Тщательно проведенная предварительная разведка рассказала о Казакове многое, но не все. Служба в ДШБ, война, контузия, демобилизация по состоянию здоровья, трагическая гибель жены и сына, отсутствие родственников, замкнутый образ жизни, алкоголизм – это ведь только фасад, за которым может скрываться все что угодно – от разочарованного романтика до тупого скота. Одно неверное, не вовремя сказанное слово в такой ситуации может разом поставить на деле крест, и нужно быть настоящим мастером, чтобы, подойдя на улице к незнакомому человеку, выбрать из сотен тысяч фраз именно ту, которую тот хотел бы услышать. А если человек – ярко выраженный, принципиальный бирюк, старательно избегающий контактов с внешним миром, эта задача, и без того дьявольски сложная, становится почти невыполнимой. В данном случае дело осложнялось еще и тем, что Казаков пил на свои и не нуждался в подношениях, которые обычно служат ключиком к сердцу любого алкаша. Да, это был крепкий орешек, но Алексей Бородин его, кажется, раскусил.
Он подстерег клиента по дороге из магазина и, вертя в пальцах незажженную сигарету, вежливо попросил огоньку. Обычно Алексей Иванович не курил, но, когда приходилось работать с курящими клиентами, делал исключение: курение, как всякий общий порок, сближает людей – совсем немного, но сближает. Следующим шагом навстречу клиенту стала марка сигарет: пятнисто-зеленая пачка «Комбата» выглядывала из нагрудного кармашка белой рубашки Бородина и выглядела на общем респектабельном фоне его внешности не более уместно, чем коровья лепешка. Отправляясь на встречу, Алексей Иванович на пробу выкурил одну сигарету из этой пачки и был буквально потрясен: неужели кто-то может курить это регулярно?! Да не просто курить, а еще и оставаться при этом в живых…
Он нарочно долго чиркал зажигалкой, а потом, когда огонек все-таки загорелся, у него вдруг начали ужасно трястись руки, и он так же долго не мог попасть кончиком сигареты в пламя. Возвращая зажигалку владельцу, он счел необходимым извиниться, сославшись на старую контузию, последствия которой будто бы время от времени проявляются до сих пор: такая зараза, что хоть волком вой, живешь и не знаешь, когда она тебя снова накроет…
Момент был щекотливый, ход рискованный, но Алексей Иванович не прогадал: Казаков, контузия которого чаще всего давала о себе знать в состоянии опьянения и с похмелья, почуял в нем родственную душу. «Участвовал?» – как бы между делом спросил он, пряча в карман зажигалку. Рука у него при этом тоже тряслась – не сильно, но заметно.
«Немножко, – сказал Бородин. – Понюхал чуток Афгана. Полгода послужил, а потом – бах, и досрочный дембель. Отвоевался солдатик…»
Казаков мог не клюнуть – просто кивнуть и уйти. Тогда пришлось бы либо искать к нему другой подход, либо подсылать другого человека, либо вообще о нем забыть. Последний вариант Алексея Ивановича решительно не устраивал, но он не исключался, и Бородин был к нему готов: это была охота, а не поход в супермаркет, откуда при наличии денег гарантированно не вернешься с пустыми руками.
Но Казаков клюнул, дичь угодила в расставленный опытным охотником силок. На его вопрос о том, в каких войсках служил, Алексей Иванович заранее заготовил ответ. Чтобы не переигрывать и не рисковать, говоря о вещах, в которых ничего не смыслит, с человеком, который прекрасно в них разбирается, он не стал прикидываться бывшим десантником, а назвался водителем из автороты. Расчет и здесь оказался верным: Казаков был настоящим офицером, не понаслышке знал, что такое война, и отлично понимал, каково приходилось водителям грузовиков на горных серпантинах Афганистана. «Слуга царю, отец солдатам» – так описал настоящего российского офицера Лермонтов, и капитан Казаков, пока не превратился в дрожащий кусок воняющего перегаром дерьма, видимо, целиком и полностью соответствовал этому определению. «Выпить хочешь, солдат?» – спросил он, и Бородин не стал отказываться, поскольку именно за этим к нему и подошел. Хотя, разумеется, интересовала его вовсе не дармовая выпивка.
