© А. Валентинов, 2017
© М. С. Мендор, художественное оформление, 2017
Подражание Вильяму Шекспиру и Бертольду Брехту
Бесноватый:
Судеты наши! Предков славных край, отторгнутый злодейскую рукою, сегодня возвращен. Но не войной – война мне ненавистна. Только волей немецкого народа! Как волна, из черной глубины до звезд поднявшись, сметает на пути своем преграды, так и восстанье наших кровных братьев обрушило за час державу чехов, предателей и трусов, неспособных оружьем защитить пределы края. Так пусть же бьются радостно сердца! Зима исчезла – и настало лето!..
Народ:
Победе – слава! Ныне – и всегда! Да здравствует победоносный фюрер!
Бесноватый:
Я принимаю вашу благодарность. Народа сын, познавший хлад и голод, я защищал наш Фатерлянд в окопах Войны великой, не жалея крови, и вражьей, и своей. Тогда мы были на ноготь от Победы. Не вина бойцов отважных, что пришла Измена и нож вонзила в спину. Я упал, и мы упали все, но снова встали. Моя борьба! Мы начинали в полночь, немую, словно старая могила, и черную, как смертный приговор. А ныне ясный полдень светит нам! Свободен путь для наших батальонов, свободен путь для штурмовых колонн!..
Народ:
…Глядят на свастику с надеждой миллионы. День тьму прорвет, даст хлеб и волю он!
Бесноватый:
Так есть и будет! Путь великий наш продолжим смело. Прочный мир в Европе от Бреста до Урала – наша цель. И мы ее достигнем! Вижу я не Чехию, фантом затей версальских – Богемию, исконный немцев дом. Швейцария, обитель плутократов, народ немецкий ставит ни во что. Нам ли терпеть? Протянем братьям руку! А дальше – Мемель. Он – наследье предков, обильно землю кровью напитавших. Та кровь в сердцах – и в ваших, и в моем. В последний раз сигнал сыграют сбора! Любой из нас к борьбе готов давно…
Народ:
…Повсюду наши флаги будут реять скоро, неволе длиться долго не дано!
Бесноватый:
И пусть не лгут, что мы несем войну! Ее мы не хотим – но не страшимся. Французам – мир, когда не помешает нам Франция вступить в пределы наши. Не то ей кровью истекать, а нам, бичу Господня гнева, – покарать за гордость тех, кто на дороге встанет. Мир Англии, когда ее войска останутся на острове навеки. России – мир, но пусть забудет путь из Азии в Европу, и окно, царем Петром пробитое когда-то, прочнее заколотит. Миру – мир! Но если все враги, в безумье впав, обрушатся на нас – тогда и Небо подмогой нашей будет. И падет на землю вражью красная планета, взметнув потоки раскаленных магм. И Рагнарёк придет, и волк поглотит и Солнце, и Луну, неся отмщенье. Победе – слава! Да живет наш Рейх! Тысячелетний Рейх – мечта германцев!
Народ:
Победе – слава! Фюрер! Фюрер! Фюрер![1]
Женщина и тень. – Кому идти на Эйгер. – Общество Морских Купаний. – В Шварцкольме нет мельницы. – Побатальонно – в южные края. – «Я-а ста-а-арый профе-е-ессор!» – Париж остается Парижем. – Курц и «Kurz». – Что мы узнаем завтра?
…Ангел Смерти – никому не известно, каким будет его лицо. И когда он впервые приходит, его не могут узнать…
– Я хочу поскорее подружиться с твоей дочерью. Сколько ей уже? Десять?
– Десять. Совсем взрослая. Мне иногда даже страшно.
Море осталось далеко внизу. Гора, темный неровный склон, за ним – огни городских кварталов, светящаяся гирлянда кораблей в бухте. Еще дальше, над самым горизонтом – еле заметная полоска заката.
– Она научилась читать в четыре года. Пришлось прятать книги. Я долго уговаривала ее начать со сказок, а не с «Истории финансовой мысли» Зонненфельса. Уговорила… на свою голову.
– Надо подбирать правильные сказки!
День ушел, уходит и вечер. Мать-Тьма вот-вот неслышно шагнет из-за черных гор. Здесь же – пустое шоссе, запах остывающего асфальта, густой хвойный дух, ровный чистый гравий под ногами. Смотровая площадка – двадцать шагов на десять.
– Помнишь «Снежную королеву»? Да-да, Андерсена. Она прочитала и спросила: «Мама, а что дальше?»
