Но не сон кончается, а от одного дурного сна к другому кончаются люди, и в первую очередь гуманисты, потому что они пренебрегают мерами предосторожности.
Альбер Камю
Сны. Куда от них денешься? Можно убежать от реальности, но что делать с ними? Сновидения все равно найдут тебя, где бы ты ни был и как далеко бы ни зашел в медленном умерщвлении сознания. Тем более если это чужие сновидения. В них ты перестаешь быть собой. Они наделяют тебя другими жизнями; казалось бы, ты должен благодарить за это бога (или кто там распоряжается этим) – разве можно вообразить какое-нибудь другое, столь же изысканное приключение? – но ты почему-то не испытываешь ни капли благодарности. Ты чувствуешь, что сны понемногу забирают у тебя что-то, как будто все те жизни и впрямь могли быть твоими, однако прожиты тобой наспех, во мгле полусмерти, да и не прожиты вовсе, а так, оказались доступны для временного посещения по чьему-то недосмотру. Ты ощущаешь себя бродягой, проникшим ночью без билета в парк аттракционов, где все отключено и многое из случившегося за день уже забыто. Ты ползаешь по холодному мертвому железу и представляешь себе огни, движение и волшебство, но потом является сторож – утренний свет – и прогоняет тебя оттуда. Тебе не дано войти в один и тот же «парк» дважды. Это наполняет тебя печалью и болью утраты. Это совсем не то, что путешествовать наяву. Меняя место, ты меняешь свои оболочки, раздутые до непомерной величины и стянутые только резиновой нитью горизонта. Запирая себя на ночь в темной камере черепа, ты надеешься, что никто к тебе не войдет, что о тебе забыли, – но не тут-то было. Сны – это ветер, дующий сквозь стены; сны – это свет, который тяжелее воды.
Внутреннее «я» предельно зыбко; границы размыты; внешние признаки легко подделать. Можно верить всему, но верить ничему нельзя. Оба крайние случая – тяжелые, неизлечимые и приводят к летальному исходу. Как, впрочем, и все промежуточные. Где гарантия, что, однажды проснувшись, ты найдешь себя на прежнем месте?
Даже спустя десяток лет Максим Голиков так и не может вспомнить, каким образом ему удалось выбраться из психушки. Черное пятно в его личном календаре простирается от неразберихи и апатии конца девяностых до восьмого года нового столетия, изрядно забрызгав еще много страниц, но об этом он как раз жалеет менее всего. Все происходившее раньше – имеется в виду его житье-бытье в одной палате с убийцей-психопатом Морозовым, безобидным «художником пера» и еще более безобидными молодыми подонками из рок-группы «Менструальный цикл» – представляет собой пунктирную линию, штрихи которой отмечают события важные или довольно никчемные и перемежаются пустотами продолжительностью от нескольких минут до нескольких суток. Но и это лишь приблизительно, ведь, пытаясь вспомнить утраченное, он может судить об отрезках времени только косвенно, а о случившемся с ним – с чужих слов.
В любом случае он очутился на свободе, так и не избавленный от постоянного ощущения опасности. Спасает от окончательного параноидального измора лишь то, что вся его прежняя, настоящая, добольничная, украденная кем-то жизнь давно сделалась для него подобием тени на стекле: он всматривается в эту тень, с отчетливым холодком понимая, что тень ему не принадлежит, и в то же время не может разглядеть, чья же она: то ли человека, который пытается заглянуть из царившей снаружи тьмы в освещенный дом и, вероятно, вернуться домой; то ли это тень бродяги, навеки лишенного дома, покоя и даже памяти о лучших днях, приблудившегося в тщетных потугах оборвать странствие, которого и врагу не пожелаешь.