Так он очутился в этой захламленной, загаженной, провонявшей застоявшимся табачным дымом, винным перегаром и многолетней грязью квартире и приобрел статус фронтового товарища и личного друга ветерана афганской бойни Казакова. По дороге сюда они разговаривали. Вернее, говорил Казаков, Алексею Ивановичу оставалось лишь слушать и мотать на ус. Встретив, как ему казалось, родственную душу, бывший десантник тараторил без умолку, лихорадочно и поспешно, словно торопясь разом выговориться за все годы, которые провел наедине с бутылкой. Это было очень кстати, поскольку позволило Бородину составить его точный психологический портрет и выбрать правильную манеру разговора и линию поведения. И теперь он говорил о настоящей мужской дружбе так уверенно и серьезно, словно и впрямь знал, что это такое.
Его актерскому мастерству позавидовал бы самый именитый из артистов, а фантазии и умению проникнуть во внутренний мир собеседника – самый маститый, увенчанный всеми мыслимыми лаврами литератор. В этом не было ничего из ряда вон выходящего: творческими способностями от природы наделены многие, но своей профессией их делают лишь те, кто ни на что иное не способен. Опытному мошеннику на доверии ничего не стоит сыграть хоть Гамлета, хоть Хлестакова, но далеко не каждый народный артист способен выманить пенсию у какой-нибудь вздорной, насмотревшейся по телевизору криминальных сюжетов бабуси. Народный артист оправдывает себя тем, что он – человек порядочный и не нарушает закон из принципа; что ж, тогда предложите ему провернуть вполне законную сделку по перепродаже вагона алюминиевых болванок или доверьте управление небольшим продуктовым магазинчиком и посмотрите, что из этого получится. Профессиональный киллер (если это действительно профессионал, а не отморозок из подворотни) при наличии времени и желания может написать роман, но пусть-ка автор детективных романов попробует претворить в жизнь хотя бы один из своих лихо закрученных сюжетов!
Алексей Иванович Бородин был сценарист, режиссер-постановщик и актер в одном лице. До сих пор его постановки неизменно увенчивались успехом, о чем неопровержимо свидетельствовал уже тот факт, что он до сих пор был жив и оставался на свободе.
Первый акт пьесы – знакомство – был успешно сыгран, и теперь Алексей Иванович осторожно, но уверенно, как опытный хирург, делающий сложную операцию, перешел ко второму акту, который у него и его коллег издревле называется окучиванием клиента.
– Ладно, не обижайся, – подтверждая правильность избранного Алексеем Ивановичем стиля, смущенно проворчал Казаков. – Ты кругом прав, но мне-то от этого не легче! Ну и какую такую правду ты мне намерен резануть в глаза на правах друга? Давай, не стесняйся!
Он залпом допил вино и потянулся за бутылкой. Бородин к своему стакану так и не притронулся, но Сергей этого не заметил: слив остатки портвейна в свой стакан, он выжидательно уставился на собеседника.
– Ты тоже не обижайся, – сказал тот миролюбиво, извиняющимся тоном. – Мне самому неловко, что я, сержант запаса, водила, тебя, капитана, вроде как жизни лезу учить…
– Ну, вспомнил – сержант, капитан… Когда это было! Водила… Нынче-то ты на водилу не больно похож! Забыл уже небось, как вас, автобатовских, в армии дразнили?
– Не забыл, – усмехнулся Бородин.
Это была правда, поскольку забыть то, чего никогда не знал, невозможно. В армии Алексей Иванович не служил вообще и, когда кто-нибудь из знакомых в его присутствии начинал травить армейские байки, старался тихо слинять куда подальше. А когда слинять было невозможно, просто отключал восприятие, как радиоприемник – щелк, и тишина…
– «Крылья с яйцами»! – развеселившись, пришел ему на выручку Казаков. – Из-за этой вашей эмблемы, крылышек на колесах… Так, говоришь, жизни меня учить собрался? Значит, есть что сказать… Давай говори! Только, если честно, лучше бы ты меня не жизни, а смерти научил. Что-то опостылела мне вся эта бодяга, прямо с души воротит. Утром, бывает, проснешься, глаза продерешь, за бока себя пощупаешь – мать честная, опять живой! И когда же, думаешь, это кончится? Но, если имеешь желание, излагай, что у тебя на уме. Все равно говорить о чем-то надо, мы ж не клопы – молчком красненькое сосать!
