В книге использованы стихи Льва Озерова, Вадима Стеанцова, Николая Гумилева, Павла Когана, Иосифа Сталина, Бориса Лапина, Сергея Гультова, Арсения Несмелова, а также и свои собственные. И безымянные народные частушки.
Все персонажи книги злонамеренно выдуманы автором. Всякая попытка увидеть в них настоящих исторических деятелей преследуется по закону.
Автор благодарит своих друзей —
– за помощь в работе над книгой.
Говорят погибшие. Без точек
И без запятых. Почти без слов.
Если человек не готов рисковать жизнью ради своих убеждений, то либо эти убеждения, либо этот человек ничего не стоят.
Эзра Паунд
Из концлагерей. Из одиночек.
Из горящих яростно домов.
Говорят погибшие. Тетради.
Письма. Завещанья. Дневники.
На кирпичной на шершавой глади
Росчерк торопящейся руки.
На промозглых нарах железякой,
На стекле осколками стекла,
Струйкой крови на полу барака
Расписалась жизнь – пока была.
Л. Озеров
Бледное небо слабо желтело на востоке – там, где обозначилась шоколадно-коричневая, низкая земля Палестины. Море было еще темно-маслянистое, таинственное. Только за кормой сверкали бесчисленными пузырями легкие убегающие струи. В жемчужно-прозрачном свете раннего утра море катило к незнакомой земле низкие, еле заметные волночки.
Пожилой монах из России вглядывался в берег Палестины, стараясь рассмотреть пляжи, домики, невнятные серые деревья. Палестину он знал только по описаниям и книгам. А теперь в этой стране ему предстояло дожить все, что отпущено.
– Не беспокойтесь, не первый раз возим, к самому монастырю доставим!
Это, конечно, был Васенька: самый молодой матрос. Наверное, не было у Васеньки отца или это на корабле сильно не хватало ему компании мужчины постарше, но факт: всю дорогу вел он с пожилым, солидным монахом долгие «умные» беседы – и о божественном, и просто о жизни.
– Ну мы понятно… А вам что в такое время не спится? Сошли бы с борта, когда уже совсем день…
– В такое время, Васенька, еще летают сны-мучители над грешными людьми и ангелы-хранители беседуют с детьми. Самое время делать дела, пока людей нет; а когда все проснутся – монаху пора уже быть в монастыре, не в миру…
Пока говорили, солнце выкатилось из-за земли: по-южному быстро, легко, заливая серо-жемчужное мерцающее небо ровной голубой и тоже прозрачной глазурью. Мир словно вспыхнул: море стало сияюще-синим, серые пляжи – золотыми, домики – белыми. На фоне темно-зеленых кипарисов, серебристо-зеленых олив задумчиво курились, двигались полосы тумана. Мотор стукнул в последний раз, замолчал. Ни ветерка, ни звука: только булькала вода за бортом, да зашипел песок, в который уперся нос катера.
Прибоя не было… так, легкое дыхание моря, легкие низкие волночки. Плеск моря казался слышнее голосов.
– Кипр видели?
Это опять кричал матрос Вася.
– Вы же мне еще в море показывали!
– То в море… А вон видите? Такая коричневая глыба…
Монах напряг зрение… Нет, глыбы не было… Разве что странная коричневая полоска, как мазок на ясной сини моря.
– Это и есть?
– Оно самое!
Падал на песок трап, говорили матросы, метрах в ста у шаланды перекликались ранние местные рыбаки. Странно, но все равно было тихо; в свете раннего-раннего утра как будто растаяли все звуки.
Кто не видел утренней Кореи,
Тот не знает вечной тишины.
Нам не слышны ваши батареи,
Нам не слышен грубый рык войны.
Сколько ваши пушки ни старались,
Наши уши были как во сне.
Ваши брань и крики затерялись
В утренней, великой тишине.
Стихи были не монаха, и он порой об этом жалел. Господь судил ему борьбу со многими своими грехами, одним из них порой бывала зависть: почему не он придумал что-то хорошее?!