Образы Клейна, Виктора, Ирины Савеловой порой посещают Макса в его одиночестве, однако обладают при этом субстанцией полузабытого сна, что делает существование в последние годы бывшего пациента психушки почти безболезненным. За это он благодарит судьбу и молится какому-то невнятному богу исчезновений, чтобы никто и не вернулся. Он, конечно, догадывается, что это плохая, недостойная, кощунственная молитва – ведь он выжил только благодаря кое-кому из отвергаемых им призраков памяти, – но ничего не может с собой поделать. Неприязнь взаимна: память отказывается пускать его в свои подвалы (а может, он забыл код или потерял ключ), однако тело что-то помнит, как будто пережитый им ужас покрыл кожу нездешним загаром, пепел въелся в волосы и плоть, отрава на долгие годы осела в костях скелета.
Иногда по утрам Макс подолгу ищет себя среди незнакомцев, пытающихся подсунуть ему подделку, завладеть телом, обмануть его, доказать, что каждый из них – это он, Голиков, и есть. Словно неприкаянная зарвавшаяся душа решает, куда ей вселиться, да и стоит ли вообще вселяться в жилище с сорванной крышей. Нельзя отпускать ее слишком далеко и надолго в лабиринт сновидений; однажды, может статься, она не найдет дорогу обратно…
Опасность заключена в тончайшем налете прошлого, который лежит на всем, что окружает Макса, и почему-то заметен только ему. Стоит прикрыть глаза, как он начинает видеть слабое золотистое свечение, падающее на людей и предметы. В этом зыбком свете они отбрасывают совсем другие, пугающие тени.
Максим догадывается, что мир, в котором он живет сейчас, – всего лишь ширма, прикрывающая тот самый лабиринт, из которого он чудом выбрался, потеряв нечто очень ценное. Скорее даже потеряв себя. Возможно, поэтому он ощущает теперь такую пустоту вокруг и внутри, словно обитает в доме без мебели, а людей здесь заменяют говорящие манекены-автоматы. Некоторые из них – игровые. Такие себе двурукие бандиты, после встречи с которыми потеря денег покажется самой незначительной из проблем. Правда, в доме есть и комната без дверей и окон, которая давно его интересует. Он вычислил ее существование – хотя и не понимает, когда и как. Пока он уверен в одном: там спрятана некая тайна – не исключено, что тайна его жизни и смерти. Он надеется когда-нибудь проникнуть туда, но не владеет нужным способом. Вернее, владел когда-то, но забыл, как это делается. И вот он со страхом ждет. Против собственной воли он перебирает произнесенные кем-то слова, старые вещи, книги, контуры лиц, мучительно пытаясь нащупать спусковой крючок в заржавевшем механизме памяти, который, сработав, освободит его… или убьет окончательно. Этот «механизм» – какой угодно, только не защитный. Не тот, что заботливо оберегает хозяина от новых потрясений. Не тот, что преподносит хорошо забытое старое лишь тогда, когда оно полностью потеряло силу зла, безумия и разрушения. Для этой силы нет ничего слишком хрупкого и ничего слишком хорошо забытого. Поэтому Макс может смело рассчитывать на то, что рано или поздно все вернется – спустя годы или десятилетия. Доживет или не доживет он до этого момента, он не знает. Но твердо верит: не ему это решать.
Зато сны – другое дело. В конце концов, для тех, кто умеет перемещаться в сновидениях, все сводится к выбору: умереть или исчезнуть.
Как раз об этом он вспоминает одной новогодней ночью, когда уходящий на дно обреченный город пускает напоследок разноцветные пузыри фейерверков. Макс лежит в своей темной комнате, и под доносящийся снаружи грохот перед ним вдруг всплывает слово «Лиарет», будто начертанное пронзительно ярким неоном в бархатистой тьме. А потом еще два: «Черная жемчужина».