– Только без обид, ладно? – сказал Бородин.
– Ну, мы ж договорились!
– Вот и славно. В общем, я что хочу сказать? Не думай, Серега, что ты один такой на всем белом свете. Видал я таких, и сам одно время таким был, так что меня ты не обманешь. В гроб себя загнать пытаешься, верно? Это твое личное дело, – быстро добавил он, увидев, как Казаков воинственно вскинул голову, – и я в него лезть не собираюсь. И расписывать, как прекрасен этот мир, тоже не буду. Для кого-то он прекрасен, но таких на самом деле немного. Для большинства людей он очень даже так себе, серединка на половинку, но приходится мириться с тем, что есть, – выбирать-то не из чего! А кое-кому, вот как тебе сейчас, на него глядеть тошно. Знаю, каково тебе, сам через это прошел, но, как видишь, выкарабкался. Но моя жизнь – это моя жизнь, а твоя – это твоя. Говоришь, смерти тебя научить? Изволь. Это ведь тоже уметь надо, а ты, я вижу, подходишь к данному вопросу как последний дилетант. Я по этому поводу вот что думаю: что у человека на роду написано, то и будет, и спорить с этим – последнее дело. Вены себе вскрывать, травиться, вешаться, стреляться, с крыши сигать – глупость распоследняя. Не будет тебе от этого никакого облегчения, себе же хуже сделаешь, причем навечно, потому что самоубийство – смертный грех…
– Погоди, ты что – проповедь мне читать намылился? – изумился Казаков. – Ты у нас богомолец, что ли?
– Да в общем, нет. Сам не знаю, верю я в Бога или не верю. Однако все же опасаюсь: ну, а вдруг? Кто сказал, что его нет, помнишь? Правильно, коммунисты. Так они, брат, много чего говорили. А теперь сами в церковь бегают – свечки ставят, поклоны бьют, грехи замаливают. Да и раньше многие бегали, только тайком. Это как с оголенным проводом: по виду сроду не скажешь, под напряжением он или нет. Вариантов всего два, и надо быть последним идиотом, чтобы, не имея при себе элементарного тестера, хвататься за него голыми руками в расчете на авось – вдруг да пронесет! Шансы-то пятьдесят на пятьдесят, так что я для себя лично давно решил: будь что будет, но никаких самоубийств. Да ты и сам в глубине души так же считаешь, иначе давно бы придумал что-нибудь более действенное, чем цирроз печени, который тебе, кстати, вовсе не гарантирован. Некоторые бухают запоем и при этом доживают до ста лет, а другие ведут абсолютно здоровый образ жизни и не дотягивают до сорока. Организм у тебя крепкий, это за километр видно. Поэтому не исключено, что, если станешь продолжать в том же духе, первым откажет не сердце, не печень и не прочая требуха, а мозг. Причем не сразу, а постепенно. Это ты сейчас держишься, не буянишь, с балкона соседям на головы не мочишься и похабных песен в подъезде не орешь. Но вот уже соседку старой сукой обзывать начал – пока что за глаза и не слишком громко, но это, повторяю, пока. Деградация – вот как это называется, Серега. И когда она зайдет достаточно далеко, это станет заметно всем. Поэтому, действуя тем же порядком, что и сейчас, ты можешь загреметь не на тот свет, как рассчитываешь, а на принудительное лечение. А если еще и деньги кончатся – ты хотя бы представляешь, какая жизнь тебя тогда ждет?
Сергей, который буквально несколько часов назад думал о том же и даже почти теми же словами, вытряхнул из пачки новую сигарету и прикурил ее от предыдущей.
