«И всё сбылось, и не сбылось…»
Город обжигала жара, нещадно и каждодневно, испаряя последние капли влаги, оставшиеся после многоводной весны; жару нагоняли ветры, именуемые антициклоном, они разрывали в клочья повисшие было над городом облака, и те трусливо уплывали за тридевять земель. В конце дня город тонул в душном вечернем мареве. А назавтра начиналось все то, что было вчера, позавчера, неделю, месяц назад и чему, казалось, не будет конца. Сводки погоды слушали так, как в войну сводки Совинформбюро.
Песня спета. Спасибо за ваши овации. Майя счастлива
Я сидел в переполненном читальном зале одной из московских библиотек, не замечая жары, потому что усердно перелистывал подшивки старых журналов и газет, где с каждой нужной мне страницы смотрело милое лицо с застывшей улыбкой, с четко обозначенными ямочками на щеках – Майя Кристалинская. Вот анфас, вот в профиль, вот она с пластинками, а вот с друзьями, с любимым пуделем Муром, прическа – ровная стрижка или «бабетта», но особого разнообразия в прическах не было, в костюме – тоже, на черно-белых фотографиях он казался одним и тем же, одного фасона, одного стиля и с одной и той же деталью – косынкой вокруг шеи. О косынке Кристалинской ходили легенды. Этот атрибут одежды оставался всегда и уже никого не удивлял – значит, такой у певицы вкус, имеет же она право на свой «имидж»; но особо любознательные не верили, а пытались узнать истину и, видимо, преуспели в этом – по Москве пополз слух, что у Кристалинской якобы на шее большое темное пятно.
Откуда оно взялось – никто не знал.
Ее лицо мелькало и исчезало среди строк, и отрываться от него, чтобы читать статью дальше, не хотелось. На фотографиях был живой человек – пусть с ним нельзя разговаривать, дотронуться, но он – живой, вот только равнодушный фотообъектив остановил его движение в какой-то момент. А в статьях этого не было – критики, правда, еще могли что-то подметить, могли посоветовать, похвалить и очень редко – поругать, а вот журналисты, не скупясь на превосходную степень, были однообразны, особенно в интервью – одни и те же вопросы, одни и те же ответы. С непременными пожеланиями читателям. Будто существовало где-то предлагаемое журналистам одно клише, вот только названия газет менялись.
Сквозь стекла в окно просачивался зной, а когда через несколько часов я вышел на Страстной, тот жарко дышал перегаром бензина и разогретого асфальта, который становился под ногами отутюженным торфяником.
Впереди темнела арка метро, спасительного в жару и мороз. Я спустился вниз, прошел по платформе и сел на скамью.
И в ту же секунду я услышал тихий женский голос:
– Простите, пожалуйста, вы не подскажете, как проехать к Александровскому саду?
Возле меня стояла девушка, я не сразу взглянул на ее лицо, так, что-то общее – серенький костюмчик, сумка через плечо, в меру коротенькая юбочка, пухлый пакет с белозубой топ-моделью и стеснительность в голосе, свойственная провинциалкам.
– До Александровского сада? Очень просто…
Я взглянул в ее лицо… Наваждение, что ли? Передо мной стояла юная Майя Кристалинская… Десятиклассница…
Ну да, жара, в голове – фантасмагория из газетно-журнальных снимков, вот и привиделось то, что невероятно, померещившееся сходство – продукт воспаленного мозга, одно лицо отпечаталось в голове, и теперь ему подобным могут оказаться и другие лица, если не всматриваться в них.
Но я все же не ошибся. Еще раз взглянув на нее, понял, что невероятное не привиделось, не пришло с небес и я не схожу с ума, как бывает, когда из-за перегрузки наше воображение может выкинуть все, что угодно.
И тут я понял, что копия совсем не похожа на оригинал. Черты совпадали, но вот глаза… Как и у Майи, они были большими, серо-зелеными и так же широко распахнуты, вот только… пустые. Они ни о чем не говорили, а ведь глазами человек может выразить даже больше, чем голосом. И правильно они считаются зеркалом души. Недаром это выражение стало таким расхожим.
Фотографии Кристалинской – это прежде всего ее глаза, а не позы, не красивые повороты головы, анфас или в профиль. На фотографиях улыбаются чаще всего губами. «Внимание, сейчас вылетит птичка, смотрите на меня, улыбочку!» – весело требовали когда-то фотографы. И улыбки мгновенно озаряли губы. Но только – губы.
Кристалинская, если улыбалась, всегда улыбалась глазами. Она могла быть серьезно-молчаливой – и серьезность отражалась в ее глазах. Могла быть печальной – и такими же становились глаза. А когда губы растягивались в широкую улыбку, в глазах появлялась легкая игривость и немного кокетства.
Проницательные критики, знатоки эстрады, видавшие на своем веку немало эффектных див, знавшие наизусть их многочисленные маленькие хитрости, сулившие успех, терялись, когда писали о Кристалинской, отчего и бывали скупы на строки, в которых острые наблюдения соседствовали бы с информацией к размышлению. Чего там писать, все же просто: да, хорошо поет, проникновенно поет, а голоса все равно нет, и жеста нет, прилипла к микрофону, а в него можно такое нашептать!
И не каждый давал себе труд задуматься: откуда же тогда такой шквальный успех, такая неподдельная любовь к этой бывшей студентке технического вуза, на концертах которой залы взрывались овацией, будто в руках у нее волшебная палочка, которой она заколдовала зал?
А правильнее сказать – околдовала, потому что взрывался он не аплодисментами, а овацией: слушателя не проведешь, маленькие хитрости способны вызвать аплодисменты, и это уже успех, но естественность и чистота рождают искренность, а искренность – единение зала, вот вам и истоки «волшебства» Кристалинской.
У Кристалинской было много поклонников и более всего поклонниц, ведь поклоняться звезде – удел более эмоциональной прекрасной половины. Все зависит от того, насколько женщина на сцене трогает именно женские сердца, умеет затронуть своей, подчас невеселой, песней чуткие струны женских судеб.
Делала ли она себя? Нет, конечно. Зачем? Все имевшееся в ней дала природа, всевидящий Бог, который таланты раздает не столь уж щедро, но если уж на ком-нибудь остановится, то награждает щедро. Потрясающая – суперпрофессиональная! – музыкальность певицы, никогда не учившейся ни музыке, ни пению, не знавшей даже нотной грамоты, но никогда «мимо нот» не певшей. Песню, только что предложенную композитором – и не в виде листочков с клавиром, а наигранную на рояле и спетую стертым авторским голосом, могла Кристалинская тут же, без подсказки, воспроизвести, да так, что ошеломленный сочинитель считал, что создал нечто замечательное, шедевр, уже готовый к записи.
Но ничего этого не знали залы, и тысячи влюбленных в нее людей встречали певицу громовой овацией, еще не видя Кристалинской, а только услышав, что сейчас она будет петь, вот-вот выйдет, и все счастливо напрягались – ну, скорее выходи, Майя!
И она не торопясь, скромно, даже стеснительно появляется на сцене, и зал гремит, зал вот-вот встанет, и она улыбнется так, как могла улыбаться лишь Кристалинская. Ее тихая приветливость только подстегнет зал, и он будет греметь до тех пор, пока она не возьмет микрофон – и не скажет несколько первых слов…
Материалом для книги послужили примерно пять десятков встреч с людьми, знавшими Майю и имевшими непосредственное отношение к ее жизни и судьбе.
В книге не могло не отразиться время, в котором жила Кристалинская, она была его дитя – и его заложница. Это время проходило и на глазах автора; вполне возможно, что какие-то оценки не совпадут с восприятием тех читателей, что знают о нем не понаслышке. Но, надеюсь, они меня не осудят.
Столичная Тверская ныне более других улиц Москвы пестрит опознавательными знаками новой эпохи. Улица Горького ушла в историю, вернув долг «потонувшей» было Тверской, – каждая новая формация устроена так, что предыдущая, канувшая в Лету, все же напоминает о себе: в городах – прежде всего зданиями, переданными по наследству другому времени. Так, послереволюционной Москве досталось все, чем богат был город до октябрьского переворота: дворянские и купеческие особняки. В двадцатых начала строиться «социалистическая» Москва, и появились дома эпохи конструктивизма, а за ними безликие коробки. Эта смесь вошла теперь в XXI век, наделив ту же Тверскую новыми гигантами, прилизав старые, вычистив их, придав им европейский вид. Замелькали в стеклах парящиеся в пробках иномарки и старенькие «Жигули», таблички с названиями улиц, на которые когда-то глазели приезжающие в Москву крестьянские дети с котомками, купцы в поддевках, барышни, сидящие в возках, и чиновный люд на рысаках. Вокруг Тверской появились вновь забытые уже названия переулков: Старопименовский, Брюсов, Камергерский, а неподалеку от теперь уже официально названного, как раньше, «Елисеевского» – Глинищевский. В Москве середины двадцатого века этот переулок стал улицей, и присвоено ей было имя Немировича-Данченко, выдающегося сподвижника великого Станиславского. Он не только жил здесь несколько лет, но и внес большой вклад в его внешний вид.
Если пройти по Тверской, затем свернуть в Глинищевекий и пройти несколько сот метров, то слева перед вами развернется дом-громадина в несколько подъездов. Дом – неприступная крепость с огромной аркой, откуда может выйти целый полк сразу, но куда войти было дано далеко не каждому смертному, судя по мемориальным доскам, по количеству которых он уступает разве что «Дому на набережной»; жили здесь народные артисты СССР, лауреаты, депутаты и прочие известные в Стране Советов люди:
Дом № 5/7 по Глинищевскому переулку
Алла Тарасова, Иван Москвин, Борис Смирнов, Ольга Книппер-Чехова, Михаил Кедров… Это МХАТ. А еще – Вера Марецкая, Иосиф Туманов, Сергей Юткевич. Здесь много лет жили Любовь Орлова и Григорий Александров. Первая доска была установлена в середине сороковых – и на ней имя самого «главного» жителя этого дома Владимира Ивановича Немировича-Данченко.
В домовых книгах можно прочесть и фамилию, которая, казалось бы, к театральному дому иметь отношение не должна, – Кристалинская. Нет, ни Майя Владимировна Кристалинская, ни ее отец, мать или сестра здесь никогда не жили. Владимир Иванович Немирович-Данченко в свое время выбрал этот дом не только потому, что он был красив и удобен. Налево, за углом Глинищевского, находится длинное с будто нарисованными на фасаде колоннами здание музыкального театра, где всеми почитаемый режиссер, переехавший по соседству в Глинищевский, был богом. Вот с музыкальным театром и связана была жизнь не только Немировича-Данченко, но еще одной квартиры в доме № 5/7. Среди ее обитателей и была миловидная дама с фамилией Кристалинская. Дама – потому что женщин этого дома гражданками или товарищами называть было неудобно. Она не была коренной москвичкой и приехала в Москву из крупного города на Волге, который недавно стал называться Куйбышевом.
Летом из раскрытых окон одного из самарских особняков на Николаевской улице можно часто было услышать доносившуюся музыку или мелодию популярных романсов: «Отцвели уж давно хризантемы в саду…» или «Уж только вечер затеплится синий…» Прохожие останавливаются, слушают, аплодируют. Некоторые приходят специально, зная, что в этом доме живет с семьей известный самарский аптекарь, меломан и меценат Илья Семенович Кристалинский с женой и пятью одаренными дочерьми.
После октябрьского переворота, лишившись в одночасье и аптеки, и всего нажитого имущества, осознав, что скоро придет и его черед отправляться в самарскую тюрьму, Илья Семенович, посадив свое семейство на поезд Самара – Москва, отбыл в новоявленную столицу.
Пять девочек в его семье росли теперь не в особняке, а в двух комнатках коммунальной квартиры в полуподвале на Домниковке; что ж, и это кому-то из «бывших» могло теперь показаться роскошью.
Нетрудно догадаться, что одна из них, Лиля, волею судьбы и оказалась в театральном доме в Глинищевском.
После школы она поступила в ЦЕТЕТИС – Центральный техникум театрального искусства, на музыкальное отделение. Лиля считала, что в актрисы драматического театра она совершенно не годится и незачем ломать свою музыкальную природу. Голос у нее есть, хотя и небольшой, но приятный, и совсем необязательно петь главные партии, вторые или третьи тоже хороши. У будущих героинь Лили тоже будут арии, дуэты и даже сцены, и без аплодисментов она не останется.
Итак, в жизни Лили начался долгий период везения.
Во-первых, одним из ее педагогов по актерскому мастерству была Серафима Бирман, актриса Художественного театра, которую сам Станиславский стерег от поползновений других театров, спешивших переманить к себе этот артистический бриллиант, что ему с трудом удавалось. По оперной части Лилю обучал Леонид Баратов, знавший музыкальный театр так, как его в те годы не знал никто. Техникум стал для него вроде плаца, где он муштровал будущее воинство для грядущих оперно-театральных сражений.
А во-вторых (скорее всего, во-первых), в техникуме она познакомилась с Павликом Гольдбергом, не только будущим режиссером, но и будущим мужем. Павлик взял себе звучный псевдоним Златогоров, ставший в конце концов его фамилией, которая тридцать лет не сходила с афиш Музыкального театра имени Станиславского и Немировича-Данченко, где после окончания ЦЕТЕТИСа пела и его жена Лиля Кристалинская. В партиях второго плана были и арии, и дуэты, и сцены, и Лиля легко срывала аплодисменты, ей даже подносили цветы (вот аплодисментов и цветов из двух Кристалинских намного больше все же досталось младшей, Майе, чему тетя Лиля никогда не завидовала, а, наоборот, только радовалась за свою Майечку).
Вот так в доме № 5/7 по Глинищевекому переулку, мощным видом своим говорившем о незыблемости и величии советского театрального искусства, появилась в конце тридцатых годов вместе с мхатовскими звездами никому не известная молодая чета Златогоровых.
В тридцатых годах об этом можно было только мечтать. В новую квартиру Паша Златогоров и Лилия Кристалинская въехали одними из первых в доме. Паша стал главным помощником Владимира Ивановича Немировича-Данченко, инициатора строительства дома. Постепенно квартира обретала уют, а вместе с ней – многочисленных гостей, отдающих должное этому уюту, любивших посидеть за длинным, широким столом до позднего вечера, а то и до ночи, когда на Пушкинской переставал шуршать троллейбус; в Москве еще не было нынешних «спальных» районов, гости все жили неподалеку и служили одной музе – Мельпомене. Одно из пристанищ богини было за углом, и после окончания спектакля друзья, сняв грим, шли к Златогоровым на чашку чая и рюмку водки – без нее актеру, оставившему эмоции на сцене, никак не обойтись, – а уж потом, вдоволь насытившись пересудами, анекдотами и байками, потихоньку расползались но Москве, награждая комплиментами и благодарностью за вкуснейший ужин любезную хозяйку.
Хозяин же дома, приглашенный Владимиром Ивановичем в свой театр сначала очередным режиссером, быстро пошел в гору: он участвовал в постановках «Корневильских колоколов» и «Периколы», спектакли эти оказались долгожителями, делали честь театру и давали полные сборы. Имя Златогорова часто появлялось на афишах премьер – чего стоит один только оперный «бестселлер» «В бурю». Златогоров стал заслуженным, а это звание в те годы получить было, пожалуй, сложнее, чем в конце восьмидесятых – народного артиста СССР.
В длинном коридоре издательства «Правда» часто появлялся невысокий, уже немолодой человек в очках с толстыми стеклами; как всегда, он шел медленно, даже не шел, а скорее продвигался, в руках был старый кожаный портфель, в очках блестели толстые стекла, какие обычно бывают у плохо видящих людей. Иногда кто-нибудь его сопровождал, чаще всего это была женщина одних с ним лет и одного роста, и он говорил ей тихо, подойдя к одной из многочисленных дверей с табличками, выходящих в коридор: «Валя, нам сюда».
Он и впрямь был почти слепым. Но все же что-то видел, ровно настолько, чтобы ходить без палочки и чаще всего без поводыря, и, приходя один, безошибочно останавливался у нужной двери. Это была одна из комнат редакции газеты «Пионерская правда», или попросту – «Пионерки», Здесь его ждали, а когда он входил, усаживали за какой-нибудь свободный стол, наливали чаю в граненый стакан или кружку. А он доставал из портфеля листки с аккуратно нарисованными кружками, квадратиками, цифрами или незатейливыми рисунками, сделанными несколькими штрихами; внизу на каждом листке была подпись: «Автор – Владимир Кристалинский».
Владимир Григорьевич Кристалинский был человеком застенчивым, улыбчивым, говорил негромко, но живо и просто, без всякого желания произвести впечатление – чем интеллигентней человек, тем скромнее он держится, а интеллигентность угадывалась в нем с первого же слова, с первого взгляда; такие люди, как он, сами того не замечая, да и не желая, производят сильное впечатление, от них ожидают чего-то интересного и необычного, а тут еще человек-то почти незрячий, и приносит не что иное, как… головоломки! С первого же его прихода в редакцию оказалось, что на них он большой мacтep: попробуйте придумайте сами хоть одну – не выйдет, на это особый талант нужен, а он приносит не одну-две головоломки или загадки в рисунках, а десяток – пожалуйста, выбирайте, сколько нужно, мне кажется, ребятам это будет интересно. Я их вот дочке показывал, Майе, она их решила, и, представьте, не сразу, хотя девочка она сообразительная. Это было как разрешение к печати: Майя одобрила.
О Майе он всегда говорил с большой нежностью, свойственной далеко не всем отцам, любовь к ней так и сквозила в этих словах, и редакционные дамы, слушая его, не прятали улыбок.
Головоломки Кристалинского ложились на свежую полосу. Без преувеличения, их решала вся страна, точнее, вся детская ее часть, выписывающая «Пионерку» или штудирующая ее в школе, когда в семье не находилось денег на подписку. И если в номере придумки Кристалинского отсутствовали, читатели были разочарованы. Где еще было взять эти увлекательные упражнения для гимнастики ума, эти интересные задачки детям сороковых и пятидесятых годов, как не в «Пионерской правде»?
Прошло много лет, и однажды в «Пионерке» появился молодой солдат, возвращавшийся из армии через Москву в родное село где-то в глубинке; пришел, как приходят обычно благодарные читатели, чтобы лично, а не в письме, которые, как утверждает молва, гуляющая по городам и весям, в редакциях бросают нераспечатанными в мусорный ящик (навет!), и молодой человек этот с искренностью, свойственной нашим дорогим провинциалам, говорил журналистам «Пионерки» самые добрые слова по поводу их детища и особенно благодарил автора раздела «Головоломки» Владимира Кристалинского. Из редакции незамедлительно последовал звонок Владимиру Григорьевичу. И на следующий день Кристалинский, человек отзывчивый и не менее, чем молодой читатель, благодарный, принес в редакцию в подарок ему пластинку, напетую его дочерью. Пластинки Майи уже относились тогда к числу дефицитных.
«Сочинение» головоломок и было профессией Владимира Григорьевича Кристалинского. Вообще таких профессий не бывает, а вот у него – была. Как ее можно назвать? «Головоломщик». Но у Владимира Григорьевича все же была профессия, и его успехи с головоломками следует отнести к ней: он назывался массовиком, а к этому слову обязательно прибавляли еще— «затейник». Массовик-затейник – профессия прошлого, времени, когда в жизнь усредненного советского человека вошли и прочно осели дома отдыха, клубы, дворцы культуры и турбазы.
Обязанности у Владимира Григорьевича были другими – он был массовиком, предлагающим игры, но не в домах отдыха, а в домах пионеров. И только те игры, в которых требовалась смекалка. Эти игры он придумывал сам, а затем относил в издательство. В их числе были и головоломки.
Маленькая голубенькая книжица, на обложке – заглавие: «Шутки-минутки». Мальчик в желтой рубашке с бантом и в цилиндре – может быть, это начинающий массовик-затейник – держит в руках карточки, и на каждой – разделы этой книжечки: на одной – «Фокусы», на другой – «Игры», на третьей – «Загадки». Собственно говоря, это даже не книжечка в обычном ее понимании, а вложенные в обложку карточки и маленькая брошюрка, объясняющая правила игры. На брошюрке надпись:
«В. Кристалинский. ШУТКИ-МИНУТКИ.
Набор фокусов и головоломок для детей 8–14 лет.
Издательство «Детский мир» Министерства культуры
РСФСР Москва 1958 год».
«Игра состоит из 16 карточек с загадочными картинками, ребусами и другими затеями. Решив их, вы можете при помощи этих карточек демонстрировать вашим товарищам ряд занимательных фокусов, головоломок, шуток, описание которых здесь дано».
Сегодня вы ничего подобного не найдете ни в книжном магазине, ни в том же «Детском мире» в Москве на Лубянке…
Владимир Григорьевич Кристалинский состоял массовиком при ВОСе – Всероссийском обществе слепых. Слабовидящие тоже были восовцами, общество не делало различия между ними и абсолютно слепыми, помогало и тем и другим. Кристалинский выполнял заказы, которые ему предлагали, а вот придумывание игр для «Детского мира» и работа в «Пионерке» к ВОСу никакого отношения не имели. Они были любимым занятием.
Говорят, талантливый человек во всем талантлив. Владимир Григорьевич Кристалинский являл собой убедительный пример правоты этого наблюдения. У него был абсолютный слух; не будучи музыкантом – ни дилетантом, ни любителем, – он превосходно знал оперу и мог имитировать несколько языков – татарский, арабский, турецкий, японский, английский, не зная их, разумеется. И тому же был отцом двух очаровательных девочек, из которых одна унаследовала от него доброту, музыкальный слух и музыкальную память, другая – прямоту и независимость.
В тот год, когда он впервые появился в коридорах «Правды», ему было около пятидесяти.
Родился Владимир Григорьевич Кристалинский в Могилеве, его отец был родным братом Ильи Семеновича (братья Кристалинские свою фамилию писали с одним «л», так шло от их деда, а вот почему тот стал писать одно, никто не знал, скорее всего, из-за ошибки полуграмотного паспортиста). Тогда никто и предвидеть не мог, что фамилия станет громкой и ее знаменитой носительнице не раз придется объяснять, почему из двух обязательных «л» одно выпало, и предостерегать устроителей концертов от искажений в афишах. Вот только Григорий не так преуспел в жизни, как брат из Самары. Неистощимый на выдумки, его сын был человеком немногословным, о себе рассказывать не любил и мало кому рассказывал о своей семье и жизни. Да и сам Владимир Григорьевич был человеком неприхотливым, что сказывалось и в еде, и в одежде, и в полном отсутствии потребности в каких-то особых жизненных благах; пусть коммуналка, и пусть комнатка на Новорязанской настолько мала, что впору только одному человеку, а их долгое время было трое, потом, когда родилась вторая дочь, стало четверо. Настанет время, когда из таких клетушек начнут переезжать в пяти этажки, но он не ходил, не просил и не требовал.
В Могилеве, куда отец его вместе с семьей перебрался из местечка на окраине губернии, он учился в реальном училище. Мальчик, от природы явно одаренный, тянулся не к латыни, не к греческому, а к математике, черчению, физике, поэтому он и выбрал реальное училище; это было накануне революции. Черта оседлости постепенно стиралась, хотя и не была высочайше отменена. Как он учился, можно только предполагать, возможно, и средне: одаренные дети не всегда в ладах с теми дисциплинами, которые не любят, а тут еще начались нелады со зрением, так что об ученическом усердии говорить не приходилось.
После революции, в начале двадцатых, он оказался в Саратове. И вот там встретился с премиленькой белокурой девушкой по имени Валя; но это нежное имя никак не соответствовало ее крепкому характеру, быстроте и ловкости, с которыми она делала все, за что бы ни бралась. Недаром она была сибирячкой, приехала из Павлодара. Поженившись, они едут в Москву. Не только поиски столичного счастья гнали новоиспеченную семью в столицу; в конце концов и в провинции можно было как-то устроиться. Володю Кристалинского влекло учебное заведение, открывшееся только благодаря революции, со сложной аббревиатурой ВХУТЕМАС. Во всем мире не было ничего подобного ему; сюда хлынули любящие технику, живопись, скульптуру, архитектуру молодые гении, требующие новых революционных форм вместо надоевших старых. ВХУТЕМАС – Высшие художественно-технические мастерские.
В мастерских был художественно-конструкторский факультет, и Володя Кристалинский становится его слушателем. В центре Москвы, в Бобровом переулке на Мясницкой, в ветхом помещении, где от нервических шагов яростных ниспровергателей искусства прошлого скрипят старые доски, шли несмолкаемые диспуты, умолкавшие только тогда, когда речь держал мэтр, человек, идущий в авангарде революционного искусства. Но со временем ВХУТЕМАС исчезнет от зубодробительного удара всепобеждающего социалистического реализма.
В диспутах Кристалинский не участвовал. Он учился всему, чему можно было учиться, не забывая о необходимости зарабатывать на хлеб для своей маленькой семьи.
Его жена, далекая от проблем современного искусства, женщина не очень-то грамотная (она росла в деревне, отец ее был лесником), считала мужа человеком гениальным, а значит – исключительным, и оберегала от малоприятных житейских забот. В комнатушке вскоре их стало трое – родилась дочка. Девочек, рожденных в мае, часто называют Майями, несмотря на предубеждение суеверных, что из-за этого имени они всю жизнь будет маяться. А может быть, они правы? Во всяком случае это имя редко дают в другие месяцы года. За девочкой ласково и деловито ухаживала мать и с немужской нежностью – отец. Ему казалось, что их московская жизнь набирает обороты – вот появился ребенок, забот прибавилось, сквозь рассеявшийся пороховой дым революции засветило солнце, как вдруг среди ясного неба прогремел гром – первый в жизни Владимира и Валентины Кристалинских. Двухлетняя дочь простудилась, заболела воспалением легких – болезнь по тем временам грозная, – и через несколько дней ее не стало.
Это имя долго с непроходящей болью повторял про себя ошарашенный отец, и ему казалось, что нет на свете имени светлее, чем Майя, роднее, чем Майя, оттого и горше – потому что нет Майи…
Через несколько лет, в ветреный, студеный зимний день, когда до весеннего мая было еще далеко, в семье Кристалинских вновь родилась девочка. У отца не было никаких сомнений в том, какое имя дать ребенку: конечно же, Майя, Майечка, как же иначе? Это было 24 февраля 1932 года. Нелегким оказался тот год, голодным. Детей больше умирало, чем рождалось. Но появлялось на свет будущее поколение шестидесятников. Поколение, которому суждены были благие порывы, увы, нереализованные.
Во время войны трое Кристалинских с Новорязанской улицы были в числе сильно поуменьшившегося числа горожан, оставшихся в Москве, несмотря на плохие вести с фронта и октябрьскую панику 1941 года, когда немцы, пролетая над городом, разбрасывали листовки с твердым обещанием, что через день-другой Москва будет взята, сомнений в этом никаких нет, как и в победоносном для немецкой армии исходе войны в ближайшее время. Листовки оказались страшнее бомб, им поверили, и те, кто обезумел от страха, бросились на вокзалы восточного направления, осаждая пульмановские вагоны стоявших на путях поездов и теплушки с нарами. Пережившие этот день, оставшиеся в Москве, напоминали тяжелобольного, перешагнувшего кризис. Больше немецких листовок не было, Москва оказалась немцам не по зубам, но налеты не прекращались; так было и той осенью, и зимой, и в следующую весну. По самолетам палили зенитки, да так, что те очень быстро улетали.
Внешне жизнь в комнатке на Новорязанской мало чем отличалась от довоенной – все так же на работу уходил отец, все так же в магазинах пропадала Валентина Яковлевна. Но на столе было скудно, хлебный паек часто урезали; окна были заклеены полосками бумаги крест-накрест, да и в школу Майя не ходила – в сорок первом, осенью и зимой, и весной сорок второго московские школы были закрыты.
Во время налетов мать и дочь редко спускались в бомбоубежище, которое располагалось в подвале их крепкого, массивного, построенного еще до революции дома. Они были уверены, что никакой фугас его не прошьет. Валентина Яковлевна, не обращая внимания на сигналы воздушной тревоги, продолжала хлопотать на опустевшей кухне, а Майя… вязала.
Кто-то научил ее – возможно, мать, возможно, соседка, – и, когда все стало получаться быстро и хорошо, вязанием Майя заболела. Теперь она могла сидеть за работой часами, спицы в ее руках порхали, серый клубок грубой лохматой шерсти, больше похожий на пеньковую бечевку, таял, прыгая на полу, колол пальцы, и к концу работы они распухали. И не свитера и кофты вязала Майя с таким упорством – их можно было бы обменять на хлеб или муку – а… носки, большие, мужские. Она аккуратно складывала их в стопку, и стопка быстро росла.
Из рук выскальзывали спицы,
Девчонке было девять лет,
А ей, голодной, снился, снился
Пайковый хлеб, тяжелый хлеб.
Вязала в комнатенке голой
Вблизи замерзшего окна.
Одолевать тоску и голод
Учила девочку война.
И нить за нитью до обеда
Часы тянулись нелегки.
И вновь для фронта, для Победы
Вязала девочка носки.
Порою до седьмого пота
Она трудилась – дотемна.
Какой нелегкою работой
Пытала девочку война…
И трудится она, чтоб лучше
Была другим судьба дана,
Чтобы других детей и внучек
Вовек не тронула война.
Эти стихи были написаны спустя сорок лет после той первой и самой тяжелой военной зимы. Майя Кристалинская по-прежнему была увлечена вязанием. Говорят, оно успокаивает, и, если это так, Кристалинская не могла не выбрать для себя подобное лекарство. Правда, теперь это был не тяжкий труд, да и шерсть стала хорошего качества: Майя привозила ее из заграничных поездок. И вязала свитера и кофты, и снова не для себя, а для такой же девочки, какой она была в сорок первом, – племяннице Марьяне шел десятый год, Майя любила ее, как дочь, своих детей у нее не было. Страна в те годы переживала трудности, хотя и несоизмеримые с теми, военной поры. Детские свитера и кофты нужны были не меньше, чем шерстяные носки, в посылках уходившие на фронт: народ-победитель по-прежнему испытывал нужду в необходимом.
А стихи (автор назвал их «Девочка» и посвятил Майе Кристалинской) написаны хорошим русским поэтом Борисом Дубровиным. Вчитайтесь – речь в них идет, по существу, о маленьком подвиге ребенка, а о том, что его труд – подвиг, знали только мама и папа. С первых дней войны самым популярным призывом в тылу стали слова кумачового транспаранта, висевшего в заводских цехах, на улицах, в метро, магазинах, даже школах: «Все для фронта, все для Победы!», и девочка этот лозунг обратила для себя в тяжелую бабью работу. А еще она могла петь для раненых, знала много пионерских песен – их разучивали в школе на уроке пения, но вот на выступления в госпиталях она не просилась – у нее была своя работа и была своя норма: сделать как можно больше.