Некоторое время он размышляет о том, что они означают, и в какую-то секунду понимает, что это уже никакая не явь. Наяву он мгновенно связал бы надписи с резней в Лиарете и с перестрелкой в принадлежавшем Виктору клубе, которые имели место, соответственно, в его третьей и первой жизнях, а между ними была еще вторая – пожалуй, самая приятная в некоторых отношениях, но зато и самая короткая…
Да, ему есть что вспомнить, даже в состоянии усеченной памяти. Он вспоминает места и обитающих там существ – но не такими, какими они представляются на поверхностный взгляд, а с точки зрения иерархии Календаря Снов. С точки зрения убежищ, союзников или вероятных угроз. Между ними очень тонкая, порой вовсе исчезающая грань. Одно перетекает в другое незаметно, в соответствии с запредельной логикой сна. Макс предается занятию, которое отчасти напоминает нисхождение во внутриутробный период с целью преодоления родовой травмы. Его травма – это пребывание и «лечение» в психушке. Сейчас он кажется самому себе безнадежным инвалидом, но внутри Календаря возможно все. Даже отрастить себе новую руку. Или новую душу…
Внутри, но не снаружи. А разве есть хоть что-нибудь вне? Есть, и Макс это чувствует. Старина Клейн намекал (только намекал!) на что-то такое. На Полусмерть, не принадлежащую ни одному из сегментов Календаря. На Черное Дно – столь же милое местечко. На реанимированные электричеством, заторможенные кошмары обители коматозников… Даже во сне Макса охватывает страх перед частичным возвращением памяти. Он презирает себя за это, но как никогда согласен с банальщиной типа «меньше знаешь – лучше спишь».
Пора просыпаться. Он поворачивается спиной к раскинувшемуся перед ним гигантскому лабиринту и направляется к выходу, который все еще виден и все еще недалеко – хотя и гораздо дальше, чем казалось почти случайному визитеру Голикову. Пока не поздно вернуться, не обращая внимания на смутно знакомые голоса, которые зовут его из оставленной им трясины темноты. Молят о помощи, просят, проклинают и заклинают всем святым. А что тут есть святого? Может быть, Герцог (ш-ш-ш!) уже причислен к лику или по крайней мере коронован?
Хороший знак. Он может спокойно (ну, почти спокойно) думать о Герцоге. Это потому, что опасность по-прежнему далеко. Но, возможно, ближе, чем ему кажется. Ни в чем нельзя быть уверенным, когда имеешь дело с… С чем?
Голиков уже по эту сторону сновидения. Он возвращается к так называемой реальности, идентифицирует ее – что уже само по себе неплохо. Препоганенький осадок отслаивается от головы и спускается куда-то в желудок и кишки, не вызывая тошноты, но напоминая о совершенной легкой прогулке. То, что Максим сделал это, не прибегая к препарату Клейна, нисколько его не радует. И хотя внешне он ничего не делает (ведь ничего не изменилось, не так ли?), он начинает всерьез готовиться к новой гонке на выживание.
Готовится исчезнуть, когда придет час умереть.
Предчувствие перемен витало в воздухе подобно запаху с бойни. Потенциальные жертвы, наделенные обостренным чутьем, уже кривили носы, но предпочитали не замечать очевидных вещей; с этим было бы тяжело жить и почти невозможно выжить. Плохие ожидания доводили кое-кого до беспробудного пьянства, иных – до суицида, означавшего всего лишь, что ожидания перестают быть только ожиданиями, а уж несбыточными их никак не назовешь. Немногие все еще уповали на спасение, которое должно прийти неведомо откуда, но упускали из виду, что бесконечность (если таковая вообще существует) лежит где-то за пределами их существования.
С некоторых пор Макс почти ежедневно подолгу бродил по городу. Смысл был в накоплении усталости – такой, которая спустя часы неподъемной тяжестью и непроницаемостью влажной глины запечатает бутылочное горлышко, ведущее в долину ужаса. Конечно, это являлось до определенной степени самообманом. Все чаще Голиков задумывался, не строит ли он дамбу, которая неминуемо будет разрушена, а хрупкий мостик его рассудка, переброшенный с одного берега на другой, – сметен подобно безделице из спичек, когда медленно стекающие в долину и накапливающиеся видения достигнут критического уровня? Не лучше ли впускать это в себя понемногу, пока оно проливается тонкой струйкой?
