В доме Башмаковых появляется комиссия Охматмлада – Мария Ивановна беременна, а новый ребёнок подорвёт бюджет уже многодетного отца Ивана Павловича, её мужа. Декретами постановлено заводить детей при любых обстоятельствах, супругам отказано в аборте. Иван Павлович продолжает борьбу за семейное благосостояние, требуя признать родителем того, кто решил, что ребёнок родится, то есть – комиссию по охране матерей.
Долго думала я над этим драматургических произведением…и поняла, что моё восприятие пьесы отталкивается от некоторых исторических знаний эпохи и прочитанного у Платонова. Казалось бы, все гармонично здесь, но какие-то мои претензии все же имеют место быть. К примеру, мне сильно чужда тема пьесы, мне крайне неприятны все её участники, мне жуть как противень описываемый период истории. Все перечисленные ощущения составляют субъективную оценку. Зато я по-прежнему восхищаюсь стилем и языком Платонова, и продолжив знакомство с его драматургическим наследием.
И я не знаю каков процент
Сумасшедших на данный час,
Но, если верить глазам и ушам -
Больше в несколько раз…
В. ЦойВы верите в реинкарнацию? А в литературную реинкарнацию? В этой удивительной и полузабытой пьесе Платонова, долго считавшейся утраченной и написанной чуть-ли не в соавторстве с Пильняком в 1928 г. ( скорее всего Пильняк и Платонов действительно приступили к работе над пьесой вместе, но Платонов начисто подавил «соавтора» своим мрачным гением, оттеснив его на периферию своего вдохновения, быть может даже ужаснув его – как и последующих слушателей пьесы – своим печальным и гротескным абсурдом а-ля Кафка), повествуется о почти достоевском «случайном семействе», но главные герои, всё же – герои Гоголя, Тургенева и… Иеронима Босха.
Мария и её бедный муж Башмаков – почти Башмачкин из гоголевской «Шинели»: у кого-то заводится в доме призрак, а у Марии – завёлся муж.
Несчастное, дрожащее существо, он всё так же продолжает выводить свои буковки на письменном столе, похожих на кротких и страдающих насекомых, поднимающихся по бледному стебельку, лучу пальца тёмными мурашами клякс, мечтать о тихом, растительном счастье… Боже! во что же превратился Башмачкин!
Это сама жизнь, придавленная истиной, или её отсутствием, ничего уже не желающая, и у этой жизни, словно в плену – бедная Мария, заменившая ему «Шинель», и Рудин, тайный поклонник Марии, тоже несчастный и неприкаянный человек будущего, которого быть может и нет, ибо жизнь, словно жена ГГ., мучается, и не может его родить.Декорации пьесы изумительны в своём гротеске Северного Возрождения и сумраке чисто платоновского юмора: это не юмор, это удлиняющиеся от наступления вечера тени самой жизни, её боли: тенями грустно улыбается жизнь у Платонова, оглядываясь на холодок подступающей ночи, ещё миг, и тьма улыбнётся своим зловещим смехом, улыбнётся всем притихшим от ужаса человечеством, всеми слезящимися на ветру звёздами.
Представьте себе периферию жизни, самую дальнюю, метафизическую: на периферии млечного пути, нашей галактики, стыдливый и бледный шёпот звезды – наше солнце, а к ней, словно её новорождённый ребёнок, тепло и нежно прижалась Земля в пеленках облаков.Это только кажется, что всё происходит в простой уездной русской квартирке, где живут жена и муж, где часто бывает несчастный любовник жены, а в дальней комнатке, словно маленькая луна, вращается в какой-то детской игре девочка Катя, 12-летняя дочка Башмакова от первого брака.
Девочка кружится в одиночестве сумрака, среди пылинок в луче, похожих на звёзды, расправив бледную юбочку лунной зарёй… откуда-то доносится шипение радио… кажется, что это белым шумом проросших колосьев звёзд заросла эта провинциальная жизнь Земли, летящей в сумраке немых пространств где-то на периферии Рая: радио шипит и бредит, словно ребёнок в жару во сне, комната зарастает звёздами, ровным, бессмысленным шумом незаселённых пространств.На самом деле, в этой неприметной и бедной квартирке гротескно и грустно отразилась библейская история о Марии, Иосифе и рождении Христа.