Монах благословил Васеньку, попрощался с капитаном, сошел на берег по скрипучему шаткому трапу. Гулко ударило сердце: он здесь! Монах опустился на колени, поцеловал Святую Землю. Равнодушно галдели матросы. Что-то по-своему галдели рыбаки на непонятном монаху языке. Мальчишки то ли помогали им, то ли мешали. Они тоже галдели странными, как бы и неземными голосами.
Равнодушно плескалось море, набегало на берег мелкими прозрачными волночками. Вода была пронзительно-голубая, суетились в воде какие-то мелкие жизни. За несколько суток пути море изрядно надоело, да еще к югу от Турции день и ночь сильно поболтало. Монах с удовольствием чувствовал под ногами твердую землю, вдыхал воздух: еще не согретый, прохладно-вкусный. Прямо перед ним вырастал красивый белый город, чем-то неуловимо напоминавший ему Крым. Торчали колокольни монастыря в стороне, и где-то возле монастыря должна быть остановка автобуса. Очень чувствовался юг – уже по разным оттенкам зеленого на всех деревьях, этому разнообразию зелени.
Пора идти! Солнце взошло, его предупреждали: скоро станет по-настоящему жарко. Монах еще раз махнул Васеньке, и все, и Васенька проваливался в прошлое, как и весь катер, как и весь путь сюда. Без прошлого ничего нет, но и прошлого тоже уже нет. Монах целенаправленно двинулся по дороге к белой стене монастыря. Стена маячила перед скоплением городских домиков, в конце пляжа: от силы метров четыреста. А монах привык долго гулять один; вес чемодана почти не ощущался в натренированной руке.
Как ему и говорили, остановка автобуса вот она, возле самой стены белого камня. Расписание написано и на немецком, и на русском, первый автобус на Иерусалим должен был подойти через 20 минут.
В тени белой-белой стены, под акацией, словно ждал человек в полосатом талесе. Он не мог ждать, потому что в Палестине монаха ждали только несколько единоверцев в небольшом православном монастыре. И все же монаху показалось, что он откуда-то знает этого словно подстерегавшего его человека… чужого человека в чужой им обоим стране. Человек, впрочем, был занят: увлеченно сидел за мольбертом. Да-да! Именно что увлеченно он сидел на раскладном стуле, какой носят многие художники. Человек склонялся и отодвигался, деловито добавлял что-то из палитры с красками на край холста, пробовал, смешивал. Губы у него вытянулись в трубочку, смешно и трогательно.
Монаху стало интересно, что рисует этот человек, хотя было и очень неловко подглядывать. А человек вдруг поднял глаза…И гулко ударило сердце. Да! Монах совершенно точно знал этого человека! Человек в талесе робко улыбнулся… Он и тянулся к монаху, и как будто боялся его.
– Шолом алейхем…
– Алейхем шолом, незнакомец! Guten Tag! Что вы рисуете?
– Я… рисовайт… Смотрите!
Дальше человек отвечал по-немецки. И монах вздрогнул, потому что окончательно узнал этого, в талесе. Из глубины памяти наплыло: рев мощных двигателей, шаг катящихся друг на друга могучих машин, движется пулеметная лента, огонь лижет черное отверстие ствола…
– Не надо об этом… – Голос человека в талесе вывел монаха из транса. – Не надо вспоминать, как мы могли уничтожить все, что нам дорого.
– Вы узнали меня?!
– Конечно, я узнал вас, мой дорогой друг. Иосиф бен Виссарион, вы могли стать императором у русских, но сделали выбор разумнее.
– Я не сам по себе его сделал… Не я, Иосиф бен Виссарион, так порешил, – невольно усмехнулся монах, прокатывая на языке свое новое имя.
– Мне тоже помогли, и вот я написал эту картину…
Человек в талесе махнул рукой, и пожилой монах Иосиф склонился над холстом. И был на холсте голубой берег моря, край рыжей и бурой земли, маленький кораблик на переломе моря и суши. От кораблика шел человек в одежде монаха: шел прямо к бившему в лицо, слепящему солнцу. На картине было видно, какое море громадное и синее, какая суша твердая и прочная. Почему-то чувствовалось, что именно тут суша кончается, словно бы на берегу – конец света. От этого одинокого человека, идущего встреч солнцу, исходило тревожное ощущение перемены, непокоя, перелома. Очень хорошая картина.
