Отрабатываю предстоящий ужин.
Разбираю немыслимую гору досок, дверей и старых оконных рам, сортируя мусор в три разные кучи. Темнеет. Двор наполнен абсолютной, нереально-вязкой тишиной, в которой стесняется подвывать даже ветер. На четвертом этаже, под одной из островерхих крыш, зажигаются два окна.
Я вспотел, утомлен, хочу есть и курить. Но доволен.
Поверх синтепоновой ветровки, приросшей к моему телу за половину ушедшей зимы, – рабочая куртка-спецовка с капюшоном. Совершенно новая, плотная, но не жаркая. Со светоотражающими полосами на спине и рукавах. Как у настоящего рабочего в настоящей бригаде. Задумываюсь, позволят ли мне оставить одежду себе?
Такую же куртку носит и Пашок, набрасывая ее на крючок у калитки, когда выходит наружу. После облачения он запирает ворота на висячий замок, отводит меня на задний двор и без лишних прелюдий определяет фронт работ.
– Отработаешь на ужин, – говорит тощий, великодушно протягивает мне сигарету. Глаза сверкают в лихорадке мучительной завязки, но пальцы почти не дрожат. – А там поглядим…
Уходит, снабдив краткими инструкциями и необходимым инвентарем.
Я бросаю прелые доски в растущую кучу, чувствуя гнутые гвозди через плотную ткань строительных перчаток. Перекладываю битое стекло в другую. Ворочаю гниющие двери, стараясь не напороться на ржавый саморез.
Работа кажется довольно нелепой, и какое-то время я трачу на то, чтобы понять, какое именно строение было разобрано. Не нахожу ответа и продолжаю следовать распоряжениям дерганого. При этом постоянно оглядываясь на особняк. Не могу не смотреть. Он потрясает. Изгибами, очертаниями, томным прищуром бойниц. Приковывает взгляд с первой секунды знакомства…
Шаг назад…
Я внутри двора, оставляя «нахаловку» где-то в ином мире. Едва успевший осознать, какой прекрасный шанс заработать выпал мне совершенно случайно. Ошалелый, иду за Пашком от ворот. Чуть не сворачиваю шею, когда плитчатая дорожка изгибается и протыкает голую яблоневую рощу. Не могу наглядеться.
При внимательном изучении домище оказывается не цельнокаменным.
Часть башен, гармонично вплетенных в блоки трех казематов, действительно собраны из кирпича. Кирпичными же являются несколько каминных труб, прицелившихся в нависающий над городом апрель. Но хватает и бревен, и пенобетонных блоков, и дощатой облицовки. Из чего я делаю вывод, что строили не за один присест.
В доме не меньше двадцати комнат. Не меньше двух кухонь. Трех каминных залов. Пяти балконов. О том, что скрывает подвал, мне не хочется и думать.
Крыши одинакового изумрудного цвета, но черепица отличается по материалу и фактуре. Окна не пластиковые, как сейчас популярно, – использовано только настоящее дерево. Богатое и темное настолько, что кажется камнем. Проемы надежно охраняют витые железные решетки. Кое-где заметны витражи. Настоящие, ручной работы, такое можно определить даже снаружи.
Водосточные трубы жестяные, оцинкованные, пластиковые и даже латунные. На одном из коньков восседает крохотная гранитная горгулья, и я уверен, что найду в убранстве дома еще не одно аналогичное украшение. Заметен пандус на нулевой этаж и двойные гаражные ворота. Заметны запасные входы, их не менее двух. Архитектура центрального подъезда поражает изяществом и простотой, невольно напоминая особняки XIX века.
Вокруг замка сад. Яблони, клены, вишни.
Понурые, окоченевшие, еще не оттаявшие, но любовно закутанные в утепляющую ткань. Невысокие живые изгороди, сейчас похожие на валы из колючей проволоки. Они разгораживают пространство с лаконичностью и мастерством японского созерцателя, расчертившего сад камней.
Виднеется пустой бассейн под открытым небом. Беседка, наличие которой я подозревал. Сарай, грубый и крепкий. Одноэтажный дом, с равным успехом способный оказаться и летней кухней, и бараком для поденщиков…
Гора мусора, сортируемого мной, на фоне всего этого благолепия смотрится уродливой язвой. Артефактом иного, менее благополучного мирка. Пришельцем, которому тут не место. Искусственной инсталляцией, памятником бардаку среди умиротворения и достатка.
Продолжаю недоумевать, откуда она взялась. Продолжаю исправно откидывать доски и рамы, стараясь не пораниться. Не выходит – тонкий искривленный гвоздь впивается в мизинец правой руки, заставляя уронить груз. Тот грохочет, чуть не угодив по колену. Отскакиваю.
Ругаюсь, сдергиваю перчатку и присасываюсь к ране. Сплевываю. Бледно-розовая слюна пачкает грязно-серый снег газонов. Снова тяну кровь губами. Плюю. За время странствий мне довелось повидать немало людей, склеивших ласты от столбняка. Войти в их сонм я не желаю.
Словно реагируя на мою оплошность, из-за юго-западной башни появляется Пашок. Походка вороватого жигана. Из-под темно-синей вязаной шапочки выбился каштановый чуб. У него привычка облизывать десны, не разжимая губ, будто постоянно проверять, не застряло ли чего меж зубов. От этого и без того подвижное лицо ходит ходуном, строит гримасы, которых сам парнишка даже не замечает.
– Хорош на сегодня… – Оценивает рассортированный хлам с видом человека, мечтающего спалить всю эту гору к чертовой матери. – Пошли, нах, жрать… Кстати, тебя как звать-то?
– Денис, – отвечаю послушно, но для традиционного рукопожатия протягиваю левую ладонь – мизинец правой все еще на языке. – Кормежка за счет хозяев?
– А то, – ухмыляется Пашок и удаляется.
Иду за ним.
Он плут и наверняка преступник, но тут – почти старший, подаривший мне заработок. Вдруг осознаю, что на дворе уже стемнело, причем окончательно. На подъездной аллее зажглись сказочно-желтые фонари. Особняк вспыхнул десятком окон, изнутри доносилась едва слышная музыка.
Уютный одноэтажный дом – не барак для временных работников, скорее амбар.
Понимаю это, когда парнишка ныряет на неприметную лестницу главного строения, летом до абсолюта замаскированную свисающими косами плюща. Спускается по короткой лестнице, отпирает тяжелую подвальную дверь, пропускает внутрь. Понимаю, что провонял потом, отчего вдруг становится неуютно. Стены из светло-серых бетонных блоков принимают в свою утробу. Ведут коридором, ответвления которого прячутся в полумраке.
Во мне играет оркестр безразличия.
Душа, как намокший барабан, стучит гулко и пусто. Нервы – провисшие струны контрабаса. Сердце стало фаготом, исполняя вспомогательную партию. Где-то вдали жалобно пиликает скрипка предчувствия и тревоги. Ее перебивают саксофонные трели легкой поживы.
Мой мир – пустыня прозеванных возможностей. В полной тишине по ней караваном бредут перекати-поле упущенных моментов, нереализованных желаний и профуканных шансов.
Жалеть себя погано, но иногда я зацикливаюсь на этом. Моделирую, как могла бы повернуться моя жизнь, поступи я так, а не иначе. Не разругайся с любимой. Не пробуй наркотики. Не укради свою первую коробку обуви из магазина в соседнем дворе. Вовремя скажи «не уходи» вместо того, чтобы озлобленно замкнуться в себе и нервно курить одну за другой. Заметить взгляд человека, действительно нуждавшегося во мне.
Эту возможность я упускать не намерен. И сам загоняю себя в ловушку.
Вдруг понимаю, что работал без перерыва несколько часов.
Башмаки превратились в свинцовые гири, голова наполнилась жидким чугуном. Пять часов без перерывов и вопросов. Я послушен и исполнителен, как микроволновая печь.
Оба разуваемся у порога.
– Твоя койка, – говорит Пашок, и я возвращаюсь в собственное тело. – Пожри и спи.
Он стоит над простой и крепкой кроватью в темной просторной комнате. Тепло, немного душно. Лежак застелен старым, но недавно выстиранным бельем. Под ногами светло-зеленый ковролин, затертый, но чистый.
Чувствую, что, кроме меня, здесь есть кто-то еще. Не один – во мраке угадываются очертания других кроватей. Выставленных рядами, как в казарме. Слышу запахи человеческих тел, слышу шорохи, дыхание и пердеж. На нескольких койках неподвижные тюки из плоти и крови. Минимум четверо. Спят. Или делают вид, что спят.
Пашок зажигает крохотный ночник в изголовье.
Свет тусклый. По сравнению с ним индивидуальные светильники в вагонных купе – хирургические лампы. Вижу тумбочку, узкий жестяной шкафчик для одежды. За пределами светового круга, четко отсекающего койко-место, злая древняя тьма. В ней могут водиться саблезубые тигры. И даже кое-что пострашнее…
– Держи, братюня, заработал. – Он сует мне в руку купюру. – Эдик сказал, аванс. Останешься, получишь больше.
Уходит в дальний конец помещения. Во мглу.
Скрипит кровать, когда парнишка садится и начинает расшнуровывать ботинки.
На моей тумбе поднос. На подносе дымящаяся тарелка. В ней паста. Не лапша по-флотски, а настоящая паста – с пузатыми макаронными трубочками из лучшей пшеницы, нафаршированными рубленым мясом и овощами. Соус. Чеснок и тмин. Я едва успеваю бросить спецовку и куртку в шкаф, волком набрасываюсь на еду. Вилка пластиковая, но меня это не останавливает.
Спустя три минуты тарелка пуста. Через край, стараясь не хлюпать, допиваю соус.
Только теперь соображаю, что в левой руке все еще зажаты деньги. Недоверчиво разжимаю кулак, рассматриваю красную бумажку. Пятихатка. Аванс.
С трудом удерживаю торжествующий вопль. Привычно прячу деньги в трусы. Вечер бесполезной работы приносит хороший куш, ужин, ночлег и кров. Что рассмотрел во мне прораб, по-человечески приняв в свою команду поденщиков?
Приказываю себе успокоиться и не спешить. Если за пятисотенную в день мне предстоит до лета перекладывать хлам с одной лужайки на другую – я за.
Сбросив армейские ботинки и избавившись от одежды, торопливо лезу под одеяло.
Еще не успеваю коснуться подушки, как сплю.
Утро растерзано сигналом будильника.
Это настолько непривычно, что я подскакиваю, машинально нащупывая в кармане импровизированный кастет. Вспоминаю, что оружие давно отобрали менты, а одежда скомканным пуком покоится под кроватью.
Трель из-под потолка перестает казаться будильником. Теперь напоминает сирену или заводской гудок. Понимаю, что льется она из небольших колонок, развешанных по углам. Сажусь на жестком, продирая глаза и осматриваясь. Тело ломит, но я гоню боль. Казавшееся сном – работа, деньги, ужин, – вдруг щелкает в мозгах осознанием, внезапно оборачивается реальностью.
Помещение просторнее, чем казалось в полутьме.
Шесть на десять метров, если не больше. И вправду заставлено койками, по-армейски одинаковыми и простыми. Рядом с каждой тумба и шкафчик. Пять кроватей не застелены, сиротливо белея запятнанными матрасами. Еще две аккуратно заправлены, в том числе и та, на которой спал Пашок. Одна выделяется – стоит в отдельном закутке, отгороженном плотной шторой до пола. Еще на трех ворочаются, неохотно пробуждаясь, люди. Горемыки, подобные мне. Наемные работники одноразового использования, выбросить которых проще, чем перевоспитать или отмыть.
Стены грубые, из бетонных блоков, на один слой выкрашенные в бледно-голубой цвет. Верхний свет общий, зажигается одновременно с сигналом побудки. Трубки под потолком щелкают, гудят, набирают накал. В динамиках начинает играть радио, и по словам диджея я понимаю, что сейчас семь утра…
Рослый молодой человек встает с лежанки одним рывком. Сдергивает зеленую майку, в которой спал, остается в одних семейных трусах. Удаляется в соседнюю комнату, не позволив рассмотреть лица, только мелькает бритый затылок. Из помещения, где он скрылся, тянет влагой и мочевиной. Шумит душ.
Через две пустые койки от меня кряхтит женщина.
Нет, не так. К ее возрасту уже не применимо понятие «женщина», сколь бы цинично это ни звучало. Старуха, причем древняя. Сколько ей лет? Сто? Больше? Сухое морщинистое лицо неподвижно, как у индианки из вестерна. Кажется, что худая бабка даже не сможет выбраться из-под одеяла.
Но впечатление обманчиво, и вот она уже бодро набрасывает халат поверх ночнушки. Отправляется следом за мужчиной. На меня не смотрит, будто мы проснулись не в общей спальне, а случайно встретились на этаже огромного корпоративного здания. Поденщик-планктон. Звучит оригинально.
Из противоположного угла комнаты меня изучают. Цепко, пристально, оценивая вес, рост, возраст и предположительную угрозу.
Щуплый мужичок в годах, одетый в застиранную майку-алкоголичку и вытянутые трико, угрем выскальзывает из-под одеяла. Потягивается, шурша по ковролину босыми ногами. На плечах, перечеркнутые бретельками, убогие зоновские татуировки. Буквы, надписи, паутина, фигуры людей, узоры, холодное оружие и звездочки. Они же украшают пальцы, кисти, запястья. Наверняка не меньше партаков и на спине уркагана.
Приближается, садится на соседнюю кровать.
На вид ему лет шестьдесят, но по глазам понимаю, что в действительности значительно меньше. Что поделать, жизнь не щадит такого сорта людей, высушивает изюмом и лишает природной легкости.
– Валентин Дмитриевич Чумаков, – представляется он, протягивая жилистую руку. Руку человека, с одинаковой легкостью способного подтасовать колоду или воткнуть в пузо нож. – Для друзей – Валька или Чума.
Манера речи не совсем вяжется с приблатненным образом, но я не позволяю себе расслабиться. Вспоминаю про мимикрию и яркий фонарик во лбу глубоководного морского черта. Этот черт из породы «сухопарая тюремная борзая». На лбу редеющие волосы прикрывают лысину тонкими смешными прядями, в кармане трико – очки.
В конце концов, я тоже бомж, читающий Кафку.
– Денис, – отвечаю кратко, изучая смуглое морщинистое лицо. – Для друзей – Диська.
– Диська, – подытоживает Чума, улыбаясь без эмоций. – Новенький. Вчера пожаловал?
Молчу, все понятно и так.
– Не тушуйся, – слышу следом. – Помощь понадобится, обращайся. Мы тут стараемся вместе держаться.
Я безволен, как выпотрошенный кролик. С тринадцати лет все мои попытки удержать подле себя близких людей заканчивались титаническими провалами. Я мог биться в кровь, расшибаться в лепешку. Умолять и опускаться очень низко. Терять самоуважение и почитание посторонних. Цепляться из последних сил.
Это ни к чему не приводило – люди покидали меня. Бросали.
Оставляли одного. В итоге пришло понимание, что это мой фатум. Что любые усилия ни к чему не приводят. Последнее слово не за мной, и я плыву дальше на утлой одноместной лодчонке. Куда заносит течение, там и бросаю якорь. Уже семнадцать лет я безволен, как мертвый еж на обочине трассы.
– Мы, это кто? – спрашиваю невольно, не удержав слов за зубами.
Чумаков с пониманием кивает.
Вынимает из кармана трико старенький серебристый портсигар.
– Работнички, кто ж еще… – Вставляет в зубы папиросу, но прикуривать не спешит, катает в сухих губах. Взгляда не спускает, словно я не в общей комнате, а на знакомстве со смотрящим тюремной камеры. – Тот, что в душевой, это Санжар.
У меня дергается веко, что не укрывается от Чумы.
– Я тоже черненьких не балую. Но Санжар – нормальный мужик. Увидишь. Бабка эта, – короткий кивок на пустую койку за моей спиной, – Виталина Степановна. Совсем старая, девяносто лет. Держат тут за «зеленый палец», по саду хлопочет. Пашка́ ты уже знаешь, а Эдик тебя сам найдет.
Знакомые имена подстегивают меня.
Вспоминаю про работу, приличный заработок и задумываюсь над возможными санкциями за опоздание. Отбрасываю одеяло, нащупываю под кроватью мятую одежду.
– Параша там. – Новый кивок на дверь, где скрылись казах и старуха. Папироса пляшет в зубах, покачиваясь вверх-вниз. – Там же раковины и душ. Курить только на улице. Раз в три дня посменно драим пол и протираем пыль. Твоя смена будет завтра.
Я запоминаю. Не уверенный, что задержусь до завтра.
Но якорь уже зацепился за подводную корягу. Ветер стих. Пятисотенная купюра в трусах щекочет кожу. Валек продолжает, словно мое пребывание здесь уже решено на многие недели вперед.
Он говорит:
– Завтрак в восемь, готовит у нас Маринка. Потом Эдик определяет объем работ. Обед в час. С двух до четырех – личное время. – Вынимает картонный цилиндрик из губ, задумчиво вертит в татуированных пальцах. – Делай, что хочешь, но за ограду не ходи. Если что-то нужно – курево, соки, шоколад или чтиво – заказывай через Эдика. С четырех тебя снова нагружают. В восемь ты сам по себе, в десять отбой, во двор спускают собак.
Не часто встречаешь расписание поденных работ сродни армейскому.
Удивлен и впечатлен одновременно. Из разнорабочего перепрыгнуть в постоянную прислугу, конечно, почетно. Но готов ли я?
Вяло благодарю. Встаю и одеваюсь.
Чума смотрит снизу вверх, внимательно читая мое лицо.
Заправляю кровать, пытаясь вспомнить детали процедуры и сделать все аккуратно. Иду в сантехнический блок. Вспоминаю женщин, бросавших меня на протяжении детской и взрослой жизней. Вспоминаю призрачные семьи, которые мог бы строить. Славных детей, которых мог бы воспитывать. Объятья, которых никогда не испытаю.
Якорь брошен. Сердце болит.
Из душевых загородок валит пар, и в его жаре самоуничижительные грезы стремительно тают.
Я раскрываю розы.
Не отламываю примерзшие лепестки, но осторожно разматываю теплосберегающую пленку, которой укутаны кусты. Сытно, чисто, почти не морозно, я даже начинаю получать от непривычной работы неподдельное удовольствие. Пальцы колются о шипы, но по сравнению со вчерашним гвоздем это сущие мелочи.
Виталина Степановна рядом.
Не отходит, следит за каждым жестом.
Закуталась в серую шерстяную шаль. Нахохлившаяся ворона, немногословная и угрюмая. Дает указания, шикает, когда делаешь что-то не так. Указывает, подсказывает, направляет. Мне действительно начинает нравиться…
Розовых кустов девятнадцать. Шесть ярко-алых, это я узнаю только от старухи, разлапистые кусачие веники не подписаны. Еще шесть белых. Шесть розовых, «нежных, как бархат». И один черный, очень редкий, над которым хозяева трясутся, что собачка в сумке блондинки.
Скоро май, и Ворона решилась открыть кусты.
Я не спорю – все одно, ничего не смыслю в садоводстве – и подчиняюсь. Подчиняюсь Пашку и угрюмой бабке, Эдик так и не появился. Как и мои наниматели. Время от времени мне вообще начинает казаться, что мы – наемники – работаем тут сами по себе. А Эдика вообще не существует. Может быть, торчок Паша и компания захватили брошенный особняк и старательно ухаживают за садом в ожидании будущего поощрения?
Собак не видно, как и будок. Если они и лаяли ночью, я все равно не слышал. Подвал гасит звуки, да и спал я, будто убитый.
Чума тоже тут.
Бормочет под нос, но с разговорами не пристает. Курит папиросы, пару раз предлагает, протягивает портсигар. Отказываюсь. Даже рад, что окружение столь немногословно. Отрабатываю, вспоминая недурственный завтрак. И предвкушаю вечерние пять сотен, которые ждет нычка в трусах.
Валентин Дмитриевич счищает последний снег с веток и кустов шиповника.
Обвязки уже убраны, и я доверяю чутью старухи больше, чем прогнозам по телевизору, – скоро будет тепло. Чума откидал тощие оладушки лежалого снега от яблоневых стволов и начинает граблями сгребать павшие листья. Высушенные, промокшие, гниющие и забытые. Как все мы, трудящиеся тут, в хозяйском саду.
Пашка и Санжара не видно, ушли из подвала сразу после завтрака. Молча вычистили тарелки прямо на спальных местах и ушли, не обменявшись ни словом. Я не настаиваю. Вспоминаю про деньги. Вспоминаю про якорь. Он дорог мне отныне.