– И еще, – продолжал Бородин, вдохновленный его мрачным видом, свидетельствовавшим, что зерна упали в благодатную почву. – Пьянство – это неизбежная потеря самоконтроля и способности четко воспринимать и трезво оценивать действительность. Ты не подумай, что я тебя осуждаю, это твой выбор, и причины сделать его у тебя, конечно, были. Только, по-моему, ты не до конца продумал возможные последствия этого выбора. Заперся на семь замков и думаешь: все, мой дом – моя крепость? Дудки, Серега! Вот он я, сижу в твоей крепости и хлещу твой портвейн. А если бы это был не я, а, скажем, черный риелтор? Выпил бы ты с ним и проснулся наутро бомжем…
– Тогда он бы уже больше никогда не проснулся, – мрачно процедил Казаков. – То есть, как ты говоришь, пятьдесят на пятьдесят: может, конечно, и проснулся бы, но уже не здесь…
– Ты бы сел, – подхватил Бородин, – а на зоне, между прочим, выпивку достать непросто. Да и стоит она дороговато, особенно для человека, которому никто не носит передачи. И вот сидишь ты за колючей проволокой – живой, здоровый, трезвый и сильно страдающий от абстинентного синдрома, – а в твой крепости тем временем обживается новый хозяин… Как тебе такой вариант? Ты этого хочешь? Этого добиваешься?
– Может, уже хватит? – мрачно поинтересовался Сергей, ожесточенно дымя сигаретой.
– Ну вот, все-таки обиделся…
– Да не обиделся я! Просто не люблю пустой треп. Все, что ты мне тут так красочно расписываешь, я лучше тебя знаю: и про здоровье, и про деградацию, и про то, что пьяный для вора – что для голубя хлебный мякиш, подходи и клюй. А толку-то? Какие будут конкретные предложения – начать новую жизнь?
– Не обязательно, – пожал плечами Алексей Иванович. – Твоя жизнь – твое личное дело. Нравится жить, как живешь, – на здоровье, никто тебе не запретит. Только я бы на твоем месте уехал подальше от чужих глаз. Есть у меня один знакомый, он может подобрать подходящий вариант – такой, чтоб тебя и новое место устроило и денег потом на всю оставшуюся жизнь хватило. Ведь, что ни говори, квартирка-то у тебя золотая! Три комнаты почти что в центре – это, Серега, капитал! А ты сидишь на нем как собака на сене и ждешь, когда тебя облапошат.
– О, – с мрачным удовлетворением произнес Казаков. – Ай, Леха, ай, молодца! Сперва черными риелторами пугал, а теперь и сам туда же!
– Да пошел ты в ж…, – обиженно заявил Бородин и сделал вид, что собирается встать и уйти. – Риелтор риелтору рознь, а если думаешь, что на свете все, кроме тебя, мошенники и ворье, говорить нам с тобой больше не о чем. Сколько с меня за портвейн?
Он демонстративно полез в карман, четко осознавая при этом, что рискует здоровьем, а то и жизнью, презрительным тоном предлагая хозяину деньги за угощение.
– А в рыло не хочешь? – подтверждая его опасения, свирепо прорычал Казаков и тоже встал, с грохотом опрокинув табурет.
Впрочем, как и подозревал Алексей Иванович, его боевого пыла хватило ненадолго. Он сразу увял, потускнел, потупился и сел – вернее, попытался сесть на то место, где мгновение назад стоял табурет, и неловко шлепнулся на пол, смешно и нелепо задрав ноги. Сигарета выпала у него из руки и откатилась в сторону, потеряв уголек, который мгновенно прожег в линолеуме черную круглую дырку. Никто из присутствующих не обратил внимания на этот мелкий ущерб, нанесенный золотой, но уже изрядно обветшалой недвижимости почти в центре Москвы. Казаков тяжело и неуклюже, как старик, возился на полу, пытаясь встать. Алексей Иванович обогнул стол, взял его под локоть, помог подняться, а затем поднял табурет и заботливо, как родной, усадил хозяина. Вблизи от Казакова разило сложной и неприятной смесью запахов пота, табачища, винного перегара и, кажется, даже мочи.
