© А. Геласимов, 2015
© ИД «Городец», 2024
Моей Надежде посвящается
Who'd ever thought that Hell would be so cold?
Tom Waits. Lucinda
Откуда было знать, что Ад – это кромешный холод?
Том Уэйтс. Люсинда
В обморок лучше всего падать в хвостовом туалете «Боинга-757».
Неплохо, конечно, завалиться с унылым лицом где-нибудь на пляже или на диване среди мягких подушек, но если ни песка, ни дивана в нужный момент не подвернулось, то лучше туалета в хвосте «Боинга» места уже не найдешь.
Каморка настолько тесная, что никто ничем не рискует. Слушаем обычные в такие моменты звонки у себя в голове, привычно им удивляемся, после чего мягко складываемся и сползаем по стеночке. Если стоим лицом к унитазу, колени упрутся в него, поэтому гигиеничней повернуться к белому другу бочком. Тогда ноги сами собой фиксируют нас, упираясь в панель умывальника, и мы затихаем на полу в позе эмбриона.
Лайнер мчит нас над облаками, в проходе к туалету образуется очередь, стюардессам пора вывозить свою тележку с едой, а мы блаженно отсутствуем. Нас нет ни в салоне самолета, ни в собственном теле, ни в стране грез. Мы нигде, и наша внезапно осиротевшая оболочка со скоростью почти девятьсот километров в час летит спиной к тому промерзшему странному городу, где протекла половина то ли нашей, то ли ее жизни.
В посадочном талоне, который лежит в кармане нашего сильно измятого пиджака, указано имя Eduard Filimonov, однако даже оно почти не связывает нас и опустевшее скрюченное тело. Усталая пожилая девушка за стойкой регистрации рейса ошиблась, набирая фамилию, а тот, кто знал правильный вариант, не сказал ей об этом. Он еще не был уверен в том, что вообще полетит. Да и говорить было больно. Губы почти не слушались.
– Эй, как вас там! Режиссер! Проснитесь, пожалуйста…
Кто-то сильно тряс Филиппова за плечо.
– Вы меня слышите? Восемь вечера! Просыпайтесь! На самолет опоздаете.
Филиппов оттолкнул чужую мерзкую руку и попытался спрятаться под одеялом. Но одеяла на нем не было. В следующую секунду он понял, что вынырнул из небытия в самое жуткое, самое бесчеловечное похмелье. От обиды на себя Филиппов застонал.
– Только не надо прикидываться, – сказал мерзкий голос, прилагавшийся к мерзкой руке. – Ничего у вас не болит. Утром еще скакали по всей квартире. И не надо меня пинать, пожалуйста… Сами же просили вас разбудить. Я уже такси вызвала. Вам в Домодедово, правильно?
Филиппов хотел приподнять голову, но головы на нем тоже не было. Вернее, она была, но чья-то чужая. Кто-то забыл на нем свою голову – гадкую, липкую, непослушную. Чужая голова не приподнялась. Все остальные органы и части тела немедленно присоединились к этому параду суверенитетов. Желудок требовал отнести его туда, где можно стошнить; лоб умолял, чтобы в него больше не лили раскаленный свинец; язык и гортань мечтали об айсбергах; а руки скромно хотели дрожать и покрываться испариной. Филиппов чувствовал себя как Советский Союз в девяносто первом году. Он распадался на части. Все это было как будто он умер, только намного хуже.
По поводу смерти Филиппов годам к сорока понял, что, уходя, он просто станет равен себе приходящему, и перестал активно напрягаться на эту тему. До сорока напрягался, но потом отпустило. Ведь не было его, такого замечательного, талантливого и неповторимого до определенной точки во времени, до двух закорючек в календаре. Точно так же не будет и после другой цифры. Он просто выйдет за скобки, и уравнение будет решено. А решить уравнение – значит найти его корни. В этом смысле он сравнивал себя со старым хитрым китайцем, который рыщет по горам в поисках каких-то волшебных корешков. Нашел корешок – уравнение решено. А вместе с ним и бессмертие. Потому что после смерти Филиппов собирался лишь уравняться с тем существом, которого не было тут сорок два года тому назад, которое тусило до момента рождения непонятно где и уж наверняка ни о какой смерти не заморачивалось. Он планировал просто поставить знак равенства между собой и этим прикольным, ни на что не заморачивающимся существом. Вся разница для него между тем, что было до скобок, и тем, что будет после них, состояла теперь в десятке-другом остающихся после него фотографий, которые несомненно были зло, потому что никому ведь не приходило в голову рыдать над ними или вставлять их в траурные рамки до твоего рождения – скажем, на том основании, что тебя еще нет в этом мире и что все вокруг заждались, а ты никак не появляешься на белый свет. Это уже потом они взяли моду. Привыкли, что ты в зоне доступа, и про знак равенства им невдомек. Так что смерти как таковой Филиппов почти не боялся. Похмелье было страшней.