– А что дальше? Кай и Герда вернулись домой, вспомнили любимый псалом про Христовы розы. Наверняка поженились, а потом жили долго и счастливо.
Авто – светлое лупоглазое чудище с трехлучевой звездой на капоте и серебристыми дудками-клаксонами[2]. Мотор выключен, радио работает. Диктор читает новости, но слушателей нет. Пассажиры, он и она, отошли к самому краю, к неровной каменной балюстраде, нависшей над обрывом.
Слева он, она – справа.
– «Так сидели они рядышком, оба уже взрослые, но дети сердцем и душою, а на дворе стояло теплое, благодатное лето!»[3] Наизусть помню. А моя дочь рассудила иначе. Герда быстро поняла, что Кай ей совершенно не нужен. Ей было интересно его искать – и не больше. А Каю стало очень скучно в маленьком провинциальном Копенгагене. В конце концов Герда вышла замуж за соседа-моряка и уехала в Америку, а Кай вернулся к Снежной Королеве, и они стали жить вместе… Когда дочь это придумала, ей было шесть лет.
На женщине – брючный костюм по последней моде: белые расклешенные брюки, приталенный черный пиджак, пестрый шейный платок (широкий узел, цветные квадратики вперемешку). На безымянном пальце левой, поверх тонкой ткани – массивное кольцо с черненым египетским саркофагом. Мужчина… Его не разглядеть, неслышно шагнувшая из-за гор Мать-Тьма укрыла человека своим тяжелым пологом.
– Теперь ей десять. «Историю финансовой мысли» уже осилила?
– Давно… Никак не уговорю ее бросить курить. Какой-то ужас! У нас в семье никто ни курит, ни я, ни муж…
Днем здесь фотографируют. Вечером и ночью – объясняются в любви. Лучшего места не сыщешь: пустое горное шоссе-серпантин, умирающий закат у самого горизонта, а над головами – недвижный купол темных небес. Никто не помешает, ни Мать-Тьма, ни сама Смерть.
– Мальчишка тебя недостоин. Я не сделаю ему ничего плохого, но о тебе он забудет. Навсегда! Считай, что в тот вечер ты просто не пошла на концерт.
– «Серенады Джека Картера», второй ряд, седьмое место… Хочешь отменить Прошлое? А что взамен?
– Взамен? Старушки Европы уже мало? Но ты права, вдвоем мы способны на большее.
Обшитая темным бархатом коробочка – посреди широкой мужской ладони. Неяркий блеск золота высокой пробы.
– Кольца… Они очень красивые. Очень!
Женщина смотрит, но не прикасается, словно боясь спугнуть. Руки в легких белых перчатках лежат на теплом камне балюстрады.
Смерть не подает голоса – стоит рядом.
Слушает.
О Северной стене Эйгера не имело смысла даже мечтать.
Андреас Хинтерштойсер, горный стрелок и скалолаз-«категория шесть», понимал, что их с другом-приятелем Тони взгреют. Опоздали из увольнения, случился грех. Но не так же!
– Четыр-р-ре писсуар-р-ра в здании пер-р-рсонала, две убор-р-р-ные в пятом бар-р-раке и… и еще пол в офицер-р-рском казино, – добродушно прорычал обер-фельдфебель. – Не сжимайте кулаки, Хинтер-р-рштойсер-р-р, у меня пер-р-рвый р-р-разр-р-ряд по боксу. Это – ар-р-рмия, гор-р-рные стр-р-релки, здесь даже бавар-р-рцы начинают любить наш общий Фатер-р-рлянд. А для особо упер-р-ртых имеется тр-р-рибунал. Хочу напомнить – идет война[4].
Кулаки Хинтерштойсер разжал. Язык прикусил. Рядом молчал Тони Курц, тоже «категория шесть» и тоже на свою голову – горный стрелок.
– Хор-р-рошей ночи, господа!
Обер-фельдфебель желтозубо оскалился. Немного подумал – и сплюнул на пол. Негромко хлопнула дверь.
…Sitzungssaal во всей красе, грязный пол, две лампочки под потолком, потрескавшийся кафель, ночь за окнами… Позавчера они взяли южную стену Унтерсберга – таинственной горы, в недрах которой спит, сидя за огромным каменным столом, Карл Великий. Каждый мальчишка в окрестностях Зальцбурга знает, что император проснется, когда его борода три раза обовьется вокруг стола, а над Унтерсбергом перестанут летать вороны. Южная стена – ночной кошмар скалолаза. Взяли! Опоздали из увольнения всего на каких-то полчаса…
– «Даже баварцы!» – разлепил губы Хинтерштойсер. – Verdammte Scheisse![5] Тупая прусская свинья!..