Словно в хлеву под открытым небом, среди оскотинившихся людей, козлик о чём-то жалуется ветру, листва дрожит за окном, ворочаясь, словно в бреду то бледным сумраком испода, то лицевой стороной, улыбкой солнца и неба.
В квартире, словно сюрреалистическое отражение листвы и голоса козлёнка – тень голоса, – на столе порхает, ворочается листва игральных карт: Мария и её любовник играют в «Козла» ( думаю, про дьявольский символизм данного образа не нужно говорить); играют они, а рогатым «козлом», становится муж…
Но не жалейте мужа, этого бедного человека, он – выразитель обезличенного, ветхого, дореволюционного человека, думающего категориями пользы и сытости жизни, сердца и глаз: вроде обычный человек, работает, женат… но душа мертва, не просится к звёздам, в карее небо глаз любимой: она сыта этим миром до экзистенциальной, сартровой тошноты, его глаза – сыты женой, её мнимому, норовящему соскользнуть в вечность и ночь айсбергу бледного тела: оно белеет в водах ночи, о него разбиваются мечты и желания, равнодушные, тёмный волны рук… а под водами ночи, в грустной и обморочной глубине, скрывается громада таинственной, женской души, которую муж не может увидеть.Эта душа женщины рвётся к звёздам, звёздами рвётся из мира прочь, по морю прочь: так и пошла бы по воде, по ночи, если бы могла, но, словно раненая в живот, она лежит на постели и стонет на шубе – той самой, которую снял в ночи призрак гоголевского Башмачкина с ужаснувшегося прохожего; к слову, совершенно набоковский приём, – ( муж заставил стонать), прижав руки к животу, чуть ниже живота… словно бы зажав рану, которая вот-вот закровоточит.
Кто её ранил? Муж, или жизнь, сделавшая её женщиной? что это за рана? Беременность…
Женщина хочет родить, хочет ребёночка, словно бы самим ребёнком, спиритуалистической частью её самой, она желает уйти дальше себя, к звёздам, в будущее… но муж – против, он созвал комиссию, заведующую абортами.
Он наводит беспорядок и хаос, дабы выглядеть ещё беднее.У Блока, в поэме «12», у Есенина в стихотворении «Товарищ», есть образ Христа, его второго пришествия… в России.
Символично, что это пришествие, как и первое, заканчивается смертью Христа: уже не гвозди пригвождают его бледное тело к кресту, но гвозди пуль впиваются в его тело, пригвождая к ночи.
Платонов, любивший творчество Блока и особенно Есенина, избрал самую экзистенциальную мелодику трагизма данной темы второго пришествия Христа.
Он тоже может умереть, но…так и не родившись, словно бы он не нужен на этой безумной земле, где женщина, женственность – мученицы, а красота и слово – обречены на распятие.До мрачной идеи смерти нерождённого бога, не мог додуматься и гений Ницше, Сартра, Камю..
Вы только представьте новизну трагедии: аборт Богородицы… Пьета, с мёртвым ребёнком у груди, с которой сочится ненужное миру молоко скорби…
Насильный аборт, и, как положено, на этой «казни» и «суде», присутствует свой «Пилат», жутко, в прямом и переносном смысле умывающий свои кровавые руки…
А ребёночек, горячим и нежным комочком под сердцем матери словно бы чувствует свою судьбу, и ручками, изнутри, тепло и грустно касается живота, словно бы желая вырваться из этого утробного кокона, этой смирительной рубашки самой плоти… он ворочается в какой-то мрачной бессоннице жизни, словно бы хочет что-то сказать, но… ещё не может ничего сказать этому миру, и лишь мать прижимает свою ладонь к его проступившей, словно при проявке фотографии, его ладошке на своём животе: словно бы руку, приложили к бледному стеклу ночи, к туману звёзд, и звёзды, как-то неземно и сладко откликнулись, заговорили, словно бы ты коснулся жизни на самых далёких, ласковых звёздах…Разумеется, ребёнок не от мужа, а от кого? Грустный поклонник Марии, Рудин, думает, что от него, и умоляет мужа отказаться от аборта"швырнуть ребёнка в массы нельзя, он в воздухе раствориться, как падучая звезда".
Изумительный образ сближения звезды путеводной и рождённого спасителя, но звезда – падучая, ибо ребёнку не суждено родиться: жизнь и смерть, словно две звезды, бледно летящие навстречу друг другу, сталкиваются, обращаясь в ничто, в звёздную пыль на крыле мотылька ночи…
Что нам лабиринты снов и кошмары Кафки, когда у нас есть творческие сны Платонова?