– Разве ваша вера не запрещает изображать людей?
– Нельзя изображать лицо… – серьезно ответил человек в талесе. – И я его, как видите, не изобразил.
– Вы нарисовали так, что и без лица все стало ясно.
Человек довольно ухмыльнулся. Монаха тянуло к этому человеку… Он когда-то странно любил его судорожной, нервной любовью… Это потом его научили, как монаха, не привязываться ни к кому слишком сильно, не принимать ничего слишком близко.
– Нас Провидение свело тут, на краю земли…
– Не на краю… Тут центр земли. Мы встретились на Святой Земле, и в этом проявилась воля Й`ахве.
– Воля Божья, – согласно кивнул монах. И продолжал: – Я хочу видеть вас, но вам же нельзя в монастырь…
– Моя вера позволяет в монастырь… Это монахи при виде меня могут испугаться, будто увидели черта. Лучше приходите сюда вы… Приходите, и мы обязательно поговорим о делах великих и удивительных…
– …которые делали мы сами…
– … и которые творили другие – нашими руками и не нашими. Иосиф бен Виссарион, мне часто снятся эти времена и снитесь вы… Мы были участниками великих событий, но я рад, что получилось именно так… Что я сейчас не диктатор полумира, а раввин и помогаю выполнять волю Й`ахве. И еще я рисую картины… их выставляют и в Европе.
– Вряд ли я позволил бы вам властвовать в своей половине мира, – усмехнулся монах. Улыбка получилась нехорошей. – Приятно, что теперь я тоже служу Богу, и надеюсь, Он простит мне сотворенное зло… Сотворенное вольно и невольно. И еще я пишу стихи… Вроде не очень плохие стихи, у меня уже вышло два сборника.
– Я читал ваше… Писать стихи у вас получается лучше, чем устраивать войны.
– Войны я тоже совсем неплохо устраивал, вспомнить страшно. Да, я хочу видеть вас, я приеду.
– Вот он, мой домик, с синей крышей… И грушевое дерево у входа. Я тут встречаю иногда тех, кто приезжает в Палестину – паломником или насовсем.
– Я – насовсем.
– Вот и приходите. Забудете синий дом и грушу, не страшно: спросите Ада Шикля. Евреи в Палестине упрощают имена, как в Америке; под этим именем меня тут все знают. Мы сядем под грушевым деревом, в саду. Мы будем есть груши и виноград, а потом выпьем немного… Я сам делаю неплохое вино. И слышите? Уже гудит автобус, вам пора. До свидания, Иосиф бен Виссарион.
– Монастырского вина и я вам привезу. Это лучшее в мире вино, и под него мы поговорим, как дошли до жизни такой. До свидания, Адольф Алоизьевич.
– Вот именно: как мы дошли до жизни такой. И как дошли до нее все остальные.
Монах чуть подумал, склонив голову, и перекрестил еврея в талесе: он хотел, чтобы тот тоже попал в рай. Он боялся, что крестное знамение еврею не понравится, но человек в талесе улыбнулся. Пока монах пересекал площадь, художник что-то бормотал, делая движения руками. А потом монах сел в автобус… Он уехал в монастырь, в котором ему предстояло жить.
С тех пор он больше никогда не видел своего давнего знакомого. Старые знакомые никогда не сидели за столиком под грушевым деревом, не ели винограда и не пили вина, сделанного руками человека в талесе, с хорошим немецким языком. Последняя встреча этих людей состоялась как случайная встреча на берегу пляжа в северном пригороде Яффы, который назван «Холмом весны», Тель-Авивом.
Из сказанного не следует, что со старыми знакомыми случилось что-то плохое или что они расхотели встречаться. Знакомцы не успели встретиться потому, что примерно спустя месяц оба умерли самой естественной смертью. При жизни их называли разными именами, но все же Иосифу Джугашвили повезло больше: его имя осталось и на могиле, и на обложках сборников его стихов.