Курц поморщился:
– Он тебя провоцировал, Андреас. Трибунал пока не распустили, а война действительно идет.
– Ага, обгадились в Судетах по полной, пруссаки, scheiss drauf!
Хинтерштойсер примерился к жестяному ведру, полному грязной черной воды, дрогнул сапогом… В последний момент раздумал: самим же убирать придется. Окинул взглядом «зал заседаний», поморщился:
– Сбегу!
Курц, взяв ведро, выплеснул в писсуар, тяжело шагнул к умывальнику. Кран тоскливо взвизгнул, забормотал невнятно.
– Куда сбежишь? В Дахау? И не ругайся, Андреас, это как раз прусская привычка.
Ругаться Хинтерштойсер больше не стал, но и отступать не собирался.
– На Эйгер сбегу!..[6]
Курц закрутил кран, взялся за холодную ручку ведра.
– Не смеши.
Две недели назад Тони Курц, почистив мундир и побрившись, взял свежий номер «Süddeutsche Zeitung» – и направился прямиком к командиру части полковнику Оберлендеру[7]. Утренние газеты порадовали очередной речью фюрера. Всё было вполне предсказуемо: Судеты станут германскими, Чехословакия – неудачная конструкция версальских архитекторов и потенциальный аэродром для Сталина, немцам же в предвидении тяжелых испытаний необходимо подтянуть пояса. Ближе к финалу рейхсканцлер заговорил о будущей Олимпиаде. В победе немецкой сборной фюрер не сомневался, но предлагал не ждать августа. Лучший подарок к началу игр – флаг со свастикой на вершине Эйгера. Северная стена должна стать немецкой! Храбрецы получат золотые олимпийские медали. Мать Германия ждет подвига от своих сыновей.
Командир части газету читать не стал, однако выслушал. Рядовой Тони Курц уложился в три минуты. Герр[8] полковник недобро прищурился, но все же пообещал узнать подробности. Не обманул. Не только узнал, но и поделился, причем на этот раз в командирском кабинете присутствовали оба – и Тони, и Андреас.
Мать Германия и в самом деле ждала подвига от своих сыновей. Кандидатуры таковых уже утверждены в Берлине, причем на самом-самом верху. Горным же стрелкам Курцу и Хинтерштойсеру предлагалось не отвлекаться на посторонние предметы и усиленно заниматься боевой подготовкой. Одна из рот уже начала сборы к недалекой чешской границе.
Вопросы есть? Вопросов нет. Кру-у-у-гом! Шагом ма-а-арш!
– Им же послать некого! – Хинтерштойсер, с омерзением затянувшись, отправил окурок прямиком в ведро с грязной водой. – Генрих Харрер смог бы, но у него травма. И вообще, он австриец. А кто еще остался из «категории шесть»? После того, как накрылись Седлмайер и Мехрингер[9], все остальные хвосты поджали. А итальянцы команду готовят, и австрийцы готовят…
– И французы тоже, – невозмутимо согласился Курц. – Но кого-то все же нашли. Полковник намекнул, что из «черных», из парней Гиммлера.
Курили все в том же «зале заседаний», перебравшись ближе к распахнутому окну. Носом старались не дышать.
– Говорят, какая-то особая команда. Их называют «гэнгз» – «гангстеры»…
– Эти могут, – хмыкнул Андреас. – Асфальтовые скалолазы![10] Брось, Тони, это несерьезно, идти надо тебе и мне. Если возьмем Норванд[11], нам все простят. Победителей не судят!
Хинтерштойсер оглянулся и на всякий случай перешел на шепот:
– Просимся в отпуск на… Да хоть… Хоть на свадьбу. Ты женишься, я – твой свидетель. И – к Эйгеру! Эх, жаль, денег мало, придется на велосипедах, вымотаемся в тряпочку… Ну и пусть! Это наш шанс, последний шанс, понимаешь?
Курц поглядел в темное окно.
– Иногда судят и победителей. Если не будем первыми, трибунал обеспечен. Но, знаешь, Андреас, не начальства я боюсь. Есть судья иной, нелицеприятный.
Хинтерштойсер недоуменно моргнул, но внезапно стал серьезным.
– Ты имеешь в виду… Эйгер?
– Да, Эйгер. Проклятый Огр!