Он не знал. Не имел опыта на сей счет. По части опыта ему было далеко не только до «профи» Клейна, но и до какого-нибудь дилетанта вроде Виктора Строкова, доверившегося по глупости «Путеводителю» Якова Чинского. Строкова Макс в глаза не видел, но догадывался о его печальной судьбе. Что осталось от бедняги? Дискета с текстом украденной книжки и дневник…
Инстинкт самосохранения плевать хотел на его рассуждения и сомнения. Инстинкт поднимал Макса и выгонял на улицы и в переулки (такие безопасные в сравнении с другими местами), гнал ночью и днем, в жару и холод, да еще нахлестывал плетью, как тупую скотину, которая слишком выдохлась, чтобы сражаться с невидимками за свою жизнь. По большей части Голиков брел не разбирая дороги, редко помнил пройденный маршрут, не обращал внимания на тех, кто пытался встать у него на пути. Ничего серьезного, до драк дело не доходило. Наверное, его принимали за помешанного. Будь этот город поменьше, Макс со своей бородой масти «соль с перцем» и собранными в «конский хвост» длинными седыми волосами, вероятно, уже примелькался бы. А так он, растворенный в серой массе, оставался безликой молекулой, двигался вместе с этой массой, бессознательно следуя тактике выживания, принятой среди многочисленных и беззащитных против хищника видов. Кто-то неизбежно будет съеден – но не я, или не сегодня. А там посмотрим.
Когда работаешь охранником на складе по графику «сутки-трое», у тебя куча свободного времени. Его гораздо больше, чем тебе хотелось бы. И в этом состоит жуткий парадокс: ведь на самом деле ты знаешь, что времени у тебя осталось мало. Кроме того, в качестве охранника он почти всегда имел возможность побыть в одиночестве. Не то чтобы Голиков сделался законченным мизантропом; скажем так: его взгляды на жизнь сильно отличались от общепринятых. На что-то другое Макс вряд ли мог бы претендовать после столь долгого и, главное, эффективного лечения. Впрочем, это его устраивало. От уязвленного самолюбия и тем более соображений престижа он был столь же далек, как от луны. Нет ничего глупее понтов, которые демонстрировала ему любая вошь, вплоть до самого ничтожного торгаша. По его мнению, это было все равно что заботиться о красивом маникюре, когда кое-кто уже приготовил щипцы, чтобы выдрать тебе ногти.
Однажды в конце весны его занесло в старый город. Воскресенье только перевалило через полдень. Пошатавшись по набережной, он свернул в кривой переулок, где торговали старыми книгами. Медленно двигаясь вдоль разложенного на прилавках, чемоданах, а чаще прямо на тротуаре, товара, он не пытался присматриваться к названиям на корешках – на то, чтобы детально ознакомиться со всем, что здесь продавалось, не хватило бы и целого дня, – а просто глядел себе под ноги, доверившись периферийному зрению и непомерно развившейся интуиции. По большей части он видел только проплывающие мимо пятна обложек, иногда – ноги торговцев. Это также позволяло избежать назойливых вопросов вроде «что вас интересует?». Его давно ничего не интересовало. Тогда почему он пришел сюда? Или кто привел его сюда? На этот вопрос – самый навязчивый из всех – Голиков не сумел бы ответить даже под пыткой. Ответа он не знал, но подозревал, что ответ придет сам собой – когда выпадет нужная карта.