А вот по поводу Ада Шикля наивные еврейские люди думали, что фамилия эта происходит от названия весовой и денежной единицы – шекеля. Что у него есть и другая фамилия, они не знали, и многие никак не связывали это имя с картинами, выставленными во многих странах мира; с картинами Адольфа Алоизьевича Гитлера.
Свои первые двадцать два года Петя прожил в мире понятном и предсказуемом. Петя любил папу и дедушку, товарища Сталина и Советскую власть. Петя был влюблен в восточные языки и во второкурсницу Таню. Петя уважал законы, правила уличного движения и университетское начальство. Петя не любил эксплуататорские классы, буржуазных поджигателей войны и кодлу из соседнего двора. Справедливости ради надо сказать, что Петя не боялся ни империалистов, ни драки с соседним двором: он хорошо стрелял, неутомимо бегал на лыжах, знал радиодело.
Петя был счастлив, потому что родился в самой замечательной на свете Стране Советов, потому что он хорошо учился в школе, а в университете его собирались оставить на кафедре.
Жизнь Пете омрачали только мысли о неизбежности войны, холодность Тани и вечные болезни – причем даже не свои, а дедушки.
В общем, жизнь у Пети была хорошая, правильная, и никак она не могла кончиться так странно. Но она кончилась, и Петя даже точно знал, когда: его первая жизнь кончилась четвертого мая тысяча девятьсот тридцать седьмого года. Это произошло в половине восьмого вечера. Петя и место тоже знал: подворотня за булочной, рядом с трамвайной остановкой.
В этот вечер Петя соскочил с трамвая и вдруг понял, что идти домой ему совершенно не хочется. Слушаться внутреннего голоска стоило, потому что, если появлялся этот противный внутренний голосок и что-то подсказывал Пете, он обязательно оказывался прав. В десять лет внутренний голосок сказал Пете, что не надо лезть в пруд… над ним смеялись и дразнили трусом… А он панически боялся войти в воду, и все. А потом в пруду всплыл утопленник. Так и всплыл, посреди купающихся, и все мальчишки не только перепугались, но заболели, потому что купались в этой воде и даже набирали ее в рот.
В тринадцать лет внутренний голос сказал, что не надо выбегать на дорогу. Петя не выбежал и остался жив, а пьяный шофер промчался в метре от него на вихляющем грузовике.
Были и еще другие случаи. И все-таки, несмотря на явную полезность «голоска», Петя боялся таких «наплывов». Ведь вместе с «наплывами» в его разумную жизнь вторгалось что-то необъяснимое. А этого Петя не любил. В этот вечер он с полминуты хмурился, неласково смотрел на темно-синее небо. Первые яркие звездочки высыпали над острыми старинными крышами, весело перекликался народ на остановке, звенел подъезжающий трамвай. Под эти звуки Пете все сильнее хотелось сесть на трамвай. Но еще сильнее захотелось переломить утробное нежелание идти домой коротким путем. Он что – старая бабка на паперти?! Стоит тут и мнется возле остановки, боится, неизвестно чего! Вот плакат по ветру колышется, подсвеченный лампочкой. «Жить стало лучше, жить стало веселее». Плакат – коммунистически идейный, это слова товарища Сталина… А он киснет, подворотни боится! Комсомолец еще называется, строитель нового мира…
Петя сильнее нахмурился, закурил папиросу и двинулся навстречу своей судьбе. Шаги странно, тревожно отдавались под сводами низкой подворотни. Как и следовало думать, никого. И во дворе-колодце никого, только играет музыка да перекликаются голоса за освещенными окнами. Как ни глупо, Петя постоял во дворе, глядя в пройденную подворотню. Обычнейший проход между улицей и двором-колодцем, классика для Ленинграда. В этом проходе было пусто. Ему показалось, что во втором проходе раздался какой-то странный звук, вроде звона натянутой струны.
Нахмурившись еще сильнее, Петя сжал в кармане набитый мелочью кошелек: какой-никакой, а кастет. Он раза два применял этот способ, и далеко не без успеха. Против друзей, в честной схватке, так делать нельзя, тут все решают мужество и сила. А потом победитель подает побежденному руку, и они остаются лучшими друзьями.
