Владимир Святославич, крестив Русь, попытался создать школы. «Повесть временных лет» под 6496 (988) годом свидетельствует: «Посылал он собирать у лучших людей детей и отдавать их в обучение книжное». Однако это новшество вызвало отторжение и неприятие: «Матери же детей этих плакали о них; ибо не утвердились еще они в вере, и плакали о них, как о мертвых»[65]. Почему женщины так восприняли обучение сыновей? Вовсе не потому, что все они были похожи на фонвизинскую госпожу Простакову, оберегавшую свое чадо Митрофана от тяготы учения и лишь скрепя сердце нанявшую ему учителей. Князь Владимир, видимо, готовил из отданных в учение детей будущих священнослужителей: своего духовенства еще не было, пришлые греки не могли окормить огромное число новокрещеных русичей, да и славянский язык знали, конечно, не все. Повеление князя было обращено к «лучшим людям», то есть к знати. Будущее превращение сыновей в священнослужителей матери должны были воспринять как урон чести и достоинству рода: сыну боярина подобало быть боярином, сыну воеводы – водить полки, а не отправлять церковные службы. Тем не менее князь постарался дать образование именно отпрыскам «лучших людей», а не чадам людей простых.
Е. Е. Голубинский полагал, что задача Владимира была иной: «…чтобы с этого первого поколения христианских детей водворилось в боярстве или в аристократии просвещение». По мнению историка, «невозможно предполагать, будто дети бояр набраны были для ученья книжного с тою целию, чтобы приготовить их во священники». Аргументы ученого таковы: «Во-первых, для священства нисколько не были необходимы именно дети бояр, а между тем они нужны были самому князю для его собственной службы: с какой же бы стати он решился пожертвовать ими? Во-вторых, предполагать, чтобы бояре захотели отдать своих детей в священники – значило бы то же, что предполагать, будто они имели охоту сделать детей своих из бояр пролетариями и париями, ибо это именно были священники в сравнении с боярами»[66].
Согласиться с этими соображениями сложно. Владимир едва ли собирался всех детей знати превратить в священнослужителей, но отчаяние матерей свидетельствует именно о том, что они опасались за детей, а чего они могли бояться, если не превращения сыновей в «пролетариев и парий»? Повеление отдать в книжное учение отпрысков знатных людей имело целью, по-видимому, повысить социальное положение духовенства, которое обученные боярские дети и должны были составить.
Владимир, видимо, создавал государственные школы. Эта идея не прижилась. На протяжении всей позднейшей истории Древней Руси и отчасти даже более поздней государственных школ не было. Те, кто хотел хотя бы постичь грамоту, обучались у священнослужителей. Но это было частное, а не государственное дело[67]. В общественных верхах необходимость образования была вскоре признана: и требования со стороны власти, и, главное, вызовы самой жизни этому способствовали: понимание новой веры, основанной именно на книгах, дипломатические и административные дела, дела торговые были затруднительны без грамоты. Образованность в верхах приобрела высокий культурный статус: не случайно князь Владимир Мономах в своем «Поучении» с гордостью писал об отце, князе Всеволоде Ярославиче, знавшем пять языков. Конечно, не каждый князь был таким полиглотом (иначе сын бы об этом не упомянул). Но быть необразованным становилось «некрасиво».
В низах же не только образованность, но и простая грамотность, очевидно, распространены не были. Антоний, будущий основатель Печерской обители и ее духовный глава, выходец из города Любеча под Киевом, вероятно, не выучил грамоту ни в миру, ни даже в монастыре. Он не постригал в монахи новоприходящих, а поручал это монаху Никону: видимо потому, что, будучи «некнижным», не мог быть возведен в сан священника – а постригать в монахи имел право только священник. Е. Е. Голубинский, высказавший это предположение, усматривал в неграмотности черноризца свидетельство его происхождения «более из мещано-крестьянства, чем из боярства»[68].
В Житии Феодосия Печерского содержится косвенное свидетельство любви к книгам, которую с детства питал автор. Историк Г. П. Федотов заметил: «Нестор не повторяет вслед за Афанасием Великим, автором жития Антония, что его святой, избегая детского общества, не пожелал учиться наукам. Напротив, Феодосий сам желает “датися на учение божественных книг единому от учителей… и вскоре извыче вся грамматикия”, вызывая общее удивление “премудростью и разумом” своим. ‹…› Под “грамматикией” автор, конечно, разумеет элементы грамматического (то есть литературного) образования. Древняя агиография знает два типа отношения к науке. Антонию Великому противополагается Иоанн Златоуст и Евфимий, оба усердные и даровитые ученики. Если Нестор следует образцам, то он выбирает среди них, и в данном случае его выбор согласен с жизнью»[69].