Перед ними все кошмары Кафки, кажутся детскими, тревожными снами: если бы у сна были времена суток, то у Кафки всё свершалось бы днём, пусть и с мрачными тенями, тогда как у Платонова – сны-ночи, до которых сны Кафки добираются очень редко: ногу опустили в тень и ночь, словно в тёмную воду… и сразу обратно, в сумрак дневных теней.
(Но до подлинной «ночи» и «звёзд» нужно добраться ещё и читателю, т.к. в связи с тем, что эта пьеса ужаснула критиков во время платоновского чтения, Платонов не стал её дорабатывать и шлифовать, тем самым губя подлинный шедевр, но и в таком виде пьеса – шедёвр, как сказал бы Достоевский, и в данной рецензии я стараюсь подчеркнуть и отшлифовать некоторые символы и образы, невидимые в тексте, фактически, очертив контуры для полноценной и бережной постановки пьесы в театре)Вы только представьте: женщина лежит на постели, она ждёт ребёнка.
Вдруг, словно бы мимоходом из Кафкианского сна – слышен бледный хлопок двери: кто-то дочитал «Процесс» и закрыл последнюю страницу… ладно, это был я, – дверь в её комнатке открывается и входят какие-то жуткие люди, которые должны решить, будет жить ребёнок, или нет: в этом смысле Платонов привносит в идею об аборте почти кафкианский трагизм осуждения несчастной и невинной жизни на смерть.
Они говорят с мужем о какой-то капусте, овощах, бумагах… копаются в белье, шкафу, под кроватью, тревожа несчастную женщину, переворачивая её, словно бы она что-то может спрятать…( всё это делается в тональности мрачных, в спешке нарисованных и смазанных улыбочек на декорации лиц из Набоковского романа «Под знаком незаконнорождённых»)… а в это время речь идёт о жизни и смерти, словно от этой несчастной капусты, пыльных шкафчиков, белья, может зависеть, жить или не жить человеку на этой безумной Земле: человеческая жизнь обезличилась, стала вещностью, а не вечностью…Руки, словно пауки из кошмара Свидригайлова, бегают в шкафчиках… ищут «бедность» у «бедных людей».
Такое чувство, что даже у вещей больше человечности, чем у этих людей, вещи словно бы стыдятся их и самих себя: вот, потревоженная простыня на постели сморщилась в печали, прикрыв глаза и отвернувшись, вот, дверцы шкафчика открылись, и… словно женщина, которую грубо, мерзко обыскали, в муке закрыла ладонями дверок своё бледное лицо.
От всего этого ужаса и абсурда самой жизни тоже хочется закрыть лицо… бледными ладонями страниц.
Разумеется, на таком накале трагизма и абсурда, ни искусство, ни жизнь, не могут долго продолжаться: происходит разрядка – безуминка улыбки темноты, теней ( как иногда бывает с человеком после перенесённого насилия или сильного отчаяния), чуть раскачивающихся у стены, словно несчастный, заброшенный всеми ребёнок.Далее, феминистическое бессознательное души Платонова – в мужчине и в женщине душа всегда женского рода, – абсурдирует повествование, улыбающееся нам то тут то там строчками, звёздами, листвой за окном…
Женщины и мужчины равны? Революция? Так пусть метафизика революции пойдёт от жизни на периферию, к телу, и… если мужчинам так хочется «материала» для строительства будущего, то пусть рожают сами!
Платонов едким юморком обыгрывает библейское «И родил Авраам…»
И в самом деле, почему именно женщина должна рожать? В этой пьесе, в женщине – больше подлинно мужского, чем в иных мужчинах. Она мечтает убежать в лес и стать разбойником, нагонять ужас на город и мужчин, брать себе мужчину, как в древности, кочевники на лошадях, похищали женщин… после подобных мечтаний, Мария, в смутном, подмигивающем эротизме улыбчивых слов, продолжает: «И ездила бы верхом, как начальник милиции..»
Что желает женщина, инфернальное в ней, вековое? Судить мужчин, этот мир? Полоснуть грозовым кнутовищем по бледной спине ночного, порочного, скучного города?