Вот шпана дерется, как звери, нападают в темноте по трое на одного, разрывая рты, выдавливая глаза. С ними интеллигентные мальчики тоже дрались без малейших рыцарских чувств и без всякой пощады.
Нахмуренный, напряженный, Петя шагнул в темноту перехода… Да, в темноту! Ступив под гулкие своды подворотни, Петя сразу понял, что лампочка под потолком разбита и именно ее высокий чистый звон только что слышался во дворе. Шагнув со света, Петя не сразу заметил вертикальную фигуру у стены. Остановился, и тут же «фигура» оторвалась от шершавого камня, молча шагнула навстречу. Сердце заколотилось. Странно, но Петя рассердился не на себя, что не послушался Голоса, а на сам Голос. И на эту морду – за то, что ее испугался. Потому что хоть с двумя, даже с тремя уличными поганцами ему доводилось справляться.
Петя считал себя сильным и ловким, его было не напугать несколькими синяками. Выплыви из темноты расхлябанные тела, тупые морды с торчащими в пастях «бычками», Петя шагнул бы вперед, двинул в челюсть кулаком с зажатым в нем кошельком. Но этот вел себя слишком необычно… Даже странно.
Он не приближался к Пете, не пытался ни заговорить, ни напасть. Просто стоял, и все. Что-то в непривычном молчании, в подтянутой, ловкой позе незнакомца сразу отличало его от обычной питерской шпаны.
…Второго Петя заметил только краем глаза, на какую-то долю мгновения: высокий, неприятно-бесшумный силуэт справа и сзади. Петю рванули за воротник с дикой силой, он остро почувствовал лопатками шершавый склизкий камень этой глухой подворотни. И сильнейшая боль в правом боку под ребрами! Не вздохнуть.
Сползая вдоль стены, Петя разевал рот в диком крике, но с отбитой печенью даже не прохрипишь. Кажется, где-то недалеко кричала женщина… Петя был в этом не уверен. Двое подошли; свет со двора упал на умные волевые лица.
В лицо ударил вдруг луч сильного фонаря, Петя невольно зажмурился. Как сквозь сон, в распадающемся на части сознании навсегда отпечатались слова, сказанные не по-русски. Петя слышал и понял эти слова: «Яволь, герр капитан, эр шон берайт!»
Услышав это, Петя полуоткрыл глаза, прищурился. В руке одного из стоящих тускло блеснул длинный узкий нож, больше похожий на штык. Петя понял, что его сейчас убьют, и вдруг второй наклонился, нажал холодными стальными пальцами там, где кончались челюсти, начиналась шея. Рот у Пети как-то сам собой, непроизвольно открылся, в рот хлынуло что-то жгучее. Петя непроизвольно проглотил, задохнулся, а водку продолжали вливать.
И вдруг появились еще люди! Кричала женщина. Теперь Петя точно слышал: кричала женщина. Кто-то кричал «Стой!» и «Стоять!». Кто-то бежал, шаги резонировали, отдавались эхом в узости темной подворотни. Выстрел ударил, как взрыв; опять кричала женщина.
Петя начал поворачивать голову, возвращались зрение и слух. Кто-то лежал совсем рядом с ним, на расстоянии протянутой руки. Вокруг головы лежащего растекалось темное пятно. В конце подворотни, на той улице, еще громыхнули выстрелы – уже не в подворотне, потому и не такие громкие, тупо-сухие. Кто-то азартно вопил «Держи!», кто-то стрелял, а деловитый пожилой дядька в милицейской форме поднимал Петю. Рукав гимнастерки у него был мокрый, дядька морщился, но тащил Петю вверх. Петя задыхался, накатила боль в боку… Извернувшись всем телом, Петя перевернулся, вырвавшись из рук дядьки, упал на живот, и его сильно, мучительно вырвало, под конец – отвратительно горькой желчью.
Дядька, тянувший только что Петю, никуда не ушел. Он все топтался вокруг, все спрашивал, может ли Петя встать. Другой человек в форме сидел у противоположной стены, привалившись спиной к этой промозглой стене; обеими руками он держался за согнутую ногу. Время от времени сидящий отчаянно охал.