Скорее всего, Феодосий действительно еще в детстве проявил любовь к чтению и получил хорошее образование. Однако автор Жития не был собеседником святого, а черпал сведения о нем из рассказов монахов, знавших Феодосия, в том числе сохранивших известия, рассказанные его матерью. (Об этом пишет сам Нестор.) Однако если мать святого поведала о жестоких ссорах с сыном, о препонах, которые она чинила ему в намерениях уйти в монастырь (что было из ряда вон выходящим), то едва ли она сообщала о любви к чтению и об обучении чада в юные годы: эти качества все-таки не были исключительными. Скорее известия о постижении книжной мудрости Феодосием принадлежат Нестору, взяты из житийных образцов. В таком случае это свидетельство особой любви к книге не Феодосия, а его биографа. Деталь портрета не героя, а самого художника.
Происходил ли Нестор из боярской семьи, был ли сыном княжеского чиновника, как Феодосий Печерский, или священнослужителя, неизвестно. Особенное внимание, проявленное автором Жития Феодосия к судьбам печерских постриженников Варлаама, ставшего первым игуменом обители на днепровском холме, и Ефрема – один был сыном боярина, а другой – приближенным князя, – как будто бы позволяет предположить, что отец книжника тоже был знатным человеком или что сам автор Жития был близок к князю. Однако реальных оснований для такой догадки нет: рассказы о Варлааме и Ефреме Нестор включил в свой текст потому, что они, как и Феодосий, пришли в монастырь, преодолев серьезные препоны: герой Жития – запрет материнский, Варлаам – отцовский, Ефрем – княжеский.
Большая, если не бóльшая часть печерской братии происходила из верхов общества[70], что позволило современному исследователю назвать обитель «аристократическим монастырем» и отметить: «…в Печерский монастырь, спасая душу, уходили княжеские бояре и дружинники, участвовавшие в этой самой власти как исполнительный орган. Их захватывало христианство, и согласно принципам студийских киновий{18} они желали нравственно воздействовать на власть имущих, часто с горьким осознанием собственных нарушений закона Божьего в прошлом»[71]. Но точных данных о происхождении всех монахов обители нет. Выходцами из знати – бывшими боярами, дружинниками – очевидно, была всё же не вся братия{19}.
Причины, по которым человек становится монахом, различны. Один из основателей христианского монашества, египетский подвижник Антоний Великий (IV век), согласно его Житию, решил оставить мирскую жизнь после долгих размышлений и под влиянием слов Христа, читаемых на богослужении: «…если хочешь быть совершенным, пойди, продай имение твое и раздай нищим; и будешь иметь сокровище на небесах; и приходи и следуй за Мною» (Евангелие от Матфея, глава 19, стих 21). Феодосий Печерский, как писал о нем Нестор, с детства возлюбил Бога: на этот путь его направили и прочитанные книги, и глубоко воспринятые церковные службы. (Не исключено, что книжник описал выбор Феодосия, следуя как образцу Житию Антония Великого, отсылки к которому встречаются в написанном им Житии; однако именно в таком пути к Богу нет ничего неправдоподобного.) Патриарх Московский и всея Руси Никон принял постриг после того, как умерли его малолетние дети. Путь в монастырь, удаление от мира могли быть следствием долгих раздумий еще в отроческие или юношеские годы. А могли быть внезапным переломом, экзистенциальным откровением, духовным озарением, прорвавшим пелену рутинной, обыкновенной мирской жизни, как у героя пушкинского стихотворения «Странник» – переложения начала аллегорической поэмы английского писателя Джона Беньяна «Путь паломника»:
Однажды странствуя среди долины дикой,
Незапно был объят я скорбию великой
И тяжким бременем подавлен и согбен,
Как тот, кто на суде в убийстве уличен.
Потупя голову, в тоске ломая руки,
Я в воплях изливал души пронзенной муки
И горько повторял, метаясь как больной:
«Что делать буду я? Что станется со мной?»
