Студенты-электрики понимали, что это мотоциклетное избушечное электричество есть заблуждение с технической стороны, но сердце каждого волновалось от воображения работающего тока во тьме и скуке бедняцкой земли. Узнав про такое событие, Душин засмеялся от радости и сказал всем, что от электричества в соломенной грустной избушке, может быть, начнется весь социализм, – это Октябрьская революция, превращенная из надежды в вещество.
– Нам надо, – сказал Душин, – сходить в комитет партии, пусть большевики постараются подумать об этом, пусть они надышат своей политикой теплоту в те электрические избушки, чтоб они не остыли и не потухли в таком темном, царствующем холоде…
Коммунист Боргсениус решил, что лучше всего сходить в комитет партии самому Душину – он хороший электрик, хотя пока и беспартийный, пусть объяснит точно свое мнение.
Душин пошел на другой день в комитет. Комитетом заведовал бывший истопник центрального отопления Чуняев; он обладал таким любопытством, что прочитал все архивы Земской Управы и Палаты Мер и Весов – перед тем, как сжечь их в топке водяного котла. Чуняев усвоил сообщение Душина со всей громадной силой своей души, беспрерывно готовой на любое пышное и грандиозное дело, и даже прослезился от слабости человеческого сердца. Одного он не понял – берегущей любви Душина к таинственной раскаленной точке, засветившейся в унылой тьме нищего пространства и того, что, может быть, больше ничего не потребуется для сплочения коммунизма на земле, кроме развития электричества из рек и ветра. Коммунизм уже близок, он таится в проводах, повешенных на истлевший плетень!
– А это что такое – электричество? – спросил затем Чуняев, уже согласившись на все. – Радуга, что ли?
– Молния, – объяснил Душин.
– Ах, молния! – согласился Чуняев. – Вон что! Ну пускай! А ведь и верно, что нам молния нужна! Как ты догадался? Мы уж, братец ты мой, до такой гибели дошли, что нам действительно нужна только одна молния, чтоб – враз и жарко! Научно и великолепно!.. Ну а тебе-то чего надо?
Душин выразил желание съездить в деревню – посмотреть электрическую станцию, а потом поставить добычу электричества во всенародном масштабе.
– Буржуазия, товарищ Чуняев, отчего была культурна? – спросил Душин. – У нее был пролетариат, который работал, а буржуазия только питалась и размышляла…
– Она не размышляла, она размножалась, – поправил Чуняев. – Делала вид размножения, а получалось одно наслаждение…
– Ну не размышляла, – согласился Душин. – Но у нее было время для размышления. А у пролетариата ведь нет никакого – ему самому приходится работать, ему задуматься некогда над разными вопросами мира! Вот и пусть теперь электричество поработает, а рабочий класс подумает – ему много задач предстоит в судьбе!..
– Опять-таки верно! – воскликнул Чуняев. – Пускай рабочий класс поработает с миросозерцанием, а не с балдой, пускай электричество-сволочь теперь помучается! Она ведь не живая?
– Неизвестно, – ответил Душин. – Оно тайное.
– Ну и пусть! Орудуй! Что надо – являйся ко мне – круглые сутки!
– А как же начать орудовать? – спросил Душин.
– Как-как! – раздражился Чуняев: сам он умел орудовать безо всего, даже без указаний. – Учреждаю комиссию по всему электричеству в губернии, а ты председатель! Ты член партии?
– Нет.
– Ну ничего. Будешь в виде исключения… А отчего ты не член?
– Сам не знаю, – произнес Душин.
– Зря! Напрасно! Никуда не годится! – выразился Чуняев. – Что ж ты, иль не хочешь смысл жизни строить с нами среди всего вещества? Ты чуждый что ль?
– Нет, я свой, – сказал Душин, и удивился тому, что целые массы, вся партия строит всемирную истину, а он думал, что только он один желает ее.
– Ну, ступай, – странно посмотрев на Душина, определил Чуняев. – Нечего теперь неопределенно мотаться в нужде: сделаем электричество, и весь коммунизм готов. Сильней электричества ведь ничего еще нету?
– Нет, – подтвердил Душин.
