«Поступив в гимназию, он старается приносить хорошие отметки, потому что за это его поведут в цирк, или на «Дочь Фараона». Когда он, по общепринятому обычаю, обманывает учителя, лжет начальству, а затем рассказывает об этом дома, то домашние одобрительно хохочут. Школа является прежде всего школою лжи и фальшивых понятий. Даже такие благородные в основе чувства, как товарищеская солидарность, испорчены тем, что товарищеская среда является одним лагерем, а педагогический персонал – другим. Эх, хорошо надуть начальство или учинить ему, по возможности, безнаказанную неприятность! Для маленького Коли начальство является правительством, казною. Казну он инстинктивно не любит: казенные пироги непременно невкусны, а пирожки из маргарина с сахарином, покупаемые в соседней булочной, – объедение! Если можно ножичком испортить парту – Коля такого случая не упустит. Из учителей ему мил именно тот, который очень забавно перекривляет директора и ругает латиниста: такой храбрый и чрезвычайно передовой! Когда ученики не хотят отвечать, он охотно болтает о посторонних предметах. Хорошо, что он в V классе будет преподавать словесность!»
«Годы идут, и на смену отрывочным впечатлениям является нечто систематичное. Кой-кто из учителей, несколько «передовых» товарищей, да 2-3 знакомых студента-«развивателя» делают Коле голову. Ему дают хитро составленный список книг и статей для прочтения: прочесть их обязательно, «если он хочет быть развитым и свободным человеком, а не обскурантом». Можно с уверенностью сказать, что в России почти нет дипломированного человека, которому бы, еще в гимназические годы, не подсунули списка книг и повременных изданий для одностороннего «саморазвития». Одновременно приучают Колю к резким, безапелляционным суждениям о том, чего он не знает: «Писарев, Шелгунов и г. Михайловский (а в последнее время великий Максим Горький) – гениальные, благороднейшие умы, источники света немеркнущего. Пушкин – устарел, Лермонтов – герой безвременья; жаль, что он был дворянином и офицером. Гоголь подавал надежды, но под конец впал в религиозное помешательство, тем более досадное, что религия столь же устарела, как и Пушкин. Вот Чернышевский – это настоящий восторг! Он запрещен, но его можно будет достать. А потом и Карл Маркс! Остерегайтесь мракобесия, пуще всего остерегайтесь этого ужаса! Подобно тому, как сумасшедший римский Цезарь пожалел, что у человечества не одна голова, которую он разом мог бы отсечь, некий кн. Мещерский скорбит о том, что человечество нельзя сразу высечь! И это наверное! Он спит и видит, как бы это устроить! Это прямо позор для современной цивилизации! О чем бы ни заговорили во время оно Катков и Аксаков, а в наши дни кн. Мещерский, г. Грингмут и им подобные, – знайте, Коля, что они непременно неправы и неискренни, они никогда, ни в чем не могут быть правы, потому что это было бы неприлично и нелиберально. Главное, будьте либеральны, потому что иначе вас заплюют. Разве приятно быть заплеванным!? У вас, Коля, несомненно, большое дарование! Вы можете стать известным человеком, прославиться в России и заграницей, повлиять на судьбы отечества. Помните же, ради собственного блага, что правы только Шелгунов, Михайловский, Карл Маркс, Макс Нордау, Ницше и вообще порядочные люди; а люди, смотрящие иначе, чем мы, конечно, непорядочные и упоминать их имена без бранных эпитетов прямо неприлично: вас не только ни в одно «честное» издание не пустят, если вы не проявите настоящих гражданских убеждений, но все передовые люди будут на вас пальцем указывать, как на позорное явление!»… Коля даже вздрагивает от ужаса: лучше смерть, чем такой позор! Он уже почитывает газеты и видел, как «передовые» люди умеют травить ближних на башибузукский манер. Годам к 18-ти Коля уже думает, прежде чем говорить: думает не о том, как бы не погрешить против объективной истины, а о том, как бы не отступить от навязанной ему и терроризирующей его программы. У него в душе вырастает нечто вроде пузыря с рабьим страхом, и этот новый орган остается при нем, большею частью, на всю жизнь, превращая ее в безпринципное, безвольное и безплодное прозябание. Уста шепчут прописные партийные формулы, спина гнется перед каждым наглецом, произносящим их более громко и задорно, а личность Коли превращается в какую то безформенную, болезненно-самолюбивую слизь… «Но постойте, Коля, программа еще не кончена. Вам еще нужно кой-что задолбить. Помните, что правительство себе на уме: оно желает задержать развитие народа. При иных условиях, вы в 25 лет могли бы быть министром (ведь Алкивиад и Перикл были очень молоды), а при теперешних – дай Бог вам в 35 быть начальником отделения и трепетать перед каким-нибудь вице-директором, – дилетантом с протекцией».