Рядом стояла и беспрерывно тараторила плотная низенькая тетка в халате, с полотенцем через плечо: что она сразу шпану чует, а они прошли, она увидела, хорошо, что у свекра юбилей, все тут, она говорит мужикам, что вот они болтают, а кому-то опять морду бить будут, а вот тут вообще людей режут, когда ж это кончится, жить невозможно, вот ведь ужас…
Самый спокойный в подворотне был человек, вокруг головы которого продолжала растекаться черная лужа.
Петя подтянул под себя руки и встал. Его шатнуло, и наконец стоявший рядом в форме сделал что-то полезное: поддержал Петю.
– Стоять можете?
– Уже могу… – Петя почти улыбнулся и тут же полез за носовым платком: утереть губы. Наверное, времени прошло совсем немного, потому что на улице, за подворотней, все еще азартно орали и ловили кого-то. Ну зачем его поили водкой?! Петю замутило от спиртного на пустой желудок… Опять потянуло на рвоту.
Петя смотрел на лежащего. Черная лужа все расползалась вокруг умного жесткого лица. Поползла вниз челюсть, раскрылись губы.
– Ер мусс нихт лебен… – внятно произнес лежащий человек. И повторил тише: – Ер мусс нихт… – Человек вдруг очень по-домашнему, как-то уютно зевнул. – …нихт лебен…
И человек замолчал с открытыми глазами, отвесив нижнюю челюсть. Петя не сразу понял, что он умер. А лужа продолжала растекаться.
Возвращались люди в форме, возбужденные, взволнованные. Они махали руками, рассказывали друг другу детали необычной операции. Они уже любили Петю просто потому, что несколько минут назад его спасли. Петю хлопали по плечу и кричали, что он родился в рубашке. Пете что-то рассказывали, о чем-то расспрашивали, Пете вынесли рюмку водки и кусок пирога с морковкой. Пете кричали, что пить нельзя, пока его не осмотрит врач. Петя прислушался к себе… В голове шумело, но не сильно, а тошнить перестало. Он прислонился к стене, еще раз почувствовал, какая она шершавая и холодная… Петя выцедил рюмку и тоскливо подумал, что теперь будет слушаться Голоса. Но Голос давно уже молчал.
Потом было отделение милиции, был протокол, и тут в первый раз Петя понял, до какой степени влип во что-то непонятное и темное.
Знает ли он этого человека? Нет… Не знает. Посмотрите еще раз. Нет, не знает, никогда не встречал. А других участников бандитского нападения? Их он тоже не знает, никогда не встречал… да, уверен. А тогда зачем они напали на него? Нет, не из-за денег! У него ничего не просили, ничего не хотели взять. И у самих нападавших не было ни копейки… по крайней мере у этого, убитого. Кстати, и документов у него не было. Нет, не беглый – вон какой сытый и здоровый. Хотя денег и документов при убитом не было, зато был очень интересный нож…
Нож и правда оказался странный – сантиметров двадцати пяти в длину, бритвенной остроты, шириной от силы сантиметра три у рукояти. Нож заострялся как штык. Петя ходил по грибы и ягоды, не раз бывал в зимних походах. Он понимал, что такой нож не годится ни разделывать тушу, ни открывать банку, ни колоть лучинку… Он предназначен только для убийства.
А еще вот фонарик какой интересный! Петя и правда не видал ничего подобного в своей жизни… А ему объясняли: это армейский фонарик. Из гражданских такие выдают только членам охотничьих кооперативов. Что, Петя и дальше будет утверждать, что на него напал обычный уголовник? Что у Пети просто хотели вытрясти несколько медяков на выпивку?
Ах, он ничего не утверждает! Так и запишем. А что это такое говорил умиравший?
– Он не должен жить… – перевел Петя. Человек еще раньше говорил и другое: «господин капитан, он уже готов!» Но было совершенно невозможно повторить эти слова: при ярком электрическом свете, на допросе, такие слова выглядели совершеннейшим бредом. Тем более что ясно: не мог же говорить такие слова мелкий уголовник, промышляющий в подворотне.