– Вы будете вставать или нет? Что я скажу таксисту?
Поразмышляв о своем уходе, Филиппов смирился с необходимостью жить и постарался собрать все восставшие органы воедино. Даже самая шаткая консолидация возможна лишь при наличии сильного лидера.
– Где я? – выдавил он, преодолевая невыносимый для любого другого индивидуума приступ тошноты.
– В прихожей, – злорадно ответил мерзкий голос.
Филиппов разлепил то, что у него осталось вместо глаз, и обвел этим то, что удалось обвести. В поле зрения попало совсем немного – фрагмент стены, обклеенной старыми фотографиями; белокурая прядь, очевидно принадлежавшая мерзкому голосу; спинка кожаного дивана, на котором он, собственно, и проснулся. Точнее, пришел в себя. Диван действительно стоял в огромной прихожей. Филиппов сумел понять это со второй попытки. Прямо напротив темнела массивная входная дверь.
– Может, хватит щуриться? Я сама, что ли, таксисту буду платить?
Филиппов призвал граждан своего внутреннего отечества к мужеству и уцепился рукой за спинку дивана. После двух-трех колебательных движений, в результате которых желудок едва не заявил о своем добровольном выходе из состава федерации, Филиппову удалось найти точку консенсуса. Он замер в более-менее вертикальном положении, сглотнул сухую слюну, оглядел свой безнадежно измятый костюм и перевел взгляд на то, что говорило мерзким голосом.
– Ты кто?
– Ну, спасибо.
– Не могла, что ли, пиджак снять?.. Он, между прочим, от Burberry.
– Вы сами не дали. Сказали, что вам будет холодно.
– Могла бы… пледик какой-нибудь принести… А где все?
– Кто все?
– Ну эти… Кто тут живет…
Ночные люди вспоминались расплывчатым безликим пятном. Никого из них Филиппов прежде не знал. Даже то, каким образом он очутился на этой вечеринке, ускользало от него, едва брезжило в опухшей, воспаленной, сильно заплывшей памяти. В голове у него мелькали обрывки какой-то невероятно гадкой попсовой мелодии, от которой очень хотелось избавиться, но мотивчик не отпускал. Человеческие пятна дружно крутились под эту тошнотворно бодрую музычку, и его собственная тошнота незаметно совпала с общим ритмом.
– Где туалет? – успел спросить он.
– По коридору налево, вторая дверь.
Следом за слухом и зрением к нему наконец вернулись и запахи. Обоняние чуть запоздало, но быстро наверстало свое. Филиппов, не ожидая новых подвохов, вяло плескал воду из-под крана в свое пластиковое, совершенно онемевшее лицо, как вдруг его настиг удушливый запах паленой шерсти, и он снова ринулся к унитазу. После приступа жутких конвульсий, кашля и слез ему удалось выдавить на сверкающий фаянс жалкую каплю желчи.
– Надо было съесть утром хоть что-нибудь, – сказал ему внутренний голос.
– Да пошел ты, – ответил голосу Филиппов, и ответ его прозвучал весомо и гулко, усиленный чашей унитаза.
Сам себя в этот момент он вдруг ощутил маленькой Алисой, которая заглядывает в кроличью нору, прислушиваясь к звукам собственного голоса и удивляясь бесконечности пространства, скрывающегося за черной дырой. Одинокая капля желчи нерешительно скользнула в бездонные глубины канализации, а Филиппов все никак не мог подняться с колен, как будто скользнул туда следом за нею. Правда, вместо сумасшедшего шляпника, ухмыляющегося кота и в хлам обкурившейся гусеницы ему неожиданно явился демон пустоты. Он ржал над ним, требовал наполнения, новых вечеринок, новых людей, односолодового вискаря, дорогой жратвы и попсовых нон-стоп мелодий.