«Все, что делает бюрократия, – непременно скверно; все, что делает общество, – непременно хорошо! Положим, в газетах пишут иногда о неправильном счетоводстве в той или иной городской или земской управе; но, ведь, это же сущие пустяки, или нелепые инсинуации. Всякая общественная самодеятельность, не исключая уличных демонстраций, – ведет к добру, гражданскому развитию. Если кого-нибудь наказали за крайние мнения, выраженные крайним способом, то знайте, что это наверно гениальный человек и великий гражданин: иначе бы ему дали орден и теплое местечко. Если какое-нибудь общественное учреждение стеснено или закрыто, то знайте, что оно непременно было сосудом истины. Могли быть у него и отрицательные стороны, но вы не смейте о них упоминать, потому что это было бы не либерально и вы попали бы на дурной счет! А быть на дурном счету у передовых людей – не только позорно, но и не выгодно; вам повредят на любом поприще: если вы маленький нуждающийся литератор, то вам ниоткуда пособия не выдадут; если вы напишите хорошую книгу, то ее замолчат; а если захотите «безсмертия», – то вас в Академию не пустят и на порог: там крепко засели представители «свободы мнений»… конечно, только собственных… Даже, если вы чиновник, – и то может выйти беда! Погодите, это еще не все. Вам простят многое, особенно при условии надлежащего покаяния: но есть вещь, которой никто не простит; это – «мракобесие» в национальном вопросе. Помните, что «пестротканная Россия есть не нация, а винегрет из множества наций, из которых русские должны все уступать прочим, во имя цивилизации, гуманности и прогресса. Если русским людям, которым эти нации дозволят жить на их древних или вновь возникших территориях, окажется тесновато или тяжело, то не смейте быть выразителем их нужд или сетований! Они, как представители великого народа, должны все терпеть, в этом весь смысл существования России… Особенно, милый, благородный, передовой Коля, будьте любезны с интеллигентными евреями: это священнейшая из заповедей современной цивилизации, насущнейшее из условий современного благополучия. Поймите, что они – настоящие страдальцы: у них нет ни денег, ни связей, ни банкирских контор, ни комиссионных предприятий, поощряемых финансовым миром, ни газет, которые бы хоть когда-нибудь в их пользу слово сказали! Это кроткие идеалисты, совершенно разрозненные между собою, всюду преследуемые и всюду желающие только служить прогрессу и торжеству гуманитарных идей над средневековыми предрассудками. Они – спасение для русской литературы, как элемент высоконравственный, талантливый, передовой и кроткий. Любовь их к знанию прямо изумительна. И какое безкорыстие! Ведь еврейские интеллигенты готовы давать свои последние сбережения на поддержание повременных изданий, которые бы захирели в невежественных русских руках. Есть даже такие примеры, что издание идет явно в убыток, невзирая на громадную подписку, – и эти ревнители просвещения и свободы поддерживают его! Кстати: хотите я вас познакомлю с Исааком Абрамовичем или с Фелицианом Борисовичем, а то и с обоими? Да-с, молодой друг мой, извольте с ними тесно сблизиться, если не хотите чтобы… Но Коля уже не нуждается ни в угрозах, ни в поощрениях: его голова готова. Уста его превращаются в граммофон и услаждают слушателей мотивами, хорошо запечатлевшимися на омертвелых пластинках его сознания. Граммофоны едут и в Калугу, и в Моршанск, и в Нахичевань, и в Сморгонь, и в Порт-Артур. Везде слышится голос Шелгунова, рычание Михайловского, нецензурная брань более современных корифеев. И везде шипит вкрадчивое подсказыванье Исааков Абрамовичей, возвышающееся до самых резких нот, когда граммофону кажется, что это можно сделать безнаказанно. Школа, пройденная Колей, создает в нем потребность соответственной печати; печать такого сорта влияет на школу, в которой будут делать голову тысячам, сотням тысяч таких граммофонов, как этот Коля. Когда Коля, немножко пробуждаясь от столкновения с действительною жизнью, хочет сделать самостоятельное обобщение, подвести реальный итог живым фактам, – и заикнется, например, хотя бы о влиянии еврейского элемента на русскую интеллигенцию, – сотни голосов кричать ему: «тише, тише, мракобес этакий!» Если при этом у Коли есть долги, то векселя подаются ко взысканию. Коля смиряется, но не совсем. Он прекрасно чувствует, что никакой расовой нетерпимости у него нет, и что сам он немедленно готов помочь бедному еврею, как всякому ближнему, гонимому судьбою, или людьми; но он сознает, что у всякой расы есть свои дурные и хорошие стороны и соответствующая окраска и историческая миссия. Мало-помалу видит он также, что работа правительственных учреждений бывает и очень хороша, а общественных – плоха и предосудительна; не все то верно, что прикрывается либеральною фразой, и не все то неверно, что стоит выше фраз. «Жупелы», которыми Колю пугали «либеральные» гонители самобытной мысли, оказываются зачастую драконами, намалеванными на стенах китайских крепостей для устрашения неприятеля. Многое видит он ясно, при более близком столкновении с реальною жизнью. Сорвался бы, улетел от всей этой лжи, да вот беда: крыльев нет! Измалодушествовался! Характер свой в три погибели скорчил из страха перед цензурою непрошенных опекунов; юные годы, предназначенные природой для искания истины, посвятил он рабскому заучиванью чужих, даже не убеждений, а условных формул. Не раз, во имя свободы науки, отказывался он от занятия наукой; во имя свободы мнений отказывался от выработки собственного мнения и пассивно участвовал, как жалкий фигурант, в пригнетении и оклеветании чужих взглядов, даже не дав себе труда с ними ознакомиться. Всегда ли так будет? Надо надеяться, что нет. Помилосердуйте! В Америке, говорят, есть такие машины, что если в один конец всунуть обыкновенное бревно, то из другого конца выходить чуть не доктор философии. У нас наоборот: живой здравомыслящий русский мальчик, пройдя через городскую семью и дипломно-публицистические эксперименты, превращается в манекена. Разве мыслимо, чтоб такое положение дел навек осталось неизменным? Национализация русской школы – самая жгучая, самая неотложная потребность наших дней. Великая страна должна иметь своеобразный уклад обучения юношества, а не подражать уже выброшенным за борт образцам, не губить своих сынов в угоду мечтательным или зловредным учениям. Реформа учебная прежде всего нежелательна нашим внешним и внутренним врагам, усердно тормозящим всякие благие начинания. Что может быть несокрушимее стомиллионного народа, проникнутого сознанием своих мировых задач и верностью историческим устоям?