– Как интересно! А кто именно не должен жить?!
– Откуда я знаю… – мямлил Петя, сам в тоске от всех этих странностей. – Наверно, это я не должен жить…
– А может быть, и кто-то другой… – проницательно усмехался следователь. Грустно смотрел на Петю, грустно сопел срочно вызванный участковый.
– Я вам всегда верил, товарищ Кац… – говорил участковый, и получалось, что участковый-то всегда Пете верил, а вот Петя каким-то непостижимым образом подвел участкового… Хотя и совершенно непонятно, как именно.
Следователь колотил по клавишам разболтанной машинки, нервно курил, задавал новые вопросы и снова курил, совал в пепельницу бычок и опять колотил по стучащим, западающим клавишам. Следователь работал под плакатом «Уважай время!». Участковый молча сидел, молча слушал, кивал и сопел.
А вообще вокруг кипела работа: кого-то волокли по коридору, а он вопил – «Да я-то тут при чем?!». В другом углу бабка крестилась на стоящий в углу сейф и на батарею центрального отопления. Бабка клялась Богом, что «не брала этого задрипанного халата, а трусов так вообще от роду никаких не видела». Кто-то орал, что «это все Колькины дела, нечего на меня вешать!» А кто-то другой все эти вопли старательно записывал, даже язык высунул от напряжения.
Петю осматривал врач, говорил, что ничего, просто ушиб, что до свадьбы заживет и что он посоветует хорошие пилюли, просто на всякий случай. Врач тоже работал – изучал Петю и лечил. Участковый только наблюдал.
Петя читал протокол, расписывался – он тоже по-своему работал. Участковый и за этим наблюдал.
– Хотите правду, гражданин Кац? Я вам не верю.
Так сказал следователь, когда Петя уже все подписал. Следователь откинулся на спинку жесткого стула, блаженно потянулся, закинув руки за голову… Ладный дядька в форме, смертельно уставший сидеть перед утыканной окурками пепельницей и раздолбанной казенной пишмашинкой.
– Почему не верите?! Я рассказывал правду!
– Может быть… но в вашей правде нет ответов на многие интересные вопросы. Никто вас грабить не собирался, не врите.
– Я же не знаю, что именно им было надо! Это они напали!
Следователь опять рассматривал Петю, как будто Петя сделался вдруг бессмертной картиной из Эрмитажа. Потом он так же рассматривал петин паспорт…
– Может быть, им как раз мой паспорт был нужен!
Следователь перевел взгляд на Петю – задумчивый такой, оценивающий. Взгляд сделался чуть более теплым.
– А что? Это уже версия… Реальная…
В тоне следователя пробилась даже какая-то нотка уважения.
Уже почти в одиннадцать часов начал работать не Петя, не врач и не следователь, а как раз участковый: проводил Петю домой. Он вяло отмахнулся от всяких «сам дойду», они вместе пошли по уже засыпающему городу. Участковый молчал до подъезда – маленький, потертый и настырный. Уже перед подъездом участковый длинно вздохнул и тихо, но внятно произнес: он рассчитывает, что Петр Исаакович все же объяснит, какие отношения связывают его с компанией из подворотни.
– Ничто не связывает.
– Петр Исаакович, Петр Исаакович… Таких случайностей не бывает. Понимаю, что вы не все хотите рассказать. Но вы же сами понимаете: вы приговорены. Вас не убили на этот раз – убьют потом.
– Кто?!
– Вы же сами не хотите нам рассказывать, кто. И не так важно, что именно вы не поделили, чем вы так наступили на хвост вашим… знакомым. Важно, что в другой раз вас зарежут.
– Так прямо и зарежут?!
– Ну, застрелят. Хотя скорее зарежут. Вам зачем в рот водку лили? Чтобы сошло за пьяную драку. Напились вы, устроили поножовщину, вам же и не повезло. Понимаете, только мы можем вас спасти. Никто больше этим заниматься не будет.
Участковый выжидательно замолчал. Петя тоже молчал.