– Полжизни бухаешь, – глумился демон над Филипповым. – А кто тебе это время вернет? Думаешь потом, как НДС, на таможне его получить? Явился в аэропорт вылета, предъявил чеки, показал купленное шмотье – и распишись в получении? Нет, чувак, не прокатит. Половину второй половины жизни ты спишь…
– Да пошел ты, – повторил Филиппов, обрывая ладонью нитку горькой слюны, которая тягуче свисала у него из угла рта и никак не хотела кончаться. – Достал…
– Сам достал, – заржал демон, со свистом скрываясь в таких таинственных недрах, какие Льюису Кэрроллу и не снились.
Откуда-то снова вдруг нанесло запахом паленой шерсти. Филиппов содрогнулся, не в силах выдавить из себя еще хоть что-нибудь, и боль, порожденная этим тщетным усилием, осветила его мозг подобно сигнальной ракете. Стали видны самые дальние, самые темные закоулки, а запах швырнул его в далекое прошлое, когда он с родителями приезжал к бабушке на праздник убийства свиньи.
Поросят всегда брали по двое. Называли их Мишка и Зинка, отчего Филиппов подспудно всю жизнь потом сторонился людей с этими именами. Целый год их выкармливали, а резали осенью на 7 ноября. Никакой исторической метафоры, конечно, тут не было – просто подгадывали к празднику. К тому же свинину в таких количествах можно было держать в погребе только по холодам. Маленький Филиппов прятался в бане или убегал за ворота, чтобы не слышать отчаянный визг и не думать о том, что там делают свинкам, однако запах паленой щетины, после того как забитые туши обжигали паяльной лампой, пропитывал все вокруг. Его источала даже мамина праздничная блузка, когда он прижимался к ней во время застолья, и все вокруг уже перекрикивали друг друга, думая, что поют.
– Эй! – забарабанила в дверь озабоченная темой такси девушка. – Вы там не уснули?
Филиппов поморщился, сплюнул в унитаз и, пытаясь не расплескать головную боль, медленно поднялся с колен.
– Все в порядке, – подал он голос. – Я выхожу.
Задержавшись у зеркала, он обнаружил наконец источник зловония. Его собственная борода и усы справа были заметно оплавлены, а кончики щетины покрыты неожиданно красивой россыпью крохотных и как будто стеклянных шариков. Это место у него на лице напоминало теперь какое-то морское животное с плотной массой коротких полупрозрачных щупалец или свод глубокой пещеры, покрытый хрупкими и очень мелкими сталактитами. На губах продолговатыми слизняками светились белесые пятна ожогов.
Кто подпалил ему бороду и зачем – Филиппов не помнил.
– Тоже уходишь? – сказал он, выходя из ванной комнаты и поднимая полный печали взгляд на девушку.
Та в расстегнутой красной куртке стояла посреди прихожей. В руках она держала филипповское пальто.
– Я с вами.
– Куда? – Филиппов остановился и попытался припомнить свои планы.
Планы не припоминались.
– На Север.
– Зачем?
– Сияние смотреть… Строганину кушать… Вы обещали.
– Да? – Он грустно вздохнул и ощутил, как воздух вокруг него заблагоухал восемнадцатилетним, не до конца еще растворившимся в нем Balblair. – Только это пообещал?
– Нет, еще жениться.
– Понятно… А ты кто? Напомни, пожалуйста.
Девушка улыбнулась, и Филиппов понял, почему ночью их отношения приняли такой оборот.
– Я – Нина.
– Не ври.
– Правда.
Он провел по лицу влажной ладонью, как будто хотел что-то стереть.
– Фотомодель?
– Да. Я же вам вчера говорила. Уже полгода работаю.
– Молодец… Скажи, я тебе банковскую карточку не дарил?
– Нет.
– А что подарил?
– Телефон.
– Дай, пожалуйста, на минуту.
Она вынула из кармана куртки черный iPhone и протянула его Филиппову. Просмотрев сообщения, он поморщился, не найдя того, что искал, затем вытащил SIM-карту и вернул телефон девушке.
– Ты красивая, Нина.
– Спасибо… То есть не возьмете меня на Север?
– Нет. Я и сам не хочу туда ехать.
– И в спектакле своем роль не дадите?
– А ты актриса?
– Нет.
– Значит, не дам.
Она загрустила.
– Жалко… Я вам поверила.
Филиппов забрал у нее из рук свое пальто и опять вздохнул так глубоко, что в прихожей ощутимо проступили образы далекого, но прекрасного шотландского нагорья.
– Завидую, – сказал он.
На Север Филиппову надо было по двум причинам. Во-первых, он был скотина. А во-вторых, он был трус. Собственно, поэтому он и напился в совершенно незнакомой компании до такой степени, что какая-то Нина разбудила его в чужой прихожей. Как он туда попал, ему вспоминалось туманно.
Усевшись в такси, он закурил и тут же выбросил сигарету в окно. Следом за ней полетела вся пачка.
– Лучше бы мне отдали, – сказал таксист.
– В другой раз.
Филиппов опустил взгляд и увидел, зачем таксист просил у него сигареты. В глубоком пластиковом кармане на дверце тесными рядами стояли картонные пачки «Мальборо», «LM», «Золотой Явы» и еще какого-то барахла. Штук тридцать, не меньше.
– На зиму запасаешься?
– Они пустые.
Филиппов протянул руку и открыл одну из пачек.
– Тогда зачем?
– Как «зачем»? – снисходительно усмехнулся таксист. – Пассажир сядет, курить захочет – а пепел ему куда трясти? У меня же пепельница давно сломалась.
– Логично, – одобрил Филиппов и устроился поудобней.
Мир идиотов был близок ему не только по профессии. Еще до своего успеха, задолго до того, как он начал подмигивать своей роже, глазевшей на него с журнальных обложек из газетных киосков, Филиппову нравилось вести себя так, чтобы люди злились на него или даже лезли подраться. Сидя без копейки денег однажды зимой на даче у своих знакомых, которые пустили его туда под предлогом охраны дома, он подружился с тамошней крысой, назвал ее Петька, научил по особому свисту забираться в коробку из-под чужих ботинок «Salamander», а потом ходил с этой коробкой на встречи с кинопродюсерами и худруками самых известных московских театров. На вопрос, что у него в коробке, он всегда честно приподнимал крышку. Старым друзьям по театральному институту, которых становилось все меньше и меньше и которые совершенно не удивлялись его неудачам, Филиппов объяснял, что Петька дорог ему не просто как друг. Петька сумел объяснить ему, кто он такой на самом деле.
– Сам посуди, – говорил он одному из последних своих друзей, еще соглашавшихся платить за него в ресторане. – Я утром на этой даче встаю, шарю по всем шкафам и нахожу только пакет из-под чипсов. И в нем ни фига. Я думаю – долбаный ты пинк флойд, какие шутки. Жрать ведь охота. А у меня только хлеб. И то – два кусочка. Потому что крысы почти всё у меня спороли. Я этот хлеб – в бумажный пакет, и на веревку повесил, чтобы они до него не добрались. А веревка такая, знаешь, через всю комнату. Типа, белье сушить. Короче, я захожу, а этот орел по ней ползет, по веревке, прямо к пакету. Вверх ногами, как альпинист. Я думаю – ну, совсем оборзели. Беру свою биту, подхожу к нему, размахиваюсь, а ударить вдруг не могу.
– Почему?
– Да ты понимаешь… Он так настырно лез. Как танк. Смотрит на меня и все равно прет. Знает ведь, что я долбану, и не останавливается. И тут я думаю – блин, это же я. Он – как я, понимаешь?
– Нет.
– Ладно, забей. Возьми мне еще полтишок. А еды больше не надо.
Дружба Филиппова с Петькой продлилась недолго. Как-то раз он, будучи сильно пьяным, уронил коробку со своим другом в полупустом вагоне метро и, когда его начали бить два щеголеватых кавказца, трижды успел заявить, что животное не его. Так он отрекся от своего Петра и заодно выяснил про себя, что он трус.