Что подвигло на этот выбор Нестора, неизвестно. Его решение могло быть обдуманным в течение многих лет шагом, а могло – результатом каких-то потерь (близких, жены – если он был женат… ребенка – если у него был ребенок). В 1073 году был согнан с киевского златого «стола» братом Святославом при участии брата Всеволода князь Изяслав Ярославич, отправившийся искать управы на младших братьев сначала в Польшу, а потом в Германию. Если Нестор служил ему, то, исповедовавший принцип старшинства в качестве нерушимой нормы, он воспринял переворот как абсолютное зло и отказался продолжить службу при Святославе – и это событие могло стать последним мотивом, побудившим его оставить мир, который, по слову апостольскому, «лежит во зле» (Первое послание апостола Иоанна, глава 5, стих 19). Но ничего определенного о пути нашего героя из мира в монастырь, увы, неизвестно.
Зато с высокой мерой вероятности мы можем предположить, из какого славянского племени произошел его род и где книжник появился на свет. Во вступительной части «Повести временных лет» летописец проявляет особенное отношение только к одному из восточнославянских племен – полянам: «Все они (эти племена. – А. Р.) имели свои обычаи и законы своих отцов и предания, и каждые – свой нрав. Поляне имеют обычай отцов своих кроткий и тихий, стыдливы перед снохами своими и сестрами, матерями и родителями; перед свекровями и деверями великую стыдливость имеют; имеют и брачный обычай: не идет зять за невестой, но приводят ее накануне, а на следующий день приносят за нее – что дают. А древляне жили звериным обычаем, жили по-скотски, убивали друг друга, ели всё нечистое, и браков у них не бывало, но умыкали девиц у воды. А радимичи, вятичи и северяне имели общий обычай: жили в лесу, как звери, ели всё нечистое и срамословили при отцах и при снохах. И браков у них не бывало, но устраивались игрища между селами, и сходились на эти игрища, на пляски и на всякие бесовские песни и здесь умыкали себе жен по сговору с ними; имели же по две и по три жены. И если кто умирал, то устраивали по нем тризну, а затем делали большую колоду и возлагали на эту колоду мертвеца и сжигали, а после, собрав кости, вкладывали их в небольшой сосуд и ставили на столбах при дорогах, как делают и теперь еще вятичи. Этого же обычая держались и кривичи и прочие язычники, не знающие закона божьего, но сами себе устанавливающие закон»[72].
Поляне, как соблюдающие нравственный закон, хотя и не являющиеся христианами, соотнесены с китайцами и мифическими рахманами{20}, также не христианами, которым свойствен нравственный закон, написанный в сердце. Летописец, которым, вероятно, был именно Нестор, приводит обширную выписку из переводной византийской Хроники Георгия Амартола, или Георгия Грешного (IX век), где эти два народа противопоставлены остальным, в том числе мифическим, погрязшим в нечестивости:
«Говорит Георгий (Амартол) в своем летописании: “Каждый народ имеет либо письменный закон, либо обычай, который люди, не знающие закона, принимают как предание отцов. Из этих последних первые – сирийцы (правильно: китайцы. – А. Р.), живущие на краю света[73]. Имеют они законом себе обычаи своих отцов: не заниматься любодеянием и прелюбодеянием, не красть, не клеветать или убивать и, особенно, не делать зло. Таков же закон и у бактриан, называемых иначе рахманами или островитянами. Эти по заветам прадедов и из благочестия не едят мяса и не пьют вина, не творят блуда и никакого зла не делают, имея великий страх Божий. Иначе – у соседних с ними индийцев. Эти – убийцы, сквернотворцы и гневливы сверх всякой меры; или – во внутренних областях их страны, где едят людей и убивают путешественников и даже едят как псы. Свой закон и у халдеян, и у вавилонян: матерей брать на ложе, блуд творить с детьми братьев и убивать. И всякое они бесстыдство творят, считая его добродетелью, даже если будут далеко от своей страны. Другой закон у гилий: жены у них пашут и созидают храмы, и мужские деяния совершают, но и любви предаются сколько хотят, не сдерживаемые своими мужьями и не стыдясь. Есть среди них и храбрые женщины и женщины умелые в охоте на зверей. Властвуют жены эти над мужьями своими и воинствуют, как и они. В Британии же несколько мужей с одною женою спят, и многие жены с одним мужем связь имеют и беззаконие как закон отцов совершают, никем не осуждаемые и не сдерживаемые. Амазонки же не имеют мужей, но как бессловесный скот однажды в году, близко к весенним дням, выходят из своей земли и сочетаются с окрестными мужчинами, считая то время как бы некиим торжеством и великим праздником. Когда же зачнут от них в чреве, – снова разбегутся из тех мест. Когда же придет время родить, и если родится мальчик, то убивают его, если же девочка, то прилежно вскормят ее и воспитают”»[74].