– Ну, идите…
Петя попрощался, протянул руку… Участковый уже уходил: маленький, нахохленный, упрямый. Он уходил, ни разу не обернувшись, не подав Пете руки. Петя понимал – всегда они с участковым и вообще с милицией были по одну сторону окопов… А теперь вдруг оказались по разную. Очень страшное открытие для советского человека в тридцать седьмом.
Квартиру, конечно, давно закрыли на цепочку и засов: баба Кира, старая страшная ведьма, скандалистка и самогонщица, смертельно боялась ограблений. Квартира мирно спала: самая обычная для Ленинграда коммунальная квартира на Мойке. В этой квартире из восьми комнат только две занимали Кацы, а в остальной квартире кого только не было! Сейчас, конечно, все спали, и первые, кто рано ложился, – это пролетарий Запечкин, с женой и сыном. Сын женился и получил вторую комнату. Оба они с отцом редко были трезвы, но по утрам честно уходили на работу. Спал и служащий Коленитюк, всегда одинокий, нечистоплотный и несчастный: ему тоже завтра на работу. Спал и военный инженер Зайцев, тоже с женой и двумя дочками ненамного младше Пети.
Кроме Кацев, могли не спать девочки: они по ночам читали при настольной лампе. Пролетарии ругались из-за этого с Зайцевыми: требовали, чтобы они платили за сожженное дочками электричество. И, конечно, могла не спать баба Кира – она вообще непонятно когда спала.
Но открыл дед! Это здорово, что открыл любимый старый дед. У деда прямо лицо задрожало от радости:
– Наконец-то! Мы совсем думали, тебя опять на сборы…
Прошлым летом Петю и правда увезли на сборы Осоавиахима. Увезли срочно, он не успел забежать домой, а порученец с первого курса поленился, сообщил только на другой день.
Никого и никогда не было у Пети ближе и родней странной мужской семьи, в которой (как грустно шутил папа) женщины не выживали. Маму Петя не помнил, бабушку помнил, но смутно. Об отце и о нем, Пете, всегда заботился дед. «За маму и за бабушку», – говорил папа.
Дед и сейчас помчался греть чайник, доставал из буфета колбасу, масло… Папа уже лежал в постели: ему тоже завтра рано на работу, как всем. При виде Пети папа тут же вылез, накинул облезлый халат. Оказалось, Петя и правда хочет есть. Петя давно знал – папе и деду всегда лучше рассказывать правду. Глотая чай, Петя шепотом рассказывал о своих приключениях. Почему шепотом? Потому что в коммунальной квартире по ночам всегда говорят шепотом. Дед вполголоса орал, проклиная на идиш костный мозг, печень и семя негодяев, которые напали на внука. А вот папа… Папа закурил папиросу, и глаза у него стали словно бы оловянные. Тихо, склоняя голову то на одно, то на другое плечо, папа стал задавать вопросы. Следователь торопился, нервничал, папа был каменно спокоен – но вопросы-то были те же самые.
Дедушка хватался за сердце, сдавленно кричал: «Яхве! Яхве! Яхве!» Он морщился, невольно повышал голос и сам же прикладывал палец к губам.
Папа голоса не повысил, но дед верил каждому слову внука, и ему было все ясно. А вот папа не очень верил, что Петя сказал ему все. Папа совершенно ничего не понимал: кто и зачем напал на Петю. Петя – тоже.
– Потому что, сынок, это ведь вовсе никакие не уголовники. И говорят по-немецки…
– Когда я сел, один из них еще сказал по-немецки, что я «готов».
– А потом посветил фонариком и понял, что надо добивать, – неприятно усмехнулся папа. – Кстати, а как твоя печень?
– Еще болит…
Бок вздулся, внутри сильно болело. Папа засуетился, где-то у него лежала на такие случаи припасенная левомициновая мазь. А дедушка, как всегда, стал с папой яростно ссориться:
– Левомицин?! Что такое левомицин?! Мазать надо гусиным жиром!
– Папа, не выдумывай, ничего нет хорошего в твоих гусях.
– В моих?! Мальчишка, ты сказал отцу «в моих»?!
– Ну не в моих же…
– Гусь – это еда! Гусь – это шкварки! Гусь – это перина! Гусь – это спасение!