длинную белую машину, поданную прямо к двери, или нажать кнопку лифта… Ее жизнь – это цепочка чудес… Чтобы понять, как бывает «трудно жить», ей нужно подождать автобуса под дождем, подняться пешком на седьмой этаж, а под конец месяца считать и пересчитывать последние оставшиеся франки…
Свою тираду она произнесла вполголоса, со сверкающими от гнева глазами.
– Вы правы, – согласился Эрве. – Но похоже, вы сами тоже отнюдь не бедствуете.
– В этом году дела идут неплохо, – вынуждена была согласиться она. – Но перед этим два года были ужасными… Просто жить не хотелось… В последнее время снобизм окружающих дает мне средства к существованию… Надо этим воспользоваться. Это ненадолго.
Эрве внимательно посмотрел на нее. Черты лица ее были безукоризненны. Черные волосы, причесанные на прямой пробор, подчеркивали их чистоту и совершенство. Ему в голову пришла мысль: английскому издателю для фронтисписа книги нужен портрет Фонтена – так почему бы не заказать его Ванде?
– Гийом Фонтен? – переспросила она. – Я знаю, что он знаменитость, но не прочла ни одной его строчки. Думаете, он хороший писатель? У меня такое впечатление, что это должно быть что-то напыщенное и претенциозное.
– Вы высмеиваете снобизм, – возразил он, – а сами в него впадаете. В вашем узком кружке Фонтен уже не так моден, как прежде, его так долго превозносили, что отныне, похоже, любое новое мнение о нем кажется злословием. Но я знаю, и вы узнаете, если потрудитесь его прочесть, что он достояние французской культуры наряду с Шатобрианом или Флобером.
– Я не француженка и не люблю ни Шатобриана, ни Флобера.
– А кого вы любите?
– Я люблю своих соотечественников: Пушкина, Гоголя, Достоевского, Чехова… А из ваших?.. Пожалуй, Пруста.
– Прекрасный выбор, но Пруст восхищался Шатобрианом… и Флобером.
Она покачала головой:
– Возможно… Вообще-то, я не так уж и люблю Пруста. Он тоже из тех, для кого жизнь начинается за бульваром Мальзерб. Впрочем, если говорить об этом конкретном деле, мои вкусы совершенно ни при чем. Чтобы написать портрет человека, вовсе не обязательно им восхищаться. Организуйте все, Эрве, я буду очень рада.
– Есть одна проблема: вы слишком красивы. Госпожа Фонтен будет нервничать… Послушайте, она принимает по воскресеньям. Пойдемте к ним вместе со мной.
В узком кругу любое новое лицо поражает, как незнакомая собака на улицах Комбре. Появление Ванды вызвало любопытство. Алексис с немым осуждением разглядывал черный свитер, приподнимающий высокую грудь. Но Полина Фонтен встретила девушку благосклонно. Эдме, принявшая близко к сердцу идею этой английской биографии, заранее подготовила почву, показав ей сделанные Вандой наброски.
– Они великолепны, – согласилась госпожа Фонтен. – Ваша подруга рисует очень точно и тщательно… Она не из тех, кто станет нелепо уродовать лицо Гийома в угоду собственному тщеславию… Это очень хорошая мысль.
В эту первую встречу было решено, что Ванда будет рисовать портрет в Нёйи, в кабинете Фонтена, чтобы не отвлекать своего натурщика от работы. Две недели спустя, встретив Эрве у Эдме Ларивьер, художница поблагодарила его:
– Знаете, какая удача, что вы мне его нашли… Во-первых, он очень милый, говорит мне кучу комплиментов. Он так хорошо позирует, его застенчивость меня просто умиляет. И потом, вы представить себе не можете, каким авторитетом он пользуется среди моих приятелей.
– Легко могу себе представить, я же вам говорил.
– Да, знаю… Просто я не доверяла вашему вкусу, милый Эрве… Но Боб и Бобби, у которых нюх на все самое современное и модное, пришли в восторг: «Ванда, какую крупную рыбину ты поймала, смотри не упусти».
– А что, эта рыбина пытается ускользнуть? Вот было бы странно.
– Честно говоря, и мне это было бы странно, – ответила она.
Она резко засмеялась. Он обратил внимание, что у нее довольно мощная шея, которая не соответствует изящному лицу.
Однажды утром в понедельник Полина Фонтен позвонила Эрве. В этом не было ничего необычного, но ее голос удивил молодого человека. Эта сильная женщина казалась взволнованной и встревоженной.
– Мы вчера не виделись – сказала она. – Гийом плохо себя чувствует. У него высокая температура, врач только что ушел, он сказал, что это, похоже, плеврит… Он уже кашлял в пятницу. А вчера вечером, в воскресенье, в такую ужасную погоду, ему непременно понадобилось выйти из дома, он должен был ужинать с каким-то иностранным издателем на Монпарнасе. Машину он не взял, потому что воскресенье, и долго бегал под дождем в поисках такси, в общем, вернулся совсем больной. Теперь лежит в постели, проболеет целую неделю, и все по собственной вине.
– Мадам, вы уверены, что это не опасно?
– О, во всяком случае, доктор Голен меня уверил, что нет. Он даже позволил Гийому принять вас, вот почему я звоню… Гийом очень настаивал, чтобы вы пришли именно сегодня. Было бы, конечно, разумнее переждать день-другой, но когда мой муж вобьет себе что-нибудь в голову…
– Я приду днем, мадам. Никаких проблем.
Эрве нашел ее в библиотеке. Она уже получила утреннюю почту и теперь отвечала на самые срочные письма, выводя строчки ровным мужским почерком.
– А! Я очень рада вас видеть. Он уже трижды справлялся, не пришли ли вы… Ведет себя как ребенок… Гийом скверный больной… Идемте!
Она повела его на второй этаж, где ему бывать еще не приходилось. Проходя через переднюю, он рассматривал знаменитых Ватто из коллекции Берша.
– Пройдем через мою спальню, – сказала она.
По обе стороны широкой постели в стиле регентства толстощекие золоченые амуры поддерживали парчовый полог. На стенах вызывающе розовый Буше и портрет Фонтена. Туалетная комната с мозаичными стенами, решетчатыми панелями с ромбовидным узором, где сверкали флаконы граненого стекла с массивными серебряными пробками. Ванна, закрытая чехлом с оборками, показалась Эрве нелепой. Госпожа Фонтен постучала в дверь и открыла ее.
– Вот и он! – обратилась она к мужу.
Фонтен сидел в пижаме, он был плохо выбрит, а волосы, примятые подушкой, топорщились во все стороны.
– Здравствуйте, друг мой, – сказал он, кашляя. – Как любезно с вашей стороны, что вы согласились… Садитесь возле кровати… Полина, дайте ему стул и оставьте нас.
Она усадила Эрве, а сама облокотилась на край кровати.
– Что вы будете есть, Гийом? – спросила она. – Голен сказал, что…
Он нетерпеливо прервал ее:
– Мы поговорим об этом после! А сейчас я вас прошу нас оставить.
Он не мог говорить дальше из-за приступа кашля. Оскорбленная Полина Фонтен настаивать не стала.
– Если я здесь лишняя…
Она вышла через ванную, оставив дверь приоткрытой. Эрве показалось, что она затаилась в соседней комнате. Он едва удержался, чтобы не закрыть дверь за портьерой, но подумал, что, если госпожа Фонтен и в самом деле там, его жест покажется невежливым и даже подозрительным. Гийом Фонтен, не заметивший его смущения, сделал знак приблизиться. Он был возбужден то ли из-за температуры, то ли из-за волнения, лицо раскраснелось.
– Садитесь ближе, друг мой, – сказал он вполголоса. – Еще ближе… Мне нужно, чтобы вы оказали мне большую услугу… Сегодня днем я должен был увидеться с нашей Вандой… Да, эта девушка кажется мне очень умной и интересной, я встречаюсь с ней иногда… Сегодня я приглашен на чай в ее мастерскую. Как вы понимаете, я не могу пойти. Нужно ее предупредить… Но как?
– А в чем проблема? – удивился Эрве. – Госпожа Фонтен не знает?..
– Разумеется, нет, она ничего не знает! Она не знает, что вчера вечером я ужинал с Вандой. Понимаете, все это совершенно невинно, и я бы ей обо всем рассказал, будь на месте Полины другая женщина, но вы ее не знаете…
Марсена увидел, что Фонтен, возможно из-за лихорадки, говорит слишком много, и попытался положить конец откровенным излияниям, которые могли бы поставить его в затруднительное положение.
– Конечно, дорогой учитель. Я выйду отсюда и сразу же позвоню.
– Спасибо, друг мой… Но это еще не все… Завтра у этой девочки день рождения, я купил ей в подарок небольшой рисунок Пикассо. Сегодня я должен был забрать его в галерее Эзек, вы знаете, это на улице Сены, за Институтом… Вы не могли бы зайти туда за рисунком и передать его Ванде?.. Я выпишу вам чек… Подайте мне, пожалуйста, чековую книжку, она в верхнем ящике комода, а ручка на столе.
Эрве поднялся и через приоткрытую дверь заметил подол черного платья. Полина Фонтен в самом деле находилась в соседней комнате. Вновь усевшись рядом с больным, он, сделав таинственный вид, приложил палец к губам, но Фонтен не понял намека.
– Вот, – сказал он, – я выпишу чек на ваше имя, чтобы избежать вопросов. Вы его «индоссируете», как они выражаются. Ведь вам приятно будет увидеть нашу очаровательную Ванду. Ах, друг мой! Вы даже не представляете себе, что это значит для меня: в моем возрасте вновь обрести… э-э… истинное наслаждение. Смотреть на эту девушку, слушать ее… На прошлой неделе… – (очередной приступ кашля), – я написал об этом стихи. Со мной такого давным-давно не случалось… Нечто вроде «Мариенбадской элегии»… Я потом вам прочту, когда мне станет лучше, но публиковать, разумеется, не стану. «Эта книга – для добрых, а не для злых». Как все же повезло нашему Гёте! Мне бы хотелось перечитать его переписку с Беттиной…[4] Ему семьдесят лет, ей девятнадцать… Для него это было удивительное возрождение духа… Но он был Гёте, к тому же он был свободен… А я раб.
– Ну, не преувеличивайте, мой дорогой учитель!
– Увы, мой друг, вы… Вы не знаете, что такое госпожа Фонтен! Не думайте только, что я недооцениваю ее добродетели. Она отдала мне все, она жила только ради меня; естественно, что она много и требует. Очень долго она была для меня целебным снадобьем. Вот только со временем его действие утратило свою благотворную силу… Не забывайте, друг мой: женатый мужчина не может развиваться, следуя законам собственной природы. Он имеет право изменяться, то есть жить, только если увлекает в эти изменения свою вторую половину, которая цепляется за его мысли…
Он закашлялся, стал задыхаться.
– Вы слишком много говорите, – сказал Эрве, – вам станет хуже, и потом…
– Постойте… Еще немного… Когда-нибудь вы это поймете. Вот наша эпоха… Нас ожидает ниспровержение всего и вся. Класс, к которому принадлежим мы с Полиной, обречен, как дворянство накануне Французской революции… Я не говорю, хорошо это или плохо, я просто констатирую… Оставаться молодым – это значит чувствовать все так, как чувствовал в молодости. Принять настоящее – вовсе не означает отринуть прошлое, это означает создать то, что завтра станет прошлым нового мира… Так вот, мне кажется, я готов к этому… Да-да, в самом деле, я нисколько не дорожу всеми этими почестями, богатством, достигнутым общественным положением… Что мне нужно? Побеленная известью келья, матрас, брошенный прямо на пол, питьевая вода и фрукты. Я уже созрел для того, чтобы стать аскетом, друг мой, или пророком… Но я накрепко привязан к каркасу нашего общества, привязан жемчужными ожерельями жены, красными и синими орденскими лентами, которыми она скрутила меня по рукам и ногам. У меня самого никогда не было никаких амбиций! Но эта женщина… Ах, эта женщина… и умная, и ловкая, и верная, и гордая, и настойчивая… Она воспользовалась мной, чтобы добраться до вершины… Вершины чего? И что она там нашла? Эту разодетую толпу, которую она считает блистательной на том лишь основании, что все они сделали удачную карьеру… Карьеру, да, но как говорил кто-то, в каком состоянии?.. Вершины… А что вершины… Вершины пустынны, холодны, покрыты вечными снегами… Если мне не удастся вырваться, я пропал.
– Если вы так чувствуете, дорогой мой учитель, вам надо поменять окружение… Если уж на то пошло, уходите из дому, как Толстой, в этом есть величие.
– Не могу, друг мой. Под каким предлогом? Полина просто идеальная, безупречная жена…
– Безусловно, – нетерпеливо произнес Эрве, – госпожа Фонтен ничего подобного не заслужила. Но она не заслужила и того, чтобы вы отравляли ей жизнь своим дурным настроением.
Молодой человек поднялся и вновь беспокойно покосился на дверь.
– Вы уже уходите? – сказал Фонтен. – Ладно. Только ничего не забудьте… Телефонный звонок, галерея Эзек… Прощайте, друг мой… Жду известий!
На площадке Эрве наткнулся на госпожу Фонтен, которая остановила его твердым, властным и одновременно мученическим взглядом.
– Пройдемте со мной.