Есть основания полагать, что и эта характеристика полян, и пространная цитата из Георгия Амартола принадлежат именно автору «Повести временных лет», а не заимствованы им из более ранней летописи. Согласно господствующему среди исследователей раннедревнерусского летописания мнению, восходящему к концепции А. А. Шахматова, летописный свод, предшествующий «Повести временных лет» и использованный ее составителем, частично сохранился в списках (в основном XV и XVI веков) так называемой Новгородской первой летописи{21}. И там такого рассказа о полянах, в том числе и противопоставления их другим восточнославянским племенам, нет.
Правда, в этой летописи, как и в «Повести временных лет», упоминаются князь Кий, его братья и сестра Лыбедь, причем начало рассказа о них выглядит довольно странно: «Начало земли Рускои. Живяху{22} кождо с родомъ своимъ на своихъ мѣстех и странахъ, владѣюща кождо родомъ своимъ. И быша{23} три братия»[75]. Далее следует повествование о Кии, Щеке и Хориве и об основании ими Киева. Предложение, начинающееся глагольным сказуемым «живяху» в старинной форме имперфекта, лишено смыслового субъекта: кто жил, кто этот «кождо» (каждый), непонятно. Не сказано, в каком племени княжили Кий и его братья, лишь в конце сказания появляется упоминание полян, причем поставлено оно так неудачно, что можно сначала понять, будто полянами назывались только Кий и его братья и сестра, а не всё обитавшее в Киеве и его окрестностях племя: «И бѣша мужи мудри и смысленѣ, нарѣчахуся Поляне, и до сего дне от них же суть кыянѣ; бяху же поганѣ, жруще озером и кладязем и рощениемъ, якоже прочии погани»[76]. Переведем этот фрагмент, содержащий много устаревших форм или слов, на современный русский язык: «И были мужи мудрые и разумные, прозывались Поляне, и до нашего времени от них ведут род киевляне; были же они язычниками, принося жертвы озерам, и колодцам, и рощам, как и прочие язычники».
Так, может быть, в Новгородской первой летописи не отражен более ранний, летописный текст, чем «Повесть временных лет», а представлена более поздняя версия текста той же «Повести…», неуклюже отредактированная каким-то переписчиком-новгородцем?[77] И этот же новгородец, уязвленный тем, что в исходном тексте поляне противопоставлялись как жившие кротко и нравственно, другим восточнославянским племенам – «диким», «варварским» (получалось, что и его предкам – новгородским словенам!), взял да и сократил весь пассаж о добрых нравах полян, заменив его суровой оценкой: поляне такие же язычники, как все русичи до князя Владимира. Нечего, грубо говоря, «выпендриваться»!
Вроде бы логично. Из текста новгородской летописи при переписке когда-то выпало начало фразы, сохранившееся в «Повести временных лет»: «Полем же жившемъ особѣ и володѣющемъ роды своими». Однако текст «Повести временных лет» не выглядит в рассказе о Кие и его братьях более правильным и ясным: «Полем же жившемъ особѣ и володѣющемъ роды своими, иже и до сее братьѣ бяху поляне, и живяху кождо съ своимъ родомъ и на своихъ мѣстѣхъ, владѣюще кождо родомъ своимъ. И быша 3 братья»[78]. То есть: «Поляне же жили в те времена отдельно и управлялись своими родами; ибо и до той братии (о которой речь в дальнейшем. – Д. Л.) были уже поляне и жили они родами на своих местах, управляясь каждые своим родом. И были три брата»[79]. Летописец дважды почти дословно повторяет одно и то же выражение («володѣющемъ роды своими» и «владѣюще ‹…› родомъ своимъ»). А главное, упоминание о Кие, Щеке и Хориве «сее братьѣ» ни к каким прежде упомянутым братьям не отсылает: о трех полянских князьях говорится не до, а после! Не случайно Д. С. Лихачев, перевод которого я цитировал, был вынужден внести в текст помету в скобках с литерами своих имени и фамилии (Д. Л.): без этого читатель оказывался совершенно обескураженным. Похоже, что это автор «Повести временных лет» решил отредактировать не очень ясный текст летописца-предшественника, подразумевавшего, видимо, роды, относящиеся к разным племенам. Нестор отнес все эти роды к одному племени полян и поспешил пояснить, что поляне – это целое племя и прозывалось оно так задолго до Кия, Щека и Хорива. Поправил, увы, тоже не очень удачно… Из текста новгородской летописи при переписке когда-то выпало начало фразы, сохранившееся в «Повести временных лет»: «Полем же жившемъ особѣ и володѣющемъ роды своими», но из этого никак не следует, что текст «Повести…» первичен[80].
Так что фрагмент «Повести временных лет» о стыдливых и кротких полянах принадлежит именно ее составителю. По нему можно судить об этническом происхождении Нестора.
Известный лингвист и историк древнеславянских культур Н. И. Толстой, анализируя вступление «Повести временных лет», пришел к выводу: «Этническое самосознание Нестора Летописца следует рассматривать как довольно сложную и цельную систему, состоящую из иерархически упорядоченных компонентов. Каждый компонент в отдельности обнаруживается в биографии автора “Повести временных лет”. Автор был христианином, и этим определялся весь его жизненный подвиг, славянином, полянином, так как Киево-Печерский монастырь был духовным центром полян и Русской земли. Русская земля была его страной, государством, а киевские князья были его князьями. Изъятие из этой системы-лестницы хотя бы одного компонента нарушило бы общую картину и значительно изменило бы ее. У Нестора Летописца было религиозное сознание (христианское), общеплеменное (славянское), частноплеменное (полянское) и сознание государственное (причастность к Русской земле). Среднеплеменное сознание его – русское{24} – еще созревало и не занимало ключевой, доминирующей позиции»[81].
Соглашаясь с этой мыслью, я бы внес одно уточнение: Нестор сознавал себя полянином не потому, что подвизался в монастыре, находившемся в земле, некогда населенной полянами, а ныне преимущественно их потомками. Не потому, что этот монастырь располагался в городе, который в стародавние времена был якобы основан полянскими князьями Кием, Щеком и Хоривом. К тому времени, когда книжник писал «Повесть временных лет», то есть к началу XII века, племя (а точнее, племенной союз) полян уже слилось с другими восточнославянскими племенами и было живо лишь в исторической памяти[82]. Составитель «Повести временных лет» решительно отвергает версию о том, что Кий был не князем, а простым перевозчиком через Днепр – похоже, что в нашем герое здесь говорит племенной патриотизм: «Некоторые же, не зная, говорят, что Кий был перевозчиком; был де тогда у Киева перевоз с той стороны Днепра, отчего и говорили: “На перевоз на Киев”. Однако, если бы Кий был перевозчиком, то не ходил бы к Царьграду. А между тем, Кий этот княжил в роде своем, и ходил он к царю, – не знаем только, к какому царю, но только знаем, что великие почести воздал ему, как говорят, тот царь, при котором он приходил. Когда же он возвращался, пришел он на Дунай, и облюбовал место, и срубил небольшой город, и хотел обосноваться в нем со своим родом, но не дали ему близживущие. Так и доныне называют придунайские жители городище то – Киевец»[83].
Нестор, очевидно, считал себя полянином по происхождению. Поляне некогда жили в Киеве и его окрестностях, так что летописец, скорее всего, был уроженцем и жителем или «матери городов русских», или пригородов столицы{25}.
Нестор не оставил никаких свидетельств о своих детских и отроческих годах. Правда, в «Повести временных лет» под 6573 (1065) годом имеется выразительный рассказ, где в первый раз летописец говорит о себе и своих товарищах – «мы»: «В это же время ребенок был брошен в речку Сетомль; этого ребенка вытащили рыбаки в неводе, и мы рассматривали его до вечера, и опять бросили его в воду. Был же он таков: на лице у него были срамные части, об ином нельзя сказать срама ради. Перед тем и солнце изменилось и перестало быть светлым, но как луна стало, о таком солнце невежды говорят, что оно съедаемо. Подобные знамения бывают не к добру»[84].