– Куда летим? – дружелюбно поинтересовался таксист, прерывая туманные воспоминания.
Филиппов открыл глаза, но головы не повернул.
– На кудыкину гору.
– А чего так грубо?
– Будешь разговаривать, я другую машину возьму.
В обморок в самолете он хлопнулся, в общем-то, по своему собственному желанию. Еще сидя в баре перед выходом на посадку, Филиппов представил, как было бы на самом деле чудесно, если бы его похмельная тушка сама добралась до пункта назначения, а он тем временем как-нибудь так бестелесно продолжал бы сидеть в этом баре и пялиться в стакан с виски.
Он слушал унылую песенку Тома Уэйтса и воображал себя ее героем, который из-под земли уговаривает свою возлюбленную прилечь на его могилку и приложиться щекой к тому месту, где раньше у него было сердце. Впрочем, самому Филиппову было еще тоскливей, чем персонажу Тома Уэйтса. У того не хватало лишь сердца. В качестве компенсации Том хрипло обещал небо, которое хоть и рухнет на землю, но зато вместе с ним свалятся птицы, и можно будет их всех переловить.
«Бесполезно, – думал Филиппов в унисон заунывному блюзу. – Все равно разбегутся. У них сильные ноги».
Холодными негнущимися руками он тоже пытался дотянуться из-под земли до аппетитной возлюбленной Тома Уэйтса, но та не обращала на него никакого внимания. Будучи, видимо, умудренной и разборчивой некрофилкой, из двух трупаков она предпочитала хрипатого и романтичного Тома.
Однако желание Филиппова о том, чтобы его похмельное тело путешествовало отдельно от него, было исполнено. После двух часов полета тело встало со своего места, прошло в туалет, свалилось там в обморок, бесхозно пролежало минут пятнадцать, пуская слюну из левого угла рта, потом зашевелилось, уцепилось руками за край умывальника, с трудом поднялось и включило воду.
Снаружи кто-то нетерпеливый мгновенно уловил эти вялые проявления жизни.
– Вы там долго еще? Здесь очередь, между прочим!
Вернувшись на свое место, Филиппов отхлебнул предусмотрительно купленной в Домодедове граппы и стал озираться, как будто не понимал, где очутился. Он даже привстал, оглядывая салон.
– Слушай, а куда мы летим? – обратился он к своей соседке в розовом спортивном костюме.
Та была похожа на сорокалетнюю Бритни Спирс, которая закончила курсы бухгалтеров, здорово потолстела и никогда не была в шоу-бизнесе. Во всяком случае, кожа у нее на лице больше говорила о внезапном приходе весны, когда под лучами солнца ровный до этого снег становится пористым и блестящим, нежели о кропотливой заботе кудесников макияжа. Короткая и кокетливая прическа «под целочку», как определил ее для себя Филиппов, состояла из обесцвеченных в гепатитную желтизну не самых густых на свете волос.
Польщенная его вниманием, суррогатная поп-принцесса вынула из уха наушник своего телефона и улыбнулась:
– Что, простите?
– Я спрашиваю – куда летим?
Лицо суррогата в розовом стало слегка беспомощным. Для нее это был не совсем тот вопрос, который она ожидала услышать после двух с лишним часов полета. Она вполне могла рассчитывать на что-нибудь вроде «Вам нравятся горные лыжи?», или на любую другую чушь, которой обычно пользуются мужчины, чтобы завязать разговор, но услышала она именно это:
– Куда мы летим?
Филиппов с очень серьезным видом смотрел ей в лицо, судя по всему, ожидая ответа. Розовый мозг сорока-с-чем-то-летней принцессы ощутил подвох и напрягся. Следы этого напряжения заметно проступили у нее на лбу в районе бровей. Она думала.
– В каком смысле – куда? На Север… В ваш родной город.
Теперь пришла очередь Филиппова напрягаться.
– В мой город? А ты знаешь, где я родился?
– Конечно. Вы же сами сказали.
Филиппов тоже нахмурил брови, хмыкнул, потер лоб, а потом с подозрением уставился на соседку:
– Когда?
– В аэропорту. Еще перед вылетом.
Она вынула наушник из второго уха и выключила музыку в своем телефоне.
– А мы разве знакомы? – недоверчиво спросил Филиппов.
– Ну да… Я – Зина. Вы что, не помните?
Она удивленно смотрела на него, пытаясь понять – шутит он или говорит серьезно.
– Нет, – покачал он головой. – Я вообще ничего не помню. У меня обморок был сейчас в туалете. И, кажется, я там ударился головой. Я даже не помню, кто я.
Принцесса Зина перестала дышать. В ее розовой, обесцвеченной перекисью водорода жизни, возможно, происходили драматические события, но случай Филиппова был явно круче всего.
– Как не помните? – наконец проговорила она. – Совсем?
– Абсолютно. – Филиппов пожал плечами. – Кто я?
К этому времени стюардессы со своей огромной облезлой тележкой добрались до их ряда кресел, и старушка, активно дремавшая у иллюминатора, начала подавать признаки жизни. Дремала она именно что активно и даже напоказ, потому что в самом начале полета, когда самолет еще только выруливал на взлетную полосу, вынудила Филиппова пересесть на ее место рядом с проходом. Своей тревожной старушечьей совестью она чувствовала, что ей надо отыгрывать заявленную в прологе роль, состоявшую в том, что она была сильно больна, и от этого даже стонала, и что единственным средством от ее наверняка неизлечимой болезни могло послужить только место рядом с окошком, куда она благополучно переползла через усевшуюся уже розовую Зинаиду, быстро разулась и тут же страдальчески закатила глаза, чтобы не видеть весь этот измучивший ее несправедливый и жестокий мир. Впрочем, всякий раз, когда стюардессы принимались что-нибудь разносить, она невероятным усилием воли восставала к жизни и надолго задерживала их с требованием показать ей все, что они предлагали. Получив желаемое, она ловко шуршала оберткой, хрустела печеньем, потом ставила пустой стакан на откидной столик Зинаиды, поднимала свой, чтобы устроиться поудобней, и со смиренным стоном отходила в гостеприимное лоно страдания.
Теперь она, видимо, по-настоящему проголодалась, и Зинаиде пришлось выдержать небольшой штурм. Старушка нервничала, толкалась и переспрашивала, боясь что-нибудь упустить, долго решала – мясо или рыба, а бедная Зинаида, которой не терпелось загрузить Филиппова, как внезапно опустевшую флешку, без конца передавала взад и вперед нестерпимо горячие аэрофлотовские судочки с едой.
В перерывах между этими судорожными транзакциями, когда старушка на мгновение затихала в раздумьях о коварстве стюардесс и бренности всего сущего, взволнованная Зинаида успевала вводить Филиппова в курс дела:
– Вы известный режиссер… Модный… Вас все знают… Ну, неужели не помните?
– Да? – говорил он. – Театральный режиссер? Или в кино?
– И там, и там… Вы недавно за границей какой-то приз получили… В Италии, кажется.
– На Венецианском фестивале?
– Нет… По-моему, в Риме.
– Бабушка, – прерывала их диалог измотанная вторым подряд перелетом через всю страну стюардесса. – Ну, вы будете брать что-нибудь?
– Жаль, – продолжал Филиппов. – Я бы хотел в Венеции… А там, куда мы летим… меня тоже все знают?
– Конечно. Там вообще про вас легенды рассказывают. И каждый второй хвастается, что с вами знаком. Нет, слушайте, вы правда ничего не помните?
В этот момент старушка наконец пришла к нелегкому для себя решению и потребовала вернуть судок с мясом, от которого успела дважды отказаться минуту назад.
– Все забыл, – покачал головой Филиппов, передавая поднос в надежные старушечьи руки. – У меня есть семья?
– Нет. То есть раньше была, но сейчас вы в разводе. И это был уже второй брак. Первый вообще практически сразу не сложился. Слишком рано женились.
– А дети?
– Один сын. Он с вашей бывшей – ну, в смысле, со второй – в Европе где-то живет. Она его туда увезла к своему новому. У нас в городе много про это говорили.
– Да? И что говорили?
Зинаида смутилась и занялась оберткой на своем подносе.
– Ну… Говорили, что вы ее бьете… То есть били…
– Давай помогу. – Филиппов отнял у нее поднос и одним привычным движением сорвал с него прозрачную пленку. – Вот так.
– Нет, ну это всё сплетни, – продолжала она. – Вы не принимайте близко к сердцу.
– Да я и не принимаю. Мне вообще, если честно, плевать. Я никого не помню. Хочешь пирожное? Я не буду.
– Спасибо.
– Bon appetit.
Они приступили к трапезе и некоторое время молча жевали разваливающееся на волокна рагу с водянистыми овощами. Мальчик лет пяти, сидевший в кресле через проход, ковырялся у себя в носу, а затем облизывал палец.
– Что еще говорят? – спросил Филиппов, опуская тупую пластиковую вилку.
– Говорят, что вы гей.
– Стюардессу позовите, пожалуйста, – потребовала старушка у иллюминатора. – Она мне рыбу дала. Я же говорила им, что хочу мяса.
– Мое будешь? – предложил ей Филиппов. – Тебе откуда отрезать? У меня самая вкусная филейная часть.
Старушка секунду смотрела ему в глаза, потом начала ковыряться в своей рыбе. Филиппов перевел взгляд на Зинаиду:
– Думаешь, насчет голубизны – правда?
– Не знаю, – пожала она плечами. – Мужчина вы, конечно, вполне себе… Но по нынешним временам, сами знаете, все так сложно. Кто гей, кто нормальный среди мужиков, с первого взгляда не разберешь. Иногда такие сюрпризы бывают, что обхохочешься. Я, когда про вас это услышала, не поверила. Но потом даже в газетах стали намекать. Желтые, конечно, газетенки, а сомнения все равно возникли. Дыма без огня не бывает.
– Резонно. Еще что говорят?
– Что вы алкоголик и наркоман. Одно время много об этом трепались, но теперь поутихло…
Они помолчали, а потом Зинаида внезапно нырнула под свой столик и выудила оттуда белый пластиковый пакет с красной эмблемой «Moscow Duty Free».
– Ну, а это вы узнаёте?
Она торжествующе смотрела на Филиппова, показывая ему белую чашку со следами кофе внутри и ожидая немедленного просветления, но он лишь покачал головой.
– Вы же сами мне ее дали.
– Я? Зачем?
– Вы ее для меня украли.
– Та-а-ак, – протянул Филиппов. – Еще и воруем…
– Нет, вы из хороших побуждений. Вы увидели, как я в баре прятала блюдце, подсели ко мне и предложили украсть его вместе с чашкой. Еще про кафе в Амстердаме и про кексы с марихуаной рассказывали… Ну что, совсем ничего не помните?
Она жалостливо смотрела ему в лицо.
– А ты зачем прятала блюдце?
– Вы уже спрашивали… Там, в аэропорту.
– Не помню. Расскажи еще раз.
Она вздохнула, почему-то смутившись, и скроила глупую мину.
– Вы смеяться будете.
– Не буду. С чего ты взяла?
– Вы уже смеялись.
– Да? Ну, все равно расскажи. Мне интересно.
Она закатила глаза под лоб, как будто решалась на откровенность, но при этом стеснялась важных для нее чувств.
– Я это блюдце на память хотела забрать.
– На память? – Он усмехнулся. – О чем? О баре?
– Ну вот, видите. Вы так уже говорили.
– Да не помню я ничего. Маразм какой-то. Зачем тебе блюдце?
– На нем снизу написано «Аэропорт Домодедово».
– И ты решила стырить его на память об аэропорте?
– Да нет, о Москве. Я же вам сказала тогда, что уезжаю домой навсегда и в Москву больше не разрешат вернуться.
– Кто не разрешит?
– Да есть там… Короче, не важно. Не разрешат.
– Ты вроде взрослая уже тетя.
Она засмеялась, издав при этом странный звук.
– Чего смеешься?
– Меня ровесники тетей не называют.
Филиппов прислушался к ее смеху и снова уловил в нем дополнительный звук.
– Ну-ка, сделай так еще раз.
– Как?
– Ну вот так, как ты сейчас делала. Хрюкни.
– Я не хрюкала.