Это случилось шагов через пятьдесят. По правую руку от него, на старой пожелтевшей газетенке, расстеленной на тротуаре, были разложены шесть или семь книг. И даже назвать книгами большинство из этих тонких пачек прошитой бумаги было явным преувеличением. Так себе, мятые брошюрки, уже не годные ни на что, кроме как для растопки камина. Или на то, чтобы подтереть не слишком изнеженную задницу. Но отчего-то Макс сразу выхватил взглядом из всего этого убогого натюрморта самую невзрачную деталь. Нечто без обложки, с разлохмаченными краями и бурыми пятнами, оставшимися от раздавленных насекомых. Вполне возможно, книжонка привлекла его внимание именно своей крайней запущенностью, однако Макс не верил в это ни секунды. Вокруг и без того хватало дерьма. Он же уставился на затрепанную первую страницу так, словно та была присыпана бриллиантовой пылью, чего никто больше не замечал. И от сверкания этой пыли вдруг стало больно его глазам…
Морщась и одолевая безжалостную резь, он с трудом разобрал надписи, сделанные старинным шрифтом:
Яков Чинский
Графология
Эзотерическое учение Агриппы
Путеводитель по царству снов
«Путеводитель по царству снов»… Если Макса не обманывали глаза, это была книга, изданная в Харькове в 1902 году и послужившая основой для дурацки самонадеянной книжонки Строкова. Возможно, даже та самая, принадлежавшая покойнику, хотя, как утверждал Клейн, ее Строков успел сжечь незадолго до своей смерти (между прочим, весьма красноречивой – беднягу разделали, словно скотину на бойне, причем мясником поработал некто, умудрившийся потом исчезнуть из запертой изнутри квартиры). Старый масон мог ошибаться в другом – уничтоженный Строковым экземпляр был не последним. А вот к добру это или нет, Голикову предстояло узнать очень скоро. Но в любом случае он увидел книгу, с которой все и началось: проблемы Макса и Савеловой, затем их большие проблемы, их беды и, возможно, их спасение. Тут он поймал себя на том, что думает об Ирке, как о живой…
Голикову почудилось, что серое небо сложилось в гигантские губы и будто бы эти губы опустились к нему и поцеловали в темя. Во всяком случае, его волосы увлажнились; он почувствовал липкий холод, обдавший его с головы до пят. Мерзкое ощущение. Что-то похоже на резиновую перчатку, набитую колотым льдом, проникло за воротник, помассировало спину, скользнуло по ребрам на живот, нырнуло в пах и затаилось там, ожидая продолжения.
Еще не поздно было уйти. Надеясь, что его недолгая заминка пройдет незамеченной. Как будто ничего не случилось. Но Макс понял: выбор уже сделан за него.
Голиков перевел взгляд выше. Грязные стоптанные башмаки принадлежали старику самого что ни есть бродяжьего вида. Тот сидел на деревянной колоде; рядом, привалившись к ней же, дремал белый бультерьер. Правда, в данном случае белизна была условным понятием – пес выглядел белым в такой же степени, как белая акула или белая ночь.
Максу, страдавшему порой от избытка перемолотого в свое время чтива, невольно пришло на ум рассуждение Германа Мелвилла о белизне в его «Моби Дике» – что-то об ужасе, который внушают твари означенного окраса. Правда, тут пахло не ужасом, а близкой смертью…
Двуногий бродяга и сам был стар, но его пес являл собой нечто исключительное. Больной, неимоверно грязный и, скорее всего, почти ослепший пережиток собачьего племени. Тем не менее Макс не сомневался в том, что тяжелый взгляд мутных, затянутых фиолетовым туманом глаз со скопившейся в их уголках слизью, направлен именно на него, – даже если он представлялся псу всего лишь дерьмово пахнущим темным сгустком на чуть более светлом фоне.
Голикову сделалось не по себе, хотя четвероногая дохлятина явно была слишком слаба, чтобы показаться опасной. Бультерьер даже не пошевелился при его приближении, экономя жалкий остаток сил. Только обтянутый рваной облезлой шкурой каркас из ребер подрагивал, свидетельствуя об учащенном дыхании.
Максим поднял глаза и встретился взглядом со стариком. Тот подмигнул ему, полез в карман и вытащил на свет серебряный портсигар, украшенный драгоценными камнями и абсолютно не вязавшийся с обликом своего обладателя. Макс не успел разглядеть рельефный символ на крышке, которая откинулась с едва слышным щелчком. Внутри портсигара не было ничего, кроме двух маленьких (слитков? доз?) кусочков субстанции, похожей на янтарь с золотистыми вкраплениями. Но не янтарь, Голиков мог бы поклясться в этом.
