«Чего только не наговорили на него в эти его годы отсутствия из России, – вспоминал ближайший друг Скрябина Леонид Сабанеев. – На него врали, как на покойника. Один музыкант серьезно уверял меня, что в Париже у Скрябина от его новой жены родился “не мышонок, не лягушка, а неведомый зверушка” и что этого мистического монстра посадили в спирт и поместили в музей. Считалось это ярким и убедительнейшим доказательством того, что Скрябин – “дегенерат”. Но толком никто не мог ничего объяснить ни о замыслах, ни об идеях Скрябина.
…Говорили, что Скрябин задумал устроить конец мира и что какую-то роль в этом конце мира будет иметь его музыка. Все это мне показалось вероятным, что он занимается такого рода делами… вообще эти грандиозные и нелепые слухи были в какой-то гармонии с тем образом его, какой у меня остался. Наконец мне сообщили, что у Скрябина прогрессивный паралич и что он сходит с ума… Это тоже было не лишено вероятности».
Юный выпускник (а затем молодой профессор) Московской консерватории поначалу вел себя вполне респектабельно. Сочинял фортепианные пьесы в шопеновско-листовском стиле, женился на бедной, но талантливой девушке (имя пианистки Веры Ивановны Исакович помещено на почетной мраморной доске выпускников недалеко от имени Скрябина), заботился о семье и детях. Его по-отечески опекали и учитель (директор консерватории В. И. Сафонов), и всесильный петербургский меценат (лесопромышленник М. П. Беляев). Такие «причуды» юного гения, как увлечение ницшеанской философией и неожиданная глобальность замыслов (уже в первой его симфонии шесть частей вместо привычных четырех, а в финал введены солисты и хор, как в Девятой Бетховена), вызывали у них ласковую усмешку.
Сафонов относился к нему с огромной нежностью и отеческой шутливой иронией.
– Саша Скрябин ведь у нас не простой, – говорил он, – вы его побаивайтесь, он что-то замышляет…
– Саша у нас ведь святой человек, в жизни, правда, он не очень святой, но тем больше вероятности, что станет иеромонахом. Ведь иеромонахи всегда – сначала нагрешат, а потом проходят курс святости… Нет, – засмеялся он, – это я так говорю, а на деле ведь он в самом деле очень любопытный. Вы вот с ним не говорили, а поговорите как следует, не так, за ужином, а по-настоящему – вот он вам на бобах-то разведет. Он ведь у нас ницшеанец и мистик.
Леонид Сабанеев
Очевидно, Саша должен был «перебеситься» и «остепениться», но вместо этого с каждым годом он все больше шокирует публику. Новейший музыкальный модернизм, соединенный с неприкрытой манией величия, – вот что увидели многие в его Второй симфонии (масла в огонь подлил Сафонов, заявив на репетиции: «Вот новая Библия!»).
«…Ну уж и симфония! – взывал в отчаянии Анатолий Лядов. – Это черт знает что такое!! Скрябин смело может подать руку Рихарду Штраусу. Господи, да куда же делась музыка? Со всех концов, со всех щелей ползут декаденты… После Скрябина – Вагнер превратился в грудного младенца с сладким лепетом. Кажется, сейчас с ума сойду. Куда бежать от такой музыки? Караул!»
В своей оценке Лядов был не одинок:
«Уже на репетициях враждебно настроенный оркестр отказывался играть это сочинение. Поведение оркестрантов было крайне вызывающим» (Е. О. Гунст);
«…В афише была грубая ошибка; вместо “симфония” нужно было напечатать “какофония”, потому что в этом, с позволения сказать, “сочинении” – консонансов, кажется, вовсе нет, а в течение 30–40 минут тишина нарушается нагроможденными друг на друга, без всякого смысла, диссонансами» (А. С. Аренский).
Впрочем, находились и защитники: «И пусть порою не без основания кажется, что автор тщетно хочет “объять необъятное”, стараясь прыгнуть выше лба, и изобразить неизобразимое – “сверхчеловека”; пусть торжество его производит иногда впечатление чего-то раздутого, мишурного, все же в музыке его чуется жизнь, напряженно-стремительная, свежая, пытливо заглядывающая в будущее» (Ю. Д. Энгель).
Скрябинское «сверхчеловечество» развивалось стремительно, хотя ницшеанского в нем оставалось все меньше и меньше. Его философия причудливо соединяет дерзкий вызов миру с православным всепрощением.