Рука мужчины лежит на ее плече. Женщина не отодвигается, стоит ровно. Совсем рядом – каменная балюстрада, за нею обрыв, утонувший во тьме каменистый склон. Вдали – огни города, корабли в тихой бухте.
Вечернее тепло сменилось ночной прохладой, хвойный дух – запахом влажной земли. Говорит мужчина – черная тень. Женщина молчит, пальцы правой поглаживают кольцо-саркофаг. Смерть по-прежнему рядом, невидимая, безгласная.
– Наша штаб-квартира будет в Париже. На тебе все связи, все контакты…
Женщина кивает и внезапно оборачивается:
– Слышишь?
Мужчина смотрит назад, пожимает широкими плечами.
– Радио? Кажется, забыл выключить.
– Танго!
Сквозь ночь доносится еле слышный голос невидимой певицы. Слов не разобрать, и женщина начинает напевать сама:
В горних высях
звучат молитвы,
В адских безднах –
глухие стоны,
В женском сердце –
все арфы рая,
В женском сердце –
все муки ада…
Мужчина улыбается, гладит женщину по щеке. Она улыбается в ответ.
Путь мужчины –
огни да битвы,
Цель мужчины –
уйти достойным,
Где, скажите,
найти ему покой?
Ах, где найти покой?
Ее правая ладонь скользит вниз, ныряет в пиджачный карман. Мужчина не замечает, смотрит в ее глаза. Губы легко касаются губ.
А любовь
мелькает в небе,
Волну венчает
белым гребнем,
Летает и смеется,
и в руки не дается,
Не взять ее никак!
О Аргентина, красное вино![12]
Уже не поет – шепчет. Губы вновь соприкасаются, ладонь в белой перчатке – левая, легко сжимает мужские пальцы.
– Погоди… Погоди! Ты хочешь… Хочешь услышать мой ответ?
– Да, – отвечают его губы. Женщина кивает, оборачивается в сторону обрыва.
– Хорошо! Стань, пожалуйста, рядом.
Он вновь справа, она – слева. Позади – горы, впереди – горный склон.
– Наклонись…
Правая рука в белой перчатке взлетает вверх. Пистолет у его виска… Удивиться мужчина не успевает – как и услышать выстрел. Он понимает лишь, что земля под ногами исчезла, и он падает, падает…
Не упал. Смерть подхватила, крепко взяла за плечи, усмехнулась во весь костлявый оскал.
Данс-макабр!
Танго!
Пляшут тени,
безмолвен танец,
Черен контур,
бела известка.
Дым табачный
из старой трубки,
Голос бури
из буйной пены,
Нет покоя,
ни в чем покоя нет!
Смерть поет беззвучно, слова сами рождаются в гаснущем сознании, вспыхивают белыми искрами, тускнеют, превращаясь в обгорелые пылинки.
Белый рыцарь –
перо голубки,
Черный ангел –
смола геенны…
– Но почему? – кричит он, глядя прямо в пустые черные глазницы. – Почему? За что?
Напрасно! Смерть не отвечает на вопросы.
…Бумажник, кольца и документы – забрать, в левый карман пиджака положить две игральные фишки из казино и цветной проспект на мелованной бумаге. «SBM» – «Société des Bains de Mer».
Общество Морских Купаний…[13]
Труп словно налился свинцом, но она справилась, пусть и со второй попытки. Вниз, в черную пропасть!
Прощай!
Отдышавшись, бросила туда же пистолет. Перчатки сняла, сунула в карман.
Все…
Можно было идти к машине, но женщина решила немного обождать. Повернулась спиной к морю, облокотилась о камень балюстрады, закрыла глаза… Черная тень сгустилась, подступила к самым зрачкам, но женщина ничуть не испугалась. Улыбнулась, поправила сбившуюся набок челку. Запела беззвучно, Смерти под стать.
А любовь
мелькает в небе,
Волну венчает
белым гребнем,
Летает и смеется,
и в руки не дается,
Не взять ее никак!
О Аргентина, красное вино!
…Ангел Смерти – никому не известно, каким будет его лицо. И когда он впервые приходит, его не могут узнать. У него – нежные черты. Но когда обнаруживаешь, что скрыто под ними, уже слишком поздно[14].
Он проснулся во сне. Глаз открывать не стал – ни к чему. Там, за прикрытыми веками, наверняка какая-то мерзость. Притаилась – и ждет, пока на нее взглянут.
А вот не стану! А вот не взгляну!
– Крабат!..[15]
Под головой вместо подушки – холодный камень. Спина затекла, на лбу выступили капли пота. Воздух несвежий, прелый, словно внутри старой пивной бочки.
– Крабат!.. Кра-а-абат!..
Такое с ним уже случалось, и он не испугался. Правильнее всего не отвечать и конечно же не смотреть. Вдохнуть поглубже – и крикнуть что есть силы, чтобы проснуться уже по-настоящему. Встать, вытереть пот со лба, допить холодный чай…
Чай… Стакан на столике возле окна, рядом – упаковка таблеток. Поезд? Да, он в поезде. Купе, верхняя полка. Выпил снотворное, чтобы уснуть пораньше.
– Крабат!.. Иди в Шварцкольм на мельницу! Не пожалеешь!..
– В Шварцкольме нет никакой мельницы! – не выдержал он. – И не было никогда. Мельница – в Хойерсверде, за лесом!
Открыл глаза, скользнул зрачками по густой вязкой тьме. Спрятались?
– И Крабата никакого не было. Не Крабат – Кроат, ясно? Полковник Иоганн Шадовиц, командир Глинского Кроатского полка, потому и прозвали. И мельницы никакой не было. Шадовиц никогда не служил в подмастерьях, он бежал из дому в двенадцать лет, записался в австрийскую армию…
Из темной глубины донесся негромкий смешок:
– Тебе так объяснили в школе? Не прячься хотя бы от самого себя, Крабат! От меня, как видишь, не получилось.
Видишь? Да, он видел. Тьма отступила, отдавая пространство. Невеликая комната, лавки по углам, он – на той, что рядом с окном. Стекол нет, деревянные ставни наглухо закрыты. В углу – бочонок (наверняка от пива!), на нем – плошка с сальной свечой. Огонек не желтый, не белый – синий.
– Сколько можно убегать, Крабат? Век? Два? Иоганн Шадовиц умер в 1704 году…[16]
На Мастере – темный камзол с потертым шитьем, старая треуголка, тяжелая трость в левой руке. Таким его видели только на Рождество – а еще в тот летний день, когда на мельнице ставили новое колесо. Было очень жарко. Мастер поднял кувшин с вином, выпил в честь работников, остаток вылил на украшенный ветками обод…
Он помотал головой, отгоняя чужую память. Какое еще колесо? Присел, повел плечами, разгоняя кровь.
– Я, между прочим, снотворное выпил. А по твоей милости придется просыпаться.
Бледные губы Мастера дернулись в усмешке:
– Зачем? Ты уже проснулся, Крабат!
– Ну не было никакой мельницы! Отец – учитель, дед тоже. И прадед. Сказку про Крабата выдумал Ганс Шигерт, наш лужицкий писатель. Хорошая книжка, мне в детстве очень нравилась.
– Он ее не выдумал. Крабат, твой отец, сам рассказал Шигерту эту историю. Порой молчание – слишком тяжелая ноша, ему хотелось поделиться тайной. Теперь Крабат – ты, старший в семье… Почему? Два с половиной века тому назад твой предок победил меня в честном поединке. Я ушел, а он стал Крабатом. С той поры никто не решился бросить вызов вашей семье. Ты – следующий в череде.
– Поединок? Там, кажется, была какая-то девушка, она должна была узнать своего парня…
– Нет, Крабат, все куда страшнее. Жизнь – не сказка. Не стоит об этом, старая кровь давно высохла. Я потревожил тебя не ради воспоминаний. Тебе велели передать… Велели напомнить.
– Сказку Ганса Шигерта?
– А ты подумай, почему больше двух веков никто не пытался вызвать на поединок твоих предков? Почему они были учителями? Почему полковник Шадовиц вернулся домой, в нашу глушь, а не остался жить в Вене? И почему уехал из дому ты? Уехал – и решил не возвращаться?
– Мне бы твои заботы, Мастер!
– Мне бы твое беспамятство, Крабат!
Кричать не пришлось. Отомар Шадовиц, давно уже ставший Мареком Шадовым…
(– Марек? Ты что, поляк?
– Я – сорб[17].
– Сорб? Это фамилия такая?)
…проснулся сам – внезапно, словно от толчка. Пару секунд глядел в близкий гладкий потолок, потом вспомнил о недопитом чае. Вставать не хотелось. И жажда куда-то пропала.
…Поезд, купе, огоньки за окном. Все в порядке, все идет, как надо.
Сон не забылся, но вспоминать его не было никакой охоты. И не потому, что кошмар, ничего страшного в давней истории про мельничного подмастерья нет. Но нет и смысла. Байку про Вечного Крабата когда-то рассказал дед, всю жизнь посвятивший изучению сорбского фольклора. Старик был уверен, что Крабатом-Кроатом сорбы-лужичане из Бауцена и Радибора называли полузабытого языческого бога, чье подлинное Имя вслух поминать не след. Так ли это, не так – кто теперь рассудит?
И какая – Himmeldonnerwetter! – разница?
Деду повезло – умер в своей постели при нотариусе и враче в далеком 1917-м, в самый разгар Великой Войны. Через полгода погиб дядя (Итальянский фронт), через год, за месяц до Перемирия – отец (Западный фронт, Шампань)…
…Мать – в 1919-м, от тифа. Грета, младшая сестренка, в 1923-м, когда есть стало нечего. Почему он уехал?! Потомок учителей, не выдержав, сжал кулаки, хрустнул костяшками.
Тебя бы, sch-sch-scheisse, с такими вопросиками в 1923-й, когда брюква лакомством стала! Когда из всех лекарств денег хватало только на йод, когда стреляли под самыми окнами. Когда сестру в фанерном гробу хоронить пришлось!
…Гроб братья сколотили сами. Соседи одолжили лошадь – на погост отвезти. Кто-то сердобольный дал от щедрот две бутыли яблочного шнапса, дабы помянуть согласно обычаю. Опустевший отцовский дом отдали старшей сестре. Ей нужнее – муж-инвалид, да детишек двое.
Братья Шадовицы сели на берлинский поезд в маленьком тихом Бауцене. Новыми фамилиями, а заодно именами (менять так менять!), озаботились заранее, благо писарь в бургомистрате приходился им дальним родичем.
– Но почему – Марек?
– А чтобы немцем не посчитали, брат. Мы – сорбы!
Младший оказался не столь щепетильным…
С тех пор минуло много лет, менялись страны, документы, имена. Крабат, старая сказка, напоминал о себе только в снах. «Иди в Шварцкольм на мельницу! Не пожалеешь!..» Не было мельницы в Шварцкольме! Не было!.. У Мастера Теофила кладбищенский маразм в высшем градусе!..
Он успокоился. Кулаки разжал, выдохнул, закрыл глаза. Стук колес успокаивал, примирял с очевидностью. Все идет как должно, от одной станции до следующей. Нет никакой мельницы, и Крабата нет, и Отомара Шадовица, и даже Марека Шадова. Есть доктор Вольфанг Иоганн Эшке, просим любить, просим жаловать![18]
…Очки с простыми стеклами – в саквояже, на самом дне. Там же парик, несессер и прочие полезные мелочи. Докторишка-то его куда как старше! Отомар Шадовиц (которого здесь нет!) с 1910-го, а почтенный филолог-германист, если документам верить, еще прошлый век захватил. Кашляет, сморкается, да и со слухом не очень. Зато истинный ариец, пробы негде ставить.
Уже засыпая под колесный перестук, он зацепился памятью за некую странность. Мастер Теофил – почему? В книге Ганса Шигерта он просто Мастер – или Мельник.
Дед рассказал? Наверное, дед.
Встретились – столкнулись – в курилке сразу после обеда (13.45– 14.15 – время для личных потребностей). Курц уже достал сигарету, но зажигалкой щелкнуть не успел.
– У меня… новость у меня! – выдохнул Хинтерштойсер.
Оглянулся недоверчиво:
– Отойдем!
Курилка – площадка возле забора при двух свежевыкрашенных урнах, десять шагов в длину, в ширину и восьми не будет. Устроились возле самого забора, закурили, наскоро глотнув горького дыма.
– Писарь рассказал. Ты его знаешь, Уго Нойнерн из штаба батальона…
– Помню. Вроде не подлец. И что?
Для верности говорили вполголоса. Не на уставном «хохе», а на привычном с детства westmittelbairisch[19]. Мало ли вокруг прусских ушей?
– Ganz plemplem, вот что!
Поймал укоризненный взгляд приятеля, но не смутился.
– А как еще сказать? Мы с тобой в отпуск собирались, да? На Эйгер? Будет нам всем отпуск! В соседнем полку уже заявления пишут – побатальонно. И – в южные края! Не понял?
Курц открыл было рот, дабы подтвердить очевидное…
…Побатальонно – в южные края? Это как?
Рот закрыл. Скрипнул зубами, окурок затоптал.
– В Судеты?
Хинтерштойсер недоуменно моргнул.
– Какие такие Судеты? Отпуск – подарок от командования за отличную службу! Ну, если, конечно, занесет случайно… Берут саперов, артиллеристов – и нас, понятно, горных стрелков. Там же в этом… отпуске – Рудные горы!
– Saugut! – резюмировал Курц. – Сраный Богемский ефрейтор!
Настала очередь Хинтерштойсера глядеть с укоризной.
– Зачем ругать хорошего человека? Это все чехи-мерзавцы! Никаких немецких войск в Судетах нет, Рейх строго соблюдает условия перемирия. А чехи все нарушают и нарушают… Кстати, тех отпускников, которых в цинке привозят, велено записывать в графу «бытовой травматизм». Баллон с газом взорвался, бывает…
Тони, кивнув понимающе, достал сигареты. Спрятал, поглядел странно.
– Знаешь, Андреас, у меня тоже новость. И тоже – про отпуск. Ну, в некоторой степени…
Горный стрелок Хинтерштойсер в детстве не ругался. В школе – случалось, но не слишком часто. В армии же – покатилось, да так, что и не удержаться. Иной раз хочется что-нибудь хорошее сказать, но губы сами собой двигаются.
– Verfickte!..
– Да прекрати, уши вянут!
– Э-э-э… Gloria in excelsis Deo et in terra pax homínibus bonae voluntatis!..[20] Могу даже спеть, хочешь? Тони, а они там, на почте, ничего не перепутали? Триста марок?!
– Не перепутали. Имя и фамилия мои, адрес верный. А в скобочках, ради полной ясности: «Норванд».
– Где ты ясность видишь? «Ингрид фон Ашберг-Лаутеншлагер Бернсторф цу Андлау». Это сколько же благодетелей – двое или пятеро? Мой бог, триста марок! Мы же теперь двенадцатизубые кошки можем прикупить! Последний писк! И рюкзаки новые, и ботинки с шипами, и…[21]
– Двенадцатизубые брать не будем, тяжелые они, десятизубыми обойдемся. Главное – отпуск! Этот твой Нойнер за полсотни – устроит? Чтобы и подпись, и печать?
– Нойнер? За полсотни марок? Не то слово! Значит что, Тони, рвем когти?
– Понимаешь, на что идем? Начальство все равно нас раскусит. Или трибунал – или пропасть на Эйгере…
– Или отпуск в Судетах. Или – мы на Стене! Первые, самые первые!.. Решайся, Тони!.. «Мы разбивались в дым, и поднимались вновь, и каждый верил: так и надо жить!..»[22] Ну!..
«Я-а ста-а-арый профе-е-ессор!»
Нет, не старый. И не профессор. Горбиться не надо, шаркать ногами – тоже. Доктор Эшке – не старый, просто дурной, как и вся ученая публика. Intelligent v galoshah.
Взгляд в зеркало… Плечи… Подбородок. Уже лучше.
Зафиксировали!
Где добрые немцы могут увидеть филолога-германиста? Не на улице же, не на рынке. Разве что в кино – и наверняка в комедии. Экает, бекает и несет чушь, причем пополам с непонятными словами. «Аффикс», «веляризация», «вокализация», «безаффиксный способ словообразования». И еще «гаплология». Хватит? Да за глаза!
Зафиксировали!
Зеркало осталось довольно, почтенный доктор – тоже. Теперь можно и прогуляться. Старомодный костюм размером на номер больше (левый карман отчего-то оттопырен), на носу – очки в роговой оправе, шляпа, тяжелая, черная… Зонтик, тоже черный и тоже изрядного веса…
Для чего зонтик, если на улице – ясный день, а на небе – ни облачка? А если тучи набегут? Как бы чего не вышло! Как это будет по-русски?
Вспомнил, повторил вслух, затем еще раз, поймав неуловимый звук «ch». Остался доволен – не забыл еще!
Guljaem!..
Русский устный учился легко – эмигрантов из страшной Bol’shevizija в Шанхае можно было встретить всюду. Помог и родной сорбский. Пусть и не очень похож, но все-таки ближе, чем немецкое «кляйне-швайне». То, что в детстве они пели с мамой: «Slodka mlodost’, zlotyj chas!» Разве нужен переводчик? Тут «pesma», там – «песня».
Правда, по-русски «Domovina» – не «Родина», а нечто иное совсем… Не страшно, «домовину» и запомнить можно.
С чтением же начались проблемы. Сначала совершенно невозможная «kirilica», потом и того хуже: читать оказалось совершенно нечего. То, что печатали эмигранты в «Шанхайской заре», можно понять сразу, даже не глядя на заголовки. От своих русских приятелей он был наслышан о таинственном поэте по фамилии Pushkin, который, как выяснилось, в ответе за все, даже за не отданные вовремя пять юаней. Только где его, Пушкина, найти в Шанхае?
Вместо Пушкина ему был предложен Чехов. «Человек в футляре», очень смешной рассказ.
Рассказ он прочитал. Задумался. От Достоевского вежливо отказался.
Kak by chego ne vyshlo, gospoda!
Несчастный Беликов, над которым все издевались, а затем спустили с лестницы (обхохотаться можно!), преподавал греческий. Почтенный доктор Эшке, германист, охотно унаследовал его облик. Разве что галоши проигнорировал, хоть и не без сожаления. Дикие края, не поймут!
Отчего германист? Оттого, что документы Вольфанга Иоганна Эшке – самые что ни на есть настоящие. Грех упускать такой шанс.
«Я-а ста-а-арый профе-е-ессор!»
Коридор. Лестница. Вестибюль. Портье – и больше никого. Тихий отель, за то и выбран. Не в самом центре, конечно, зато лишних глаз поменьше.
Ну что, на улицу? К солнышку?
– Простите, вы доктор Эшке?
Девушка… Красивая… Очень красивая!
Ай!
Если тебе (не придурку Эшке!) двадцать шесть, ты каждое утро отжимаешься сотню раз, аппетит имеешь отменный, а весь последний месяц женщины как-то скользили мимо, даже не задевая, то эта губастая, с огромными глазами…
Вдох! Вы-ы-ыдох!
– Простите, что? А-а! Да-да, фройляйн, ваш покорный слуга!.. Доктор Вольфанг Иоганн Эшке!..
…Платьице серенькое, скромное, из ближайшего магазина, и сумочка (серая) оттуда же, и туфли, и синий поясок. Зато прическа… И кольцо с синим камешком – пояску в цвет.
Ого!
Глазищи… Нет, не смотреть, ясно, что тоже синие. Лоб высокий, чуть не в половину лица, как у Мадонн на средневековых иконах…
Очки поправить. Взор потупить. В глаза-глазищи не смотреть.
Kak by chego ne vyshlo!
– Извините, доктор, что потревожила…
…Ничего, ничего!
– …Я много о вас слыхала, доктор. О ваших исследованиях, о ваших лекциях. Специально приехала из Бонна…
От таких слов филологу-германисту полагалось бы млеть. И заодно – смущаться, нерешительно покашливая и ковыряя носком тяжелого, не по сезону, ботинка ковровую дорожку. Но это – доктору.
…В вестибюле кроме нее и портье – никого. Это хорошо. А то, что стоит совсем рядом – худо. Здесь светло, значит, косметику на лице наверняка заметит. Скорее всего, уже заметила. Женщина!
Лекции и прочие встречи с любопытствующей публикой доктор Эшке старался проводить исключительно по вечерам, заранее озаботившись освещением. Чем меньше его, тем лучше. Скромнее надо быть, господа!
– …Если у вас, конечно, есть свободное время. Всего несколько вопросов.
Есть ли свободное время у доктора? Да сколько угодно! Все нужные дела сделаны еще утром. Вещи – в камеру хранения, таксисту – премию за хорошую скорость. Сначала туда, после обратно. А затем и парик можно надевать.
– Нет-нет, фройляйн, никакого кафе! Я, извините, на строгой диете. Все эти углеводы, они меня просто преследуют!.. Дальше по улице есть сквер, там, кажется, лавочки. Если не возражаете… И, простите великодушно, не расслышал, как вас, фройляйн, звать-величать?
…Не расслышал – потому что не представилась.
– Меня? Вероника… Вероника… Краузе.
Доктор Вольфанг Иоганн Эшке кивнул, вполне удовлетворенный. Шляпу приподнял, отдал поклон. Фамилию губастая придумать определенно забыла. Ай-яй-яй!
Сумочка же фройляйн Вероники опасливому доктору совершенно не понравилась. Какая-то слишком большая и по виду тяжелая. Косметичка столько не весит, а вот пистолет с парой запасных обойм…
– …В этом нет ничего удивительного, фройляйн! Именно штудии по вопросам гаплологии архаических вариантов средненемецкого языка привели меня прямиком к пришельцам с иных планет. Да-да! То есть, конечно, к тем, кого мы с некоторой долей вероятности можем таковыми счесть…