Старик взял один из кусочков грязными пальцами, а вернее, черными ногтями, и медленно положил себе в рот. В его демонстративной манере было что-то от фокусника, ушедшего на покой. Он словно говорил: «Мне плевать, веришь ли ты в чудеса. Но если не веришь – пеняй на себя».
– Сколько это стоит? – Максим протянул руку в направлении книги Чинского, но так осторожно, чтобы вопрос можно было в случае чего (а чего, собственно?) отнести и к любой другой из лежавших по соседству. Довольно дешевая уловка, да и осторожность уже стала излишней.
Бороду бродяги прорезала беззубая ухмылка. Впадина рта была похожа на незаживающую рану. На языке дохлой медузой растеклось тающее янтарное вещество. Тем не менее слова, произнесенные очень тихо, прозвучали вполне отчетливо:
– Тебе придется присмотреть за этим псом.
Почему-то Макса это совсем не удивило. Он только отметил про себя, что бродяга не назвал пса своим. Он сказал «за этим псом», словно старый бультерьер никому не принадлежал.
Сделка состоялась, прежде чем Макс осознал, что на самом деле происходит. Старик с трудом разогнулся и заковылял прочь, оставив на земле пожелтевшую газету и прочее барахло. Пес даже не поднял голову, чтобы посмотреть ему вслед.
С некоторым запозданием Голиков вышел из ступора.
– Эй, как его зовут? – спросил он у бродяги, чья перекошенная фигура уже находилась от него в десятке метров и… черт возьми, местами сделалась полупрозрачной.
– Ты знаешь, – пришел ответ. Возможно, бродяга проронил эти слова, не обернувшись. И сгинул там, откуда явился.
Попросту говоря, исчез.
Голиков взял книгу Чинского и поспешно сунул ее в карман. Торговцы, находившиеся поблизости, поглядывали на него с подозрением. Могли ли они помешать ему? Вряд ли. Разве что задержать ненадолго. Однако и это было ни к чему. Макс испытывал острую потребность поскорее оказаться подальше отсюда и, главное, ото всех. Остаться наедине с тайной. Но теперь он был не один.
Бультерьер сделал попытку подняться на лапы, будто услышал безмолвную команду. Глядя на мучения пса, многие наверняка решили бы, что гуманнее его прикончить. Так и сам Макс когда-то понимал сострадание, но с некоторых пор думал иначе. То, что Клейн давным-давно сказал о союзниках, хранилось в его памяти в замороженном, не тронутом временем и не испорченном лошадиными дозами нейролептиков виде: «Не знать о союзниках – большой недостаток, но не откликнуться на просьбу о помощи – настоящий, смертельный грех».
Поэтому он взял пса на руки. Тот был легче, чем на первый, да и на последний взгляд. Сказать, что от него несло псиной, значит ничего не сказать. Вонь сбивала дыхание, но очень скоро Макс приспособился и к этому: если повернуть голову и втягивать воздух малыми порциями, запах становился терпимым. Было полное ощущение, что сердце бультерьера колотилось прямо у него в руках. Он также слышал хрипы, которые пес непроизвольно издавал при сотрясениях, сопровождавших каждый шаг.
«Тебе придется присмотреть за этим псом». Что означало «присмотреть»? Следить за тем, как из него по каплям уходит жизнь? Похоронить его, когда он сдохнет? Судя по нему, это случится очень скоро, и никакой ветеринар тут не поможет, разве что самым гуманным образом ускорит дело.
Макс прогнал ненужные мысли. Кто знает, что случится в ближайшие несколько часов? Кто поручится, что видимость не обманула его в очередной раз? Вдруг пес чей-то посланник, а само послание имело смысл только здесь и сейчас, в каждую прожитую секунду?
Весь долгий обратный путь он проделал пешком, неся пса на руках. Кое-кто из прохожих даже посматривал на него с сочувствием. Как всегда, случайные люди не подозревали об истинных причинах, по которым эти двое заслуживали если не сочувствия, то хотя бы сущего пустяка: чтобы их оставили в покое.