Воображение готово нарисовать картину: юный Нестор и его товарищи, затаив дыхание, таращат глаза на жуткую диковину, выловленную в киевской речке… Но рассказ может принадлежать перу и более раннего летописца, труд которого Нестор мог продолжать. Этого рассказа нет в Новгородской первой летописи младшей версии (младшего извода), которая, как иногда считают, частично сохранила более раннее историческое повествование, чем Несторова «Повесть временных лет». Однако в новгородской летописи нет и рассказа «Повести временных лет» под 6599 (1091) годом об обретении и перенесении святых мощей – останков Феодосия Печерского, где летописец тоже говорит о себе от первого лица, и этот книжник – скорее всего, не наш герой. Безымянный новгородец мог попросту сократить текст созданного до Нестора свода. Впрочем, эти сказания мог вписать в «Повесть временных лет» какой-то книжник и после Нестора{26}. Существует мнение, что в начальной части Новгородской первой летописи младшего извода действительно сохранились фрагменты текста, предшествовавшего «Повести временных лет», однако в части за 1045–1074 годы новгородские известия соединены уже с текстом «Повести временных лет», правда сокращенным[85].
Так что остается лишь додумывать и сочинять… Вполне возможно, например, что мертвого урода жадно разглядывали не отрок и его сверстники, а детина изрядного возраста и его товарищи, может быть, уже монахи. Впрочем, церковный историк Е. Е. Голубинский обратил внимание на удаленность Сетомли от Печерской обители и напомнил, что покидать обитель без благословения настоятеля и тем более праздно шататься по городским улицам монахам не дозволялось. Он высказал убедительные соображения, что в рассказе отражены впечатления летописца, еще не отвергнувшего мирскую жизнь, еще не принявшего постриг, скорее всего, «дитяти или юноши»[86].
Мы можем представить, как, старательно, чуть приоткрыв рот и зажав кончик языка зубами, мальчик чертит по бересте писалом литеры: пергамент, телячья кожа, дорог, и учитель не дает его портить, покамест дети не выучатся. Но, еще ребенок, не всё время он внимает суровому наставнику. То отвлечется, и рука сама начнет неуклюже, неумело рисовать всадника, поражающего копьем врага. То сосед с ехидной улыбкой подбросит обрывок, а на нем обидные строки: «невежа писа, недума каза, а кто се чита – а тои гуза». То есть: «Что невежа написал – Недоума показал. А кто зарится – Тот задница». Эта картина не плод разгулявшегося воображения автора. И ученические прописи, и такие рисунки, принадлежащие мальчику Онфиму, и такая древнерусская дразнилка были действительно найдены археологами – но только не в Киеве, а в Великом Новгороде[87].
Мы можем представить, как мальчик, бродя по улицам Киева, жадно впитывал живые свидетельства прошлого: вот здесь, в кургане холма по имени Щековица, спал Вещий Олег, вот тут, где словно и сейчас шевелится, ходит земля под пятой и издает тихие стоны, княгиня Ольга погребла заживо древлян, повинных в смерти ее мужа и дерзком сватовстве к ней самой. А вон там, где бежала вдоль Днепра легкокрылая светлая Почайна, князь Владимир крестил людей – в том числе и его дедов и бабок. С высоты киевских гор открывался вид на широкую реку, неторопливо, как история, катившую воды с севера на юг, в море, за которым простиралось далекое Греческое царство. То радостно голубая, под бездонным нерукотворным куполом неба – Божьего храма, то свинцово-серая под низкими, давящими облаками, проходившими так близко к земле, что, казалось, было слышно их шуршание. Чайка, касаясь белым рукавом воды, уносилась вдаль, а река всё текла, неторопливо и неостановимо, как само время.
Совсем близко отсюда, всего лишь в двух дневных переходах к югу, кончалась Русь – за земляными валами широко раскинулась дикая степь, звенящая ковылем под ветром. Если приглядеться, то покажется, что в жарком мареве видны страшные всадники в островерхих шапках на приземистых, коренастых лошадях. А если мыслию полететь дальше и дальше, то где-то в бессчетных поприщах{27} отсюда вырастут из каменистой почвы стены Иерусалима – центра земли, где жил, принял за нас смерть и воскрес сам Господь Иисус Христос. Восточнее, очень-очень далеко раскинулся вырий – земной рай, куда перед зимой скрываются и откуда по весне возвращаются певчие птицы и куда заказан путь человеку во плоти, ибо все мы несем бремя Адамова греха. А к северо-востоку – там страшно, там из-за каменных гор рвутся и хотят заполнить мир нечестивые народы, которые загнал за эти твердыни воитель Александр Македонский. И выйдут они, и завоюют землю перед концом мира… История смыкалась с географией, и влекла, и тревожила душу мальчика.