– Да ладно тебе.
– Не хрюкала, я вам говорю.
– Ага, не хрюкала. А это вот что?
Он передразнил ее смех и отчетливо хрюкнул в конце, втягивая носом воздух.
– Поняла? Вот так ты смеешься.
Временами Филиппову действительно хотелось потерять память. Жизнь его отнюдь не была неказистой, однако вспоминать из нее он любил совсем немногое. Список того, что он оставил бы себе после внезапной и давно желанной амнезии, состоял всего из нескольких пунктов. Первые места занимали песни Тома Уэйтса, их он хотел помнить всегда; затем шла сверкавшая на солнце, бешено вращающаяся бутылка водки, со смехом запущенная высоко в воздух рукой лучшего друга, который, в отличие от этой бутылки, несомненно подлежал амнезии; лицо двухлетнего сына, покрытое грубой, почти зеленой коркой от бесконечного диатеза, и его слеза, мгновенно исчезающая в глубоких сухих трещинах на щеках, как будто это не щеки, а склоны, и он не ребенок, а маленький печальный вулкан, и склоны его покрыты застывшей лавой. Напоследок Филиппов оставил бы себе воспоминание о беззаботной толстухе в необъятных черных брюках и дешевой цветастой куртке, которая выскочила однажды пухлым Вельзевулом прямо перед ним из метро, нацепила наушники, закивала и стала отрывисто скандировать: «Девочкой своею ты меня наза-ви, а потом абни-ми, а потом абма-ни». Свои требования она формулировала уверенным сильным голосом и, судя по всему, твердо знала, чего ждет от жизни. Вот, пожалуй, и все, о чем Филиппов хотел помнить. Все остальное можно было легко забыть.
Мечта навсегда избавиться от бесполезного и надоевшего балласта не раз приводила его в игривое настроение, и тогда он просто имитировал утрату памяти, но, даже отчаянно придуриваясь перед своими армейскими командирами, институтскими преподавателями или всесильными продюсерами с федеральных телеканалов, он всегда немного грустил оттого, что на самом деле все помнит. В этих приколах никогда не было особой цели. Скорее они служили отражением его тоски по несбыточному. Однако на этот раз Филиппов хотел вульгарно извлечь пользу из любимой, практически родной заморочки. И дело было вовсе не в Зинаиде, с которой он совершенно случайно познакомился в Домодедове, и даже не в том, что он по-настоящему грохнулся в обморок в самолете, – нет, дело заключалось в том, зачем он летел в свой родной город.
Филиппову было стыдно. Все связанное с этим чувством ушло из его жизни так давно и так основательно, что теперь он совершенно не знал, как себя вести – как вообще себя ведут те, кому стыдно, – а потому волновался подобно девственнику накануне свидания с опытной женщиной. Впереди было что-то новое, что-то большое, о чем он мог только догадываться, и теперь он ждал этого нового с любопытством, неуверенностью и как будто даже хотел встречи с ним. Стыд бодрил его, будоражил, прогонял привычную депрессию и скуку. Филиппову было стыдно за те слова, которые он собирался произнести в лицо последним, наверное, оставшимся у него близким людям – тем, кому он еще не успел окончательно опротиветь. Ему никогда не было стыдно за свои выходки, но сейчас он испытывал стыд вот за такого себя, у которого хватает наглости не только на безоговорочное предательство, но и на то, чтобы, совершив это предательство, явиться к обманутым с бессовестной просьбой о помощи.
Два дня назад в Париже он подписал бумаги на постановку спектакля, придуманного его земляком, партнером и другом. Тот был известным театральным художником и в свое время многое сделал для того, чтобы странный и никому не нужный режиссер из провинции добился успеха не только в Москве, но стал востребован и в Европе. Без его неожиданных, зачастую по-настоящему фантастических идей у Филиппова, скорее всего, ничего бы не вышло, и дальше служебного входа в московских театрах его бы так и не пустили. Буквально за пару лет их внезапный и свежий тандем покорил самые важные сценические площадки, привлекая к себе внимание неизменным аншлагом, скандальными рецензиями и не менее скандальным поведением режиссера. Однако на этот раз французы хотели одного Филиппова – художник у них был свой.