Да, на периферии сознания и жизни, в разряженном, тёмном воздухе любви, дабы не сойти с ума от пустоты, невесомой равнозначности чувств и поступков, люди вынуждены играть в безумие, жить ему навстречу, не в силах выдержать его неумолимую и прохладную тень приближения.Несчастный поклонник Марии спрашивает: «Машенька, а может, ребёночек, мой… наш?»
Машенька, с какой-то озорной, подмигивающей улыбкой, чуть-ли не перекидывая яблочко в руках а-ля Ева, отвечает:
"Может и наш, знаю, что точно мой…"
Комиссия уходит. Остаётся некий Ащеулов, что-то записывая ( довольно забавные церковно-славянские обмороки слов случаются у Платонова в подобных фамилиях)
Машенька, загадочно улыбаясь, доедая выдуманное мной яблоко, говорит: «а ребёночек то может и от тебя…»
И в самом деле, Платонов, историю святого семейства обыгрывает в адовых тонах социализма, где ребёнок обезличивался и был порождением не частного, одинокого, но целого – всех и каждого: он – принадлежит всем.
С другой стороны, в этом есть нечто Достоевское: ответственность всех за всех.
Если бог, часть нас самих, то его сложнее распять, сложнее равнодушно смотреть на его смерть, даже если… мы заигрываем с козлоногим дьяволом, играя с ним в карты и в жизнь: инфернальный, тончайший символ Платонова, словно бы взятый им из «Гаврилиады» Пушкина.В отличии от платоновской, адовой вязи его повестей и рассказов, данная неотделанная пьеса, кроме того лишённая нескольких страниц, сильна иным: бессознательной мастерской гения.
Евангельские образы подняты на немыслимую, тёмную высоту, сорвавшись с неё в свободном падении.
Суд над комиссией, постановившей «рожать», назначил их «волхвами», приносящими «дары-алименты» матери.
Сам суд – носит гротескно-эротический характер: если бы Фрейд присутствовал на этом суде, то, переведя взор с женщины, кормящей младенца грудью посреди суда, с какой-то безуминкой ухмылки, записал бы что-то о Достоевском и аде изнасилования богородицы.
Платонов вводит в пейзаж повествования мрачный эротизм, «антисексус», в образе «корня», похожего на половой орган мужчины, который некие крестьяне принесли в суд, что-то не поделив: образ до безумия прост и похож на жуткий сон об оскоплении, осознании мужчиной, какую боль он приносит женщине, самой жизни – это тоска о Древе Жизни и таинственных, змеиных корня, о желании духовного зачатия, чистой, бестелесной любви.Кто реальный отец этого таинственного ребёнка? Неизвестно. Храм разрушали во время его зачатия…
Кто отец этого безумного мира? Бог и сам мир поставлены под сомнение, и голоса героев в конце – похожи на голоса призраков в конце мира.
Постановщикам пьесы, точнее, актрисе, играющей Марию, придётся проявить всё мастерство, дабы удержаться на протянутом канате развязного, смешливого тона и трагедии героини: канат протянут нитью падающей звезды над ночью, по которой идёт несчастная, полубезумная женщина, ставшая инфернальницей а-ля Настасья Филипповна, мечтающая о конце этого безумного мира, в котором она рожала не в новозаветном хлеву среди милых животных, а в социалистическом хлеву среди человекоподобных зверей и бесов.
Так иногда после судорог отчаяния человек затихает на миг, словно не чувствуя тела и жизни, а чувствуя лишь сердце, открытое всем ветрам и ночам, и начинает как-то жутко смеяться сквозь слёзы, веселиться, бежа от себя, дурачиться на периферии своего существования, танцуя над бездной рушащегося мира, подобно русалочке из советской экранизации сказки Андерсена.Концовка пьесы мрачно ужаснёт и заставит сжаться сердца не только верующих, но даже самых хладнокровных атеистов. Это похоже на логичный – судя по миру, в котором мы живём, – апокриф конца мира.
Солнце распято на небе. Солнце склонило лицо, отвернувшись. Голени света перебиты, тело солнца бессильно, невыносимо свободно поникло.
Тишина и ночь поменялись местами, звезда сорвалась тающей льдинкой робкого слова…
Вы никогда не думали, загадывая счастливым взором желание, что это, быть может, сорвался целый мир, чужое солнце?
Мать Тьма, и крик в темноте, окаменевший крик темноты…