Чумаков счищает старую кору со штамбов и ветвистых побегов. Складывает аккуратно, будто коллекционирует мусор для авторской инсталляции. Где-то на южном дворе, где вчера трудился я, грохочут доски и трещит стекло. Вероятно, казах завершает мою работу. Размышляю, сколь надолго можно затянуть постройку сарая. День – пятихатка. Неделя – три с половиной косаря. Недурно.
Может быть, уйду в Кемерово.
Может быть, в Томск.
Подальше от нее. Подальше от воспоминаний.
Испартаченный Валек бредет в дом. Через небольшую подсобную дверь в восточном блоке, тоже обрамленную плющом. Возвращается с ведерком извести и начинает марать свежепосаженные кусты. Виталина Степановна ворчит, постоянно поправляет его, шипит. Тот огрызается, беззлобно и находчиво, скалится и уворачивается от тумаков.
Кусты белеют, пахнет известкой.
Тепло. Весна.
Я улыбаюсь, но так, чтобы не видели другие. Оборачиваюсь к особняку, и тут замечаю ее.
Она говорит:
– Здравствуйте. – Опирается на перила балкона, нависая. Он на третьем этаже, но мне кажется, что в настоящем поднебесье. – Кажется, вас зовут Денис?
Что-то мычу. Вроде бы соглашаясь.
Я потрясен ее очарованием и грацией. Даже с такого расстояния вижу лучики морщинок от глаз, задорные и сексуальные. Вижу стареющую кожу шеи, едва заметные складки на ней, усталость взгляда, тяжесть жестов. Но не могу оторваться. Она совершенство. Старше меня лет на десять минимум. Но я бы продал душу, чтобы стать мужем такой потрясающей женщины.
– Эдуард еще не успел нас представить, – продолжает она, и я с удивлением понимаю, что ни Чума, ни Виталина Вороновна не обращают на разговор никакого внимания, – но я Жанна. Родственница хозяев, если так можно сказать.
Она легко и выученно смеется, и от звенящих звуков тает снег самых темных прогалин.
Точеная талия, высокая небольшая грудь. Темно-русые волосы волнистыми каскадами на плечи. Огромные глаза. Тонкие губы и пальцы. Обручального кольца нет. Одета в штаны мужского покроя и кожаную куртку на молнии, застегнутую до кремового шарфа. Сияет, хоть понимаю я это значительно позже.
– На кого вы учились? – продолжает она, и я с удивлением осознаю, что весь день ждал этой беседы. Может быть, видел ее во сне. Но происходящее не кажется мне неестественным. – У вас ведь высшее образование, да? Я сразу вижу.
Отвечаю, что неоконченное. Педагогическое. Мог бы стать историком. Или географом.
– Это не страшно, что неоконченное. Может быть, Алиса попросит вас порепетиторствовать Колюнечке? – продолжает она. С удивлением понимаю, что таким мог быть голос сирен, заманивавших моряков на скалы. – К сожалению, мальчик так мало читает…
При воспоминаниях об институте мне становится неловко.
Дурно. Словно получил открытку от человека, которого уже много лет считал умершим.
– Надеюсь, вам у нас понравится, – ослепительно улыбается Жанна, отлипая от кованых перил.
Мое сердце похоже на кусок подгоревшего слоеного теста. Шершавое, осыпающееся черными пластинками тончайшего пергамента. Только встряхни, как старый пустой улей, и рассыплется в прах.
Я смотрю на Жанну. Эффектную, элегантную и легкую.
Заглядываю в себя. Вижу чей-то язык, огромный, острый, нечеловеческий. Он пробует мое сердце на вкус. Скользит по нему, висящему в черном «нигде». Снизу вверх, снизу вверх, отшелушивая слой за слоем и будоража запах гари. Хрустит отмирающей плотью, хочет добраться до начинки. Каким бы пригорелым ни был мой мотор, оно жаждет отведать его без остатка, словно желанный деликатес.
Жанна уходит в дом, еще раз улыбнувшись на прощание.
Замираю зайцем в свете автомобильных фар. Обалделым, чувствующим приближение четырехколесной смерти, но не способным ничего с этим поделать. Встряхиваюсь и продолжаю работать.