bannerbannerbanner
Глашенька

Анна Берсенева
Глашенька

Полная версия

Глаша не знала ответов на такие странные вопросы. Все это было слишком смутно, непонятно. Может, слишком взросло?

– А почему вы так рано в Москву едете? – спросил Лазарь. – До первого сентября больше двух недель.

– Надо с жильем устроиться, – объяснила она. – Мы с папой у его однокурсника остановимся, пока с общежитием разберемся.

– А где вам общежитие дают? – спросил Лазарь.

– Еще не знаю.

– Я на Ленгорах жил, – улыбнулся он.

– Вы учились в университете?

Глаша обрадовалась. Если он учился в МГУ, значит, пережил то же, что совсем недавно переживала она. Такое же волнение – вдруг не поступлю? – и такое же ослепительное счастье потом, когда впереди – Москва… Москва!

Эта общность пережитого сразу сделала Лазаря понятнее, даже как-то ближе.

– Да. На химфаке, – ответил он. – Пять лет назад окончил.

– А где вы работаете?

– На производстве. Действительно, по делам еду в Москву, вы угадали. Ну, давайте еще раз за вас выпьем, Глаша. Мне очень помогла встреча с вами.

– Помогла? – Глаша так удивилась, что даже шампанское до рта не донесла. – Но чем же я могла вам помочь?

Наверное, ее удивление выглядело смешно – Лазарь улыбнулся. Но объяснил при этом серьезно:

– Вы меня воодушевили. Я был в унынии – думал, с круга слетел. Вот представьте: крутится плоская поверхность, и вы на ней, и вас все больше относит к краю, и удержаться в центре вы никак не можете. А потом вас и вовсе с поверхности сносит, а тогда уж обратно ведь не вернешься – слишком быстро этот круг вращается. И всё – всю жизнь проведете где-то на обочине. Ну вот, я думал, что с круга слетел. А это мне сильно не по нутру. И вдруг девушка серьезная, и глаза у нее умные, и Некрасова она любит… Увидел я вас, и стало мне легко и весело! Допивайте шампанское, – неожиданно завершил он. – Я вас провожу.

Вот так! А Глаша-то думала, они долго еще будут сидеть за столом у покачивающейся розы, будут разговаривать обо всем, и счастье, охватившее ее, когда она поняла, что уже переступила границу жизни, что она уже не готовится жить, а просто живет, – это счастье будет длиться и длиться…

И вдруг он спокойно говорит ей: «Спать пора», как несмышленому ребенку!

– Да, – проговорила она, стараясь, чтобы голос не дрожал. – Уже поздно.

– Еще рано, я бы сказал, – улыбнулся Лазарь. – Пойдемте, Глашенька.

В Глашином вагоне было совсем тихо. Потертая дорожка делала шаги беззвучными. В руке Глаша держала розу, сжимала ее, не замечая, как колются шипы. В середине вагона дорожка собралась в складку, и она чуть не упала. Лазарь придержал ее за плечо. Так странно было идти по спящему вагону с этой темной розой в руке, странно было почувствовать его руку у себя на плече! И самое странное было – понимать, что все это сейчас закончится.

В ту секунду, когда Лазарь придержал ее, чтобы она не упала, Глаша поняла: ей хочется, чтобы он так и держал свою руку у нее на плече, да и обе руки ей на плечи положил бы, и развернул бы ее к себе, и обнял, и поцеловал.

Эти мысли обожгли ее, и ей показалось, он уже делает все это.

Но только показалось, конечно. Глаша остановилась у закрытой двери своего купе.

– Вы… – Она хотела спросить: «Неужели вы уйдете?» Но не спросила этого, конечно, а только выговорила: – Вы тоже в этом вагоне едете?

– Нет, – ответил он. – В другом. Я просто шел в ресторан и остановился покурить в тамбуре. Спокойной ночи, Глашенька. Спасибо вам!

Еле сдерживая слезы, Глаша стала дергать за дверную ручку. Ничего у нее не получалось – купе никак не открывалось. Лазарь протянул руку и, снова на секунду коснувшись ее руки, открыл дверь.