– Ну значит нам подходит! Действуй – стремись скорее вдаль, а то живешь и сердце скорбит: ни то это все верно, ни то нарочно…
– Что верно? – спросил Душин.
– А любой предмет, – объяснил Чуняев, – и человек, и вихрь… Так один не решишь же никогда: ума мало и горизонт близок, а со всеми массами может и выясним центральную точку всемирного недоразумения. Ты думаешь, мы буржуазию победили для одного торжества что ли: победили, дескать, и герои веков! Для дальнейшего движения, вот для чего. Буржуазия – одна ближняя застава, а дальше – еще тыща бугров… Что ж делать: надо терпеть, весь свет есть научный вопрос, а массы решают его своим мученьем.
– А что если, товарищ Чуняев, наука увидит в конце концов, что мир состоит из одних вопросов!..
Ярость мысли появилась на здоровом добром лице Чуняева:
– Да ну?! Оттого наверно из целых миллиардов лет и не получается ничего!.. Ну и пускай! Мы тогда сразу сделаем из этих вопросов одно решенное дело! Я ведь такой человек! И все наши массы такие! Мы дознаемся с точностью, откуда человек произошел: от обезьяны или еще хуже! Мы всех мертвецов выкопаем, самого ихнего начальника Адама найдем, на ноги его поставим и спросим: ты откуда явился жить, либо Бог, либо Маркс, – говори, старичок! Если скажет правду, Еву ему воскресим, а нет – будем перевоспитывать… Мы ведь такие люди! Мы живем ответственно! Мы – жуткие!
Через два дня Душин прибыл на подводе волисполкома в деревню Верчовку, где должна якобы находиться электростанция.
Душин с мученьем невозвратного свидания расстался с крестьянином-подводчиком, успев с ним подружиться за дорогу, а затем стал на ночлег в избе, отведенной сельсоветом для прохожих и бездокументных.
Наутро Душин нашел электрическую станцию, работавшую в полверсте от села – около общественного водопоя на проезжем тракте.
Английский двухцилиндровый мотоцикл «Индиан» был врыт в землю на полколеса и с ревущей силой вращал ремнем небольшую динамо-машину, которая стояла на двух коротких бревнах и сотрясалась от поспешности. В прицепной коляске сидел пожилой человек и курил махорочную цигарку; тут же находился высокий столб и на нем горела электрическая лампа, освещая день, а кругом стояли подводы с распряженными лошадями, евшими корм, и на телегах сидели крестьяне, наслаждаясь наблюдением быстроходной машины; некоторые из них, худые по виду, выражали открытую радость тем, что подходили к механизму и гладили его, как милое существо, улыбаясь при том с такой гордостью, точно они принимали участие в гении изобретательства.
Механик электростанции, сидевший в мотоциклетной коляске, не обращал внимания на окружающую его действительность: он проникновенно воображал стихию огня, бушующую в цилиндрах машины, и слушал, как музыкант, мелодию газового вихря, вырывающегося в атмосферу. В дождь и град, равно и в пустые ночи, механик не покидал неподвижного мотоцикла, вырабатывающего электричество, – он дремал в коляске или чинил внезапный дефект, а действия природы ему, видимо, были безразличны, поскольку вместо природы находилось более прекрасное явление – машина, в которой сосредоточилась вся трагическая сцена жизни между трудящимися людьми и всемирными силами.
На околице самой Верчовки безостановочно дымила печная труба – там в выморочной избе работал самогонный аппарат и перед ним сидел блаженный старик с кружкой в правой руке и с куском хлеба в левой: старик ждал очередного выхода безумной жидкости и пробовал ее – годится ли она для машины или слаба, и принимал свои меры. В сутки старик выгонял четыре ведра и отпивал для пробы восемь кружек, так что самодовольство опьянения у него никогда не проходило и он пел песни забвения своей жизни, когда нес ведро с топливом на электростанцию, а за ним следом мчались мужики с ложками и хлебали у него на ходу из ведра.
Душин молча изучил устройство электростанции, не обращаясь к задумчивому механику. Под сиденьем мотоцикла он прочел номер машины: Е-0-401, и удивился, что это был номер его паровоза, а под тем номером имелась еще мелкая английская надпись, означавшая в переводе воинскую часть: «77 британский королевский колониальный дивизион».
Провода от электростанции на деревню шли под землей, в глухом кабеле, и вечером торжественно сияли окна избушек, охраняя от тьмы революцию.
В начале ночи Душин вошел в одно бедняцкое жилище: он увидел, что четверо детей лежали на лавках и глядели на моргающий электрический свет, не желая спать от интереса; ихняя мать тоже выглядывала с печки на свет, надеясь, что он быть не может и вскоре погаснет; сам же пожилой хозяин сидел за столом и читал книгу под освещением, произнося вслух склады очередного слова: мо-мо-мо…
Душин издали поздоровался со всеми и сел в стороне, следя за действительно горящей лампочкой в двадцать пять свечей. Начитавшись, хозяин жилища сложил книгу, завернул ее в старую гербовую бумагу и спрятал в сундук на замок: он высоко ценил печатные мысли, потому что они давали ход его собственному соображению; он не надеялся ни на что, кроме науки, и любил свободу сердцем империалистического невольника, запертого на время в нищую хижину.
Когда они уже наговорились в течение часа, только тогда житель избы подал руку гостю и объявил себя:
– Иван Матвеевич Агурейкин, безлошадный бедняк, живу так себе, но теперь надеюсь.
– На что же вы надеетесь? – спросил Душин.
– Нас с наукой соединяют, – ответил Агурейкин и показал на электрический свет. – Всемирная мысль идет нам навстречу, я гляжу на нее и надеюсь…
Здесь Агурейкин вывернул лампу из патрона – и свет погас. Агурейкин полагал, что не следует теперь тратить без счета природные силы, поскольку они являются уже научным веществом – электричеством. Дальнейшие переговоры происходили уже в темноте, и дети тоже не спали, а шептались чего-то, все более удивляясь тревоге жизни, охватывающей их мелкие худые существа. Агурейкин же, несмотря на малограмотность, успел за революцию прочитать столько книг, что ум его тронулся с места <и> стремился в такую даль познания загадок, где неизвестно что было. Электричество, астрономию, силу тяготения и прочие естественные данные Агурейкин представлял не логическим способом, а в виде цветущего бурьяна бушующих явлений, в дебри которого отправится навеки блуждать новое умственное человечество, освобожденное от насущной скорби своего пропитания.
Оставив Агурейкина думать о свободе человека в гуще мировых сил, Душин пошел дальше по улице электрических избушек. По всему пространству лежала теплая обширная ночь, некоторые девушки ходили по дороге со своими женихами, и без сознания шелестели лопухи в овраге. Душин спустился в овраг, постоял там в глуши, слушая рабочее биение отдаленного английского мотоцикла, и направился в другое жилище.
Кроме пожара, вихря, ливневого размыва и другого бедствия деревенской стихии, были, видимо, другие стихии, которые разрушали сельские избы с могуществом и точностью урагана. Мимо одной такой избушки Душин прошел было, но потом вернулся к ней с грустным чувством. Эта изба походила на старушку, оставшуюся одинокой в мире после похорон всех своих поколений, и жить которой было не для кого, поэтому она стояла в нечистоплотном беспамятстве, в обмороке отчаяния. Кругом избы не было двора, отходы жизни выливались тут же в землю и пропитали почву настолько, что трава давно не могла расти; ветер или время уничтожили с крыши все остатки соломы, и бедность ничем не сумела покрыть тощие жерди; побелку стен и даже глину выел дождь, так что виднелись наружу самые кости избушки – кривые бревна, уложенные туда не позднее середины девятнадцатого века, потому что с них сыпался тлен от трения пальцем; из трех окон того жилища два были заглушены вслепую каким-то прахом, но зато третье окно светилось блестящим электричеством и на подоконнике цвело растение в горшке; ни фундамента, ни завалинки у избушки не было, а если что было, то уже ушло в землю, – таким образом это ветхое жилище заживо погружалось в свою могилу. Душин прислушался: в избушке кто-то неясно пел, словно женщина.