– Прости, Леха, – сказал он, понурив заросшую спутанными, влажными от пота волосами голову. – Несу сам не знаю что. Деградация, будь она неладна! Прости. Мне надо подумать.
– Конечно, Серега, – сочувственно сказал Бородин. – Думай, сколько надо. Я завтра зайду – не за ответом, а так, проведать. Все равно у меня намечаются в этом районе дела по работе, так я заодно и тебя повидаю. Ты не против?
Казаков в ответ лишь тяжело помотал головой. Через минуту он уже спал, положив голову на грязный стол и оглашая кухню прерывистым, нездоровым храпом. Алексей Иванович Бородин взял свой атташе-кейс и вышел, напоследок окинув помещение оценивающим, хозяйским взглядом.
Обнесенный легкими железными перилами прямоугольный бассейн дока был залит беспощадным светом мощных галогенных прожекторов. В одном месте в ограждении имелся разрыв, через который можно было попасть к спускающемуся до самой воды и исчезающему под ее поверхностью отвесному стальному трапу. Нержавеющая сталь весело блестела в лучах прожекторов, придавая доку неуместное сходство с обычным плавательным бассейном. Сварные швы на стыках вертикальных и горизонтальных труб порыжели от ржавчины, нижняя ступенька, расположенная на уровне воды, была изумрудной от неистребимых водорослей, и старший прапорщик Палей, хозяйственный, как все прапорщики, подумал, что скоро в док придется направить рабочую команду для очистки бассейна.
Сегодня старший прапорщик выступал в роли начальника конвоя. По этому случаю он был облачен в удобный черный комбинезон и бронежилет, поверх которого была наверчена прочая амуниция – пистолет, рация, резиновая дубинка, электрошокер, баллон со слезоточивым газом, наручники и, разумеется, автомат. Матово-черный шлем из новомодного пуленепробиваемого пластика, состряпанный по американскому образцу и почти неотличимо похожий на немецкую каску времен Второй мировой, венчал его крупную голову, лицо прикрывала прозрачная плексигласовая пластина. Палей стоял у прохода в ограждении, почти поровну деля свое внимание между черной водой, что плескалась о покрытые зеленой слизью бетонные стенки, и группой подконвойных. Подконвойные неровной шеренгой стояли поодаль, у стены, равнодушно глядя в дула направленных на них автоматов охраны. Их было двадцать человек, из чего следовало, что сегодняшняя партия груза сравнительно велика.
За спиной у старшего прапорщика находился автопогрузчик, со стрелы которого вместо крюка и талей свисало что-то вроде ременной сбруи с пряжками. За рулем погрузчика сидел водитель в пятнистой армейской униформе. От погрузчика пахло соляркой, дымом и резиной, так что о его присутствии было бы несложно догадаться, даже если бы Палей не знал, что он тут.
Прапорщик посмотрел на часы, браслет которых был застегнут поверх рукава комбинезона. Морячки сегодня запаздывали. Впрочем, море – вещь непредсказуемая, и судам нелегко придерживаться четкого расписания. Давным-давно, в детстве, школьнику Женьке Палею иногда случалось заболеть и не пойти в школу. Само по себе это было неплохо, вот только гулять ему, больному, строго-настрого запрещали, а других развлечений, не связанных с беготней по двору, он в ту пору не знал. Кабельного ТВ тогда не было, телевизор показывал три программы (из них две – с такими помехами, что их было решительно невозможно смотреть), о видеомагнитофоне, учитывая заработки матери, не приходилось и мечтать, и будущий прапорщик поневоле, от скуки, читал книги, которые таскал ему из школьной библиотеки младший братишка. В одной из них он прочел, что моряки старательно избегают утверждений типа: «Будем там-то и там-то тогда-то и тогда-то», считая, что это верный путь очутиться не «там-то и там-то», а на дне. Они вообще чудной народ, моряки. По морю они не плавают, а ходят – плавает, видите ли, только дерьмо, – и чуть ли не для всего на свете у них есть свои, чудные, нерусские названия: вместо порога – комингс, вместо скамейки – банка (мель у них, кстати, тоже почему-то банкой называется), вместо кухни – камбуз, а вместо сортира – гальюн… А с другой стороны, служба у них тяжелая, да и требуется от них, как и от всех на свете, только одно – чтоб исправно делали свое дело. А между собой пусть хоть и вовсе по-русски не разговаривают, это их внутренняя, военно-морская проблема…
Словно в ответ на мысли старшего прапорщика, вода в продолговатой ванне дока заколыхалась сильнее. Где-то в глубине возникло и начало разгораться, превращая воду из непроглядно черной в зеленовато-прозрачную, туманное свечение. Вскоре оно набрало полную силу, превратившись в два круглых, как пара любопытных глаз, ярких световых пятна, и вдруг погасло. За мгновение до того, как это произошло, старший прапорщик успел разглядеть плавно поднимающееся из глубины темное веретенообразное тело и, как обычно, испытал при этом легкое волнение: ему, человеку сухопутному, выросшему в местности, где не было даже реки, это зрелище до сих пор было в диковинку.
Темная вода в центре бассейна забурлила, вспучилась горбом, расступилась и схлынула, оставив на поверхности черный стальной гриб командирской рубки. Гриб вырастал на глазах в плеске волн и пенных струях стекающей с него, хлещущей из каких-то отверстий, брызжущей во все стороны, глухо шумящей воды. Вслед за рубкой над поверхностью появилась верхняя часть корпуса с палубным настилом из дырчатого рифленого железа; винты коротко вспенили воду за кормой, над водой поплыл пахнущий соляркой сизый дым, и миниатюрная субмарина мягко привалилась черным мокрым бортом к сделанным из старых автомобильных покрышек кранцам.
Личный состав боевого охранения, появившись словно ниоткуда, занял позиции по периметру дока, десяток автоматов и противотанковый гранатомет нацелились на судно. Если бы на подлодке сюда вдруг пожаловали незваные гости, им пришлось бы несладко: как выразился однажды известный в свое время политик, жили бы они плохо, но недолго.
Впрочем, чуда, как всегда, не произошло, и, когда люк субмарины откинулся, из него показалась не штурмовая группа, а всего-навсего командир подлодки, наглядно знакомый Палею капитан-лейтенант. Водить с моряками личное знакомство охране запрещалось категорически, так что фамилии каплея старший прапорщик не знал и даже звание его узнал случайно: один из матросов, видимо забывшись, в его присутствии назвал командира товарищем капитан-лейтенантом. Видимо, матросику потом за это здорово влетело, потому что безымянный каплей, как и все его подчиненные, явно неспроста носил робу без знаков различия.
Ловко, как большая обезьяна, перемахнув с палубного настила своей лодки на отвесный трап, каплей в два рывка вскарабкался наверх и выпрямился на краю бассейна. Палей коротко козырнул; каплей козырнул в ответ, после чего они обменялись рукопожатием.
– Можно приступать? – спросил Палей.
– Приступайте, – коротко, резко кивнул подводник. – Забирайте их к чертовой матери, вся лодка провоняла этой падалью…
Отойдя в сторонку, он привалился задом к перилам ограждения (которые на его странном языке именовались леерами) и с видимым наслаждением закурил, демонстрируя полное презрение к здешним порядкам, установленным не для него.
Прапорщик кивнул водителю погрузчика, и тот запустил мотор. Бетонированная пещера дока наполнилась грохотом и треском выхлопов, в лучах прожекторов заклубился сизый дым. Стрела подъемника передвинулась правее, немного поерзала из стороны в сторону и опустилась. Укрепленная на тросе ременная сбруя скрылась в черной пасти открытого люка; со стороны это немного напоминало игру, в которой для победы нужно как можно точнее попасть привязанным к леске на конце удилища грузиком в горлышко бутылки.
Из лодки, придерживаясь рукой в рабочей рукавице за трос, выбрался бритоголовый морячок в застиранной брезентовой робе и стал на краю люка, глядя вниз. Корни волос у него были светлые, почти белые, а лицо и шея – кирпично-красные, обгорелые на солнце, из чего следовало, что парнишка либо новенький, либо недавно вернулся из отпуска. Палей ему позавидовал: сам он, как и его сослуживцы, не был в отпуске уже давненько, и счет этого «давненько» шел не на месяцы, а на годы. Все они здесь были иссиня-бледные, как покойники, но не замечали этого – по крайней мере, до тех пор, пока в поле зрения не появлялся кто-нибудь наподобие вот этого морячка. Подконвойные были не в счет, да и не родился еще, наверное, такой болван, чтобы им позавидовал, будь они хоть трижды загорелыми.
Матрос поднял кверху рукавицу, подавая интернациональный сигнал: вира! Двигатель погрузчика затрещал громче, замасленный трос начал наматываться на барабан, и вскоре из люка появился схваченный ременной сбруей продолговатый тюк из черной материи – вернее, не тюк, а мешок, вроде тех, в которые пакуют покойников на месте происшествия, только не пластиковый, а полотняный. Он висел строго вертикально; морячок придержал его, не давая раскачиваться, махнул рукой водителю погрузчика, стрела повернулась, и груз мягко опустился на бетон причальной стенки.
Здесь его уже ждали. Двое подконвойных в серых робах сноровисто уложили тюк на носилки, затянули привязные ремни, схватились за ручки, дружно оторвали ношу от земли и в сопровождении автоматчика быстро зашагали в сторону приемного отсека. Их место заняли двое других, тоже с носилками; подконвойные работали молча и быстро, с деловитой целеустремленностью муравьев, но без муравьиной толкотни и суеты. Над черной полоской воды между бортом субмарины и причальной стенкой уже покачивался новый продолговатый тюк. Это был рабочий материал, и, пока в нем не отпала нужда, с ним обращались крайне бережно, как с хрупким дорогостоящим оборудованием.
Операция повторилась десять раз; десять пар носильщиков, каждая в сопровождении вооруженного, готового ко всему охранника, почти бегом удалились в сторону приемного отсека. Потом стоявший на крыше рубки морячок поднял над головой скрещенные руки в испачканных черной графитовой смазкой рукавицах и нырнул обратно в люк. Водитель погрузчика привел стрелу в транспортное положение, ловко развернул свой агрегат и укатил в гараж. В доке наступила тишина, после треска и грома дизельных выхлопов показавшаяся оглушительной. Сизый дым медленно рассасывался и таял, уходя в невидимые вентиляционные каналы, в бассейне негромко плескалась пахнущая йодом и солью вода. На причале остались только окружившие бассейн автоматчики, старший прапорщик Палей да капитан-лейтенант в линялой бледно-синей робе без знаков различия. Расстегнув планшет, он вынул оттуда и протянул прапорщику разграфленную грузовую ведомость с галочкой внизу листа – там, где следовало расписаться. Вместе с ведомостью он протянул и планшет.
– Десять, – сказал Палей, пристраивая бумагу на планшете и ставя неразборчивый росчерк поверх галочки. – Многовато сегодня.
– Многовато, – согласился командир подлодки, убирая ведомость в планшет. – Возим и возим, как картошку… Что вы тут с ними делаете – едите?
– Тебе правду сказать или соврать что-нибудь? – спросил Палей.
– Ну, соври, если не лень.
– Франкенштейнов выводим, – с удовольствием соврал соскучившийся по свежему собеседнику старший прапорщик. – Боевых упырей для заброски в тыл потенциального противника.
– Тьфу, – сказал каплей и действительно сплюнул в бассейн. Плевок закачался на мелкой волне, отчетливо белея на фоне темной воды. – А если серьезно?
Старший прапорщик Палей поднял пластиковое забрало шлема и внимательно посмотрел ему в лицо. Каплей смущенно отвел взгляд, хотя по его виду было невозможно предположить, что он умеет смущаться.
– Если серьезно, – медленно, веско проговорил Палей, – то я, ей-богу, и сам не знаю. А если совсем-совсем серьезно, то ты не имеешь права мне такие вопросы задавать, а я – на них отвечать.
– И то правда, – согласился каплей, вынул из кармана пачку сигарет, повертел ее в руках и, почему-то передумав курить, снова спрятал в карман. – А не жалко?
– Кого? – искренне не понял прапорщик.
– Их. Люди все-таки.
– Да какие они люди? – изумился Палей.
– И то правда, – повторил капитан-лейтенант и, не прощаясь, ловко, одним прыжком, перемахнул с причала на борт субмарины.
Палубный настил загудел под его башмаками. Вскарабкавшись на крышу рубки по приваренным к корпусу стальным скобам, каплей отработанным до автоматизма плавным движением скользнул в люк и скрылся из вида. Тяжелая крышка захлопнулась; потом зарокотал, плюясь сизым дымком, дизельный движок, вода вдоль бортов подлодки вспенилась, забурлила, и прочный стальной корпус начал быстро погружаться. Вскоре над поверхностью воды осталась только сужающаяся кверху телескопическая труба перископа, потом исчезла и она. Черная, пятнистая от бликов вода с радужными масляными разводами тяжело плескалась о бетонные стенки; потом в глубине опять зажегся размытый свет прожекторов, начал удаляться, меркнуть и через некоторое время исчез совсем.
Палей засек время, выждал предписываемые инструкцией пятнадцать минут и скомандовал караулу строиться. Когда слитный топот двух десятков обутых в солдатские башмаки ног стих в отдалении, в рукотворной пещере дока остался только часовой, который, как всегда, лениво прохаживался вдоль ограждения бассейна, положив руки на вороненый казенник автомата. Примерно через час, строго по расписанию, в отдалении возник нарастающий гул, послышался мягкий перестук колес и из тоннеля выкатилась электрическая вагонетка. Часовой помахал рукой, и водитель в общевойсковом комплекте химической защиты махнул ему в ответ трехпалой резиновой рукавицей. Вагонетка скрылась в проходе, ведущем к похоронной камере, и вскоре оттуда донеслись тревожные крякающие вскрики включившейся сигнализации.
Подполковник столичной ГИБДД Пермяков был весь округлый, крепенький, как боровик, с большим носом и густыми, любовно ухоженными усами, которые, несмотря на все его старания, не добавляли добродушной физиономии подполковника ни капельки свирепости. Впрочем, Борис Рублев был знаком с ним не первый год и знал, что в случае нужды Павел Егорович бывает достаточно крут. В этом только что имели случай убедиться двое его подчиненных; даже сидя в приемной, за двойной, плотно закрытой дверью, Рублев слышал, как орал господин подполковник и какими страшными карами грозил проштрафившимся инспекторам.
Несколько лет назад Борис Иванович оказал Пермякову, с которым тогда вовсе не был знаком, одну услугу, отвадив от его дочери дружка-наркомана со товарищи. Пермяков оказался памятлив на добро, да и мужик он был хороший, в меру твердый, что позволило ему сохранить нормальные человеческие качества даже на той собачьей работе, которой он занимался. Близкими друзьями они не стали, но встречаться с ним Рублеву было приятно, тем более что Павлу Егоровичу в свое время тоже довелось повоевать, и воевал он, по отзывам, неплохо – не как профессиональный спецназовец, но честно, храбро и достаточно грамотно. И о войне он говорил, как настоящий солдат, крайне неохотно, а когда уж очень сильно донимали расспросами, отделывался пересказом смешных случаев и расхожих войсковых побасенок, так что у собеседника (если собеседник был не шибко большого ума) складывалось впечатление, что подполковник Пермяков целых полгода не воевал в Чечне, а прохлаждался в санатории для сотрудников МВД. Он был Борису Ивановичу симпатичен, да и решать периодически возникающие проблемы с дорожными инспекторами теперь стало не в пример легче. «Полезное знакомство», – подумал Рублев и невесело усмехнулся, вспомнив о дне рождения, на который безнадежно опоздал, новых полезных знакомствах, которыми не обзавелся, и роскошном, многострадальном букете роз, который теперь оставалось только выбросить в первую попавшуюся урну.