Глаша шагнула в темное купе. Она не могла попрощаться с ним – боялась расплакаться. Ну как же это может кончиться вот так вот, словно само собой разумеющееся, как будто ничего и не было?! Рука горела от его случайного прикосновения.

Дверь за Глашей тихо закрылась.

Глава 4

«Мне плохо в Москве. Не тоскливо, а именно что плохо. Все давит, душит… Дышать тяжело».

Глаша сидела на лавочке в университетском парке и чуть не плакала. Она не ожилала, что долгожданная Москва обернется для нее таким разочарованием. Ведь все у нее хорошо – так хорошо, что лучше и быть не может! – а она просыпается утром с одной мыслью: какой длинный впереди день, как давит он всей своей громадой, какой жалкой букашкой она чувствует себя от того, что нависает над нею этот бесконечный день, этот огромный город…

Почему это вдруг стало так, Глаша не понимала. Папа уехал во Псков неделю назад, сразу же, как только все устроилось с ее общежитием, и провожала она его вроде бы в приподнятом настроении, да и каким же еще могло быть у нее настроение, если все, о чем она мечтала, наконец сбылось? Да она прямо в тот вечер, когда проводила папу, возвращалась к себе – уже к себе! – на Ленинские горы и думала, куда пойти завтра, в Третьяковку или, может, в Музей изобразительных искусств, и даже жмурилась от счастья: вся Москва открыта теперь перед нею, всю ее она обойдет неторопливо, подробно, узнавая как старых знакомых дома и памятники, о которых столько читала!..

И когда же это вдруг началось – вот это, что происходит с ней сейчас?

– Глафира, вот твое мороженое.

Глаша оторвала взгляд от яблони, которую довольно бессмысленно рассматривала, погрузившись в свои невеселые мысли. Яблоня выглядела в университетском парке какой-то нечаянной, хотя их здесь было много, и даже зеленые яблочки проглядывали в их листве.

Перед лавочкой стоял Миша и протягивал ей эскимо, которое подтаивало у него в руках.

– В стаканчике не было, – сказал он. – Только на палочке.

– Спасибо.

Глаша вздохнула.

– Оно тоже вкусное, – заверил он.

Миша Ефанов был Глашиным однокурсником; они вместе сдавали вступительные экзамены. Он тоже приехал на учебу пораньше, и они оказались едва ли не единственными обитателями общежития. Мишу привезла в Москву мама, и было непохоже, чтобы она собиралась возвращаться обратно.

Мама сопровождала Мишу по пятам и обследовала каждое помещение, в котором ему предстояло находиться во время учебы. Даже в столовую, еще не открывшуюся, она пыталась заглянуть, чтобы выяснить, чем собираются кормить ее мальчика. Хотя чем могут кормить в студенческой столовой? Тем же, чем и везде, – практически ничем.

Заодно мама преследовала и Глашу – похоже, надеялась, что та станет присматривать за Мишей в ее отсутствие.

– Как вы будете жить, не представляю! – восклицала она каждый вечер, оставляя Мишу перед дверью общежития; сама она устроилась у дальних родственников, но уходила к ним только ночевать. – Вы же с голоду умрете! В продуктовых – как Мамай прошел.

– Да ведь всюду так, – пыталась вставить Глаша. – У нас во Пскове то же самое. А у вас в Феодосии разве лучше?

– В Феодосии, конечно, с продуктами хуже, чем в Москве, – соглашалась Мишина мама. – Но там я, по крайней мере, всех знаю, весь город обшиваю и все могу достать. И бабушка у нас в Насыпном живет, огород у нее свой, все свежее оттуда привозим. А здесь что? Здесь вы себе гастрит наживете в первом же семестре.

Все это было, может, и правильно, но очень скучно. Ну что толку размышлять о дефиците мяса, или сахара, или даже молока – в магазинах не было теперь в самом деле почти ничего, – если всеми этими размышлениями дела не поправишь? Да и не так уж это важно вообще-то. Будут и правда обедать в столовой, когда она откроется. Разве это главное?

Глаша была уверена, что ей повезло жить в самое интересное время, какое только может быть. Как раз когда она перешла в старшие классы, жизнь вдруг сделалась такой стремительной, так быстро стала меняться, что только успевай следить за этими необыкновенными переменами.

Мама качала головой:

– Что творится! Ладно Сталин им плох, ну а Ленин, а революция-то чем не угодила? И то мы, выходит, не так делали, и это не этак. Разве можно людям такое говорить?

– Но ведь это правда, – возражала Глаша. – По-твоему, хорошо, что Ленин людей приказывал в заложники брать и расстреливать? Про Сталина я вообще не говорю.

– Расстреливать, конечно, нехорошо… – не слишком уверенно соглашалась мама. – Но ведь это наша жизнь. Получается, и жизни нашей не было? Как тогда детей растить, какими они вообще вырастут? Без всяких идеалов!

Глаше жалко было маму, и она старалась не спорить. Но нисколько с ней не соглашалась, конечно. Какие же это идеалы, если они – ложь? В том, что идеалы, ради которых надо убивать ни в чем не повинных людей, – ложь, Глаша не сомневалась. И ей было радостно от того, что теперь никогда уже не придется притворяться, что ложь – это будто бы правда и что будто бы она в это верит.

Ради этого можно пережить и что-нибудь потруднее, чем отсутствие мяса и сыра. В конце концов, сколько Глаша себя помнила, все это всегда добывалось только по праздникам, да и то лишь потому, что на заводе, где папа работал инженером, давали продуктовые заказы.

– А там, возле мороженого, все говорят, что телевизор отключен. Или не отключен, а только балет показывает, – сказал Миша, садясь на лавочку рядом с Глашей и разворачивая свое мороженое. – Кажется, что-то случилось.

– Где случилось? – не поняла Глаша.

– Ну, здесь. В Москве. Вроде бы Горбачева свергли.

Миша принялся облизывать мороженое. Глаша вскочила с лавочки.

– Ты что?! – воскликнула она. – И что же теперь будет?

– Ну, наверное, опять то же самое, – пожал плечами Миша. – Что и раньше было, до Горбачева.

Про таких, как Миша, говорят: спокойный, как удав. Хотя вообще-то он был похож не на удава, а на плюшевого мишку.

– Да чего ты волнуешься? – Миша удивленно посмотрел на Глашу. – Вступительные ведь мы уже сдали.

– При чем наши вступительные? – не поняла она.

– Ну, могли бы историю завалить. Непонятно же, как отвечать – сегодня одно, завтра другое, – объяснил он. – А теперь у нас только античная история будет в первом семестре. И Древняя Русь. Там все ясно – хоть при Горбачеве, хоть при ком.

 

– Как же ты можешь! – Глашиному возмущению просто предела не было! – Ведь это же… это… Нельзя же, чтобы опять все по-прежнему было!

Она сунула Мише в руку свое эскимо, которое так и не успела развернуть, и побежала по аллее. О том, как душно и тяжело ей было пять минут назад, Глаша позабыла напрочь. Надо было немедля разобраться, что же случилось, что происходит сейчас и, главное, что будет дальше!

Глава 5

– Девочка, ну куда ты лезешь? Посторонись! И вообще, иди-ка ты домой. К маме с папой. Давай, малышка, давай!

Глаша не обратила на эти слова, а главное, на обидный снисходительный тон, которым они были произнесены, ни малейшего внимания. Если уж ей повезло пробраться почти к самому Белому дому, то станет она слушать вредного типа, который считает ее кем-то вроде собачонки, удравшей на улицу по недосмотру хозяев!

Впрочем, вредный тип – парень ненамного старше Глаши – забыл о ее существовании даже быстрее, чем она исчезла с его глаз, затерявшись в толпе. Он тащил большую коробку, доверху набитую булками, и ему, понятно, было совсем не до девчонки – лишь бы под ногами не путалась.

«Не такой уж он все-таки вредный, – подумала Глаша. – Принес же людям поесть».

Самой ей тоже хотелось есть нестерпимо. Отправляясь к Белому дому, она как-то не подумала о том, что может проголодаться; совсем другие у нее были мысли.

Весь предыдущий день Глаша провела в общежитском холле у телевизора, пытаясь понять, что же происходит. Но понять что-либо оказалось невозможно. Показывали партийных начальников, которые рассказывали, что они образовали Чрезвычайный комитет, а Горбачев заболел и остался в Форосе и управлять государством не может. Снова и снова показывали «Лебединое озеро». Потом просто играла музыка.

– Но это же самый настоящий государственный переворот! – воскликнула Глаша, когда на экране появились маленькие лебеди со своим танцем.

– Глафира, – пожал плечами Миша, – откуда ты знаешь?

– Это очевидно, – ответила Глаша. – Они захватили власть незаконным путем. Значит, совершили государственный переворот. Слышал, их даже на пресс-конференции спросили, понимают ли они это!

– Ну, слышал. – Миша снова пожал плечами. – Но это же ничего не значит. Мало ли что можно спросить. Сразу всем верить?

– Надо думать самостоятельно и делать собственные выводы, – сказала Глаша.

– Все-таки ты слишком умная, – вздохнул Миша. – Мама говорит, для женщины это плохо.

Если бы Глаша хоть немного интересовалась мнением Миши или тем более его мамы, то, наверное, рассердилась бы или хотя бы удивилась: почему это быть умной – плохо? Но ей было совсем не до чужих глупых мнений.

– Плохо быть дураком. И для женщины, и для мужчины, – отчеканила она.

И ушла к себе в комнату.

Глаша еле дождалась, пока пройдет ночь, и рано утром отправилась к Белому дому, рассудив, что узнать настоящие новости можно сейчас только на месте их появления.

Здесь, на набережной Москвы-реки, она и провела весь этот длинный августовский день. Она видела, как подошли к близлежащим улицам танки, как выстроились на Москве-реке баржи – люди говорили, что речники специально подогнали их, чтобы, если будет штурм, помочь погасить пожар в Белом доме.

Про штурм, который будет этой ночью, говорили все. Со ступенек центрального входа уже несколько раз просили, чтобы женщины разошлись по домам. Конечно, потому и просили, что ожидали штурма в самое ближайшее время. Но никто из женщин не уходил, а из мужчин тем более.

– Ни в коем случае уходить нельзя! – горячо убеждала неизвестно кого высокая дама в длинном платье из мешковины и в соломенной шляпе. – Пусть видят, что мы здесь. Не станут же солдаты по женщинам стрелять!

Глаша тоже не могла представить, чтобы солдаты стали стрелять, не обязательно по женщинам, а даже и по мужчинам. Это ведь самые обыкновенные мальчишки, все равно что ее одноклассники, и как же они вдруг начнут стрелять по живым людям? Это кем же надо быть, чтобы такое сделать?

Как бы там ни было, а уходить она, конечно, не собиралась. Да, может, и не удалось бы ей никуда уйти: в городе был объявлен комендантский час, и хотя его, кажется, никто не соблюдал, но транспорт вряд ли ходил. Да Глаша и представить не могла, что оказалась бы сейчас не здесь, среди всех этих возбужденных и веселых людей, а в общежитии, рядом с плюшевым Мишей. Ни за какие коврижки!

Подумав про коврижки, Глаша сглотнула слюну. Днем какая-то старушка угостила ее борщом из кастрюльки, но это было давно, и есть, конечно, уже захотелось снова. Да и вечерняя прохлада постепенно переходила в ночной холод, особенно ощутимый от того, что на Глаше было только белое летнее платье и босоножки.

«Глупости! – сердясь на себя, подумала она. – Не Антарктида, не замерзну!»

Видимо, из-за маленького Глашиного роста ее то ли не замечали, то ли не принимали во внимание, а потому прогоняли не слишком рьяно, особенно теперь, когда стемнело. Потому ей и удалось остаться на ночь прямо у баррикад, построенных перед самым Белым домом. Правда, когда у людей на баррикадах появились автоматы и она спросила, где их раздают, то один из защитников шуганул ее как кошку:

– А ну, брысь! Ишь, вояка нашлась – автомат ей раздай!

Но в остальном ей, конечно, повезло с ее маленьким ростом и неприметностью. Повезло оказаться в самой гуще событий, а значит, в самой гуще истории, о которой когда-нибудь обязательно напишут в учебниках, в этом Глаша была уверена. Она была со всеми, среди всех, и хотя вряд ли от нее была здесь какая-нибудь польза, но все-таки польза была, и Глаша это знала.

Днем она вместе со всеми жадно читала листовки, которые раздавали со ступенек Белого дома и из которых можно было узнать правду. Что армия сначала не хотела поддерживать защитников, но теперь начинает переходить на их сторону, а значит, танков, которые ревут моторами совсем рядом, на Калининском проспекте и на Смоленской площади, можно не бояться – это наши танки. И что строители шлют на Краснопресненскую набережную прицепы с песком для баррикад. И что никто их на самом деле не боится, этих коммунистов-заговорщиков, и звонили из Нижнего Новгорода и с Урала – там им даже телевидение не подчиняется! И Ельцина Глаша видела – он стоял на танке, и слова его тонули в общем радостном крике всех, кто собрался перед Белым домом, и это были уже тысячи, десятки тысяч людей…

Все она видела, и все это так взволновало ее, что теперь, к вечеру, она даже усталости не чувствовала, хотя провела весь день на ногах, лишь изредка присаживаясь на ящики и бетонные блоки, из которых были сооружены баррикады.

Но вот ночной холод – это было нелегко. Мама всегда говорила, что Глаша худосочная, косточки воробьиные, потому и мерзнет, как воробей. Раньше она не обращала на мамины слова внимания, но теперь, похоже, с ними следовало согласиться: у нее зуб на зуб не попадал.

К счастью, на баррикадах стали зажигать костры. Наверное, не одна она стала мерзнуть.

Глаша чуть не вприпрыжку добежала до ближайшего костра и присела на перевернутую мусорную урну, которую кто-то к нему подтащил.

– Если штурмовать будут, то ночью, – говорил какой-то мужчина; огонь освещал его лицо редкими всполохами. – Они и в семнадцатом году революцию в темноте обтяпали и сейчас то же сделают.

– А вы что, боитесь? – насмешливо спросил другой мужчина, судя по голосу, постарше.

– Бояться не боюсь, но умереть тут было бы жалко, – ответил первый.

– От чего это вдруг умереть? – удивился еще один человек.

Он только что подошел к костру и стоял у Глаши за спиной. Он был высокий – оглянувшись, она увидела только приклад автомата, который висел у него на плече.

– Да от чего угодно. Хоть из танка пальнут, хоть саперной лопаткой по голове. Это они умеют.

– Не бойтесь, – ответил мужчина у Глаши за спиной. – Смелым Бог владеет.

Это были какие-то неожиданные слова. Очень необычные! Они совсем по-новому объясняли то, что Глаша чувствовала весь этот день, пролетевший как миг, и продолжала чувствовать сейчас, в темноте у костра.

Она не только оглянулась, но и задрала голову: ей хотелось увидеть, кто эти слова произнес.

И она увидела.

Лазарь стоял в полушаге от нее, освещенный пламенем, и смотрел на людей вокруг костра с тем же веселым вниманием, с каким смотрел на Глашу в вагонном тамбуре.

– Ой! – пискнула Глаша и вскочила.

– Сидите, девушка, сидите, вы что? – удивленно сказал он; наверное, решил, что она уступает ему место.

– Лазарь, это я! – воскликнула она. – Глаша Рыбакова! Мы с вами в поезде ехали!

Она проговорила это торопливо: ей вдруг показалось, что он может уйти, не узнав ее. Уйдет, растворится в темноте, исчезнет так же неожиданно, как появился.

Но еще прежде, чем Глаша успела все это проговорить, лицо Лазаря осветилось той самой улыбкой, от которой у нее замерло сердце, когда она впервые увидела ее в темном поездном тамбуре.

– Глашенька! – радостно произнес он. – А вы-то как здесь оказались?

– Я просто пришла, – сказала она. – Как все.

Лазарь хмыкнул – Глаше показалось, недовольно.

– Не надо бы вам здесь, – сказал он.

– Но вы же здесь, – заметила она.

– Я – другое дело.

– Ну и я другое дело, – обиженно пробормотала Глаша.

Еще двух слов с ней не сказал, даже не расспросил ни о чем, а уже напоминает, что она пигалица. Сейчас тоже «брысь» скажет!

– Ладно, – вздохнул Лазарь. – Все равно вас отсюда вряд ли выгонишь.

– Вряд ли, – охотно подтвердила Глаша.

Он зачем-то снял с плеча автомат и сказал:

– Подержите.

Глаша и не представляла, что автомат такой тяжелый. Взяв в руки, она его чуть не уронила и удивленно подумала: «А в фильмах с ним так легко бегают! Или в фильмах автоматы ненастоящие?»

Впрочем, когда этот автомат висел на плече у Лазаря, то тяжелым не выглядел. Прежде чем она успела осмыслить это философское противоречие, Лазарь снял с себя куртку и надел на нее.

– А вы? – пролепетала Глаша.

Она так смутилась, что ничего умнее спросить не смогла. Его тепло обожгло ей плечи.

– Я – другое дело, – повторил он, забирая у нее автомат. И добавил: – Любое равенство должно иметь разумные пределы. Даже на баррикадах. – И спросил: – Вы, наверное, есть хотите?

– Немножко, – призналась Глаша.

Хотя – о прошлом были ее слова, потому что в эту самую минуту она о своем голоде уже забыла. Она так обрадовалась, увидев Лазаря, что забыла обо всем.

Пустой и тихой показалась ей огромная площадь, гудящая людскими голосами, и гул танковых моторов перестала она слышать, и потрескиванье досок в кострах.

Это было то самое, про что Маяковский написал: «Стих людей дремучий бор, вымер город заселенный, слышу лишь свисточный спор поездов до Барселоны». Это он потому написал, что в Барселону уезжала женщина, которую он полюбил, но на самом-то деле ведь неважно, Барселона, или Париж, или Москва, а важно только…

«Полюбил? – Глашино сознание зацепилось за это слово, и она так изумилась, что даже про стихи тут же позабыла. – Это что же – значит, я тоже полюбила?»

И как только пришла ей в голову эта мысль, сразу стало так легко, так хорошо, таким веселым воздухом наполнилось все у нее внутри, что она еле удержалась, чтобы не вскрикнуть от счастья.

Все это – и стихи, и «полюбила», и воздушное счастье в груди – длилось, наверное, лишь несколько секунд. В эти несколько секунд после ее ответа – что она, дескать, голодна, да, – уместилась вся ее жизнь.

– Пойдемте поужинаем, Глашенька, – сказал Лазарь.

Точно как тогда, в вагоне. И как же она могла думать, что это никогда больше не повторится? Как могла плакать – ночами в подушку или заглядывая в энциклопедию по живописи Возрождения, в которой лежала засушенная темная роза?

Их встреча не могла быть случайной, в ней был особенный смысл, и хотя никто не знал, в чем этот смысл состоит, и даже сама Глаша не знала, но она точно знала, что он есть и что он – счастье. Смысл – счастье или Лазарь? Она запуталась. Но это было теперь неважно!

Лазарь взял из костра тлеющую доску и пошел в сторону Белого дома, поближе к ступенькам. Глаша пошла за ним.

Там, куда они пришли, тоже сидели люди – несколькими кружками. Женщин среди них не было, только мужчины, и все с автоматами. Лазарь с Глашей подошли к одному из кружков. В середине его были подготовлены доски для костра.

– У всех спички разом кончились, – сказал Лазарь. – И зажигалки тоже. Вот, к соседям за огоньком пришлось идти.

Он поджег дрова. Костер сразу затрещал громко, весело. Впрочем, Глаше все теперь казалось веселым.

– Сейчас картошки напечем, – весело – тоже, конечно, весело! – сказал пожилой мужичок в ватнике, подбрасывая в огонь новые дощечки. – Потерпишь, а, девушка?

 

– У меня бутерброд остался, – сказал Лазарь. – Подкреплю ее, пока картошка подоспеет.

Он отвел Глашу в сторонку – жар костра доставал и сюда, – усадил ее в театральное кресло, каким-то непонятным путем попавшее на баррикады, и достал из кармана своей куртки, надетой на Глашу, круглый бутерброд в папиросной бумаге. Чтобы залезть в карман, ему пришлось протянуть руку у Глаши за плечами. Она замерла от этого короткого объятия, и сердце у нее забилось так, что она испугалась, что Лазарь его услышит.

Но он не услышал, наверное. Он развернул бутерброд и протянул Глаше.

– Из «Макдоналдса» сегодня принесли, – сказал Лазарь. – Они нам обедов штук сто, наверное, сюда доставили. Но всё съели уже. Аппетит-то у всех на свежем воздухе отменный. Вот, только гамбургер остался. Вкус немножко резиновый, но привлекательный.

– А вы? – спросила Глаша.

– Опять вы про равенство и братство? – улыбнулся он. – Ешьте.

Глаша надкусила непривычно круглый бутерброд, который Лазарь назвал гамбургером. Вкус у него тоже оказался непривычный. Гуляя по городу, она не раз проходила мимо «Макдоналдса» на Тверском бульваре, но очередь туда стояла такая же длинная, как на выставку в Третьяковке, и Глаше жалко было тратить столько времени на еду, даже самую настоящую американскую, хотя Миша, уже побывавший в «Макдоналдсе» с мамой, всячески эту еду нахваливал.

Теперь гамбургер показался ей слаще меда. То есть не меда – мед Глаша не любила, – а… Ну, амброзии какой-нибудь, или нектара, или что там еще едят в райских садах.

Она жевала бутерброд и смотрела на Лазаря. Он стоял перед ее креслом, высокий как скала, и лицо его снова сияло рембрандтовским светом. Из-за костра. И из-за того, что Глаша в него влюбилась.

– Расскажите, как вам в Москве приходится, – попросил Лазарь.

Он всегда говорил как-то необычно, это Глаша уже заметила. Что-то в нем вообще было необычное, хотя ничего странного в нем при этом не было – все было сильно, просто и прямо, вся его натура выявлялась в каждом его жесте, слове и в молчании тоже.

– Но ведь про меня теперь неважно, – ответила Глаша.

– Почему? – удивился он.

– Потому что теперь происходят такие значительные события, – объяснила она.

– Я и забыл, что вы девушка серьезная. – Лазарь улыбнулся. – Но все-таки расскажите про себя. Что в Москве было самое интересное?

– А знаете, – вспомнила Глаша, – ведь мне в Москве все время как-то душно было. Душно, тяжело. И днем, и ночью даже. Я не понимала, отчего такое.

– Просто вы никогда не оказывались летом в мегаполисе. Здесь же совсем не как у нас – бетона много, асфальта. Вы к этому не привыкли, вот и душно.

– Все так просто? – не поверила Глаша.

– Очень просто. Со мной то же самое в первый год было. Не то что летом – и зимой даже. Потом привык, и прошло.

Она хотела сказать, что духота, которую она все время чувствовала в Москве, была не внешняя, а внутренняя какая-то, и ведь теперь вот ее нету, хотя вокруг все тот же бетон и тот же асфальт, – но, прежде чем сказать, поняла: говорить этого не нужно. Потому что Лазарь прав. Его мысль идет тем путем, которым ее, Глашина, мысль идти не может. У нее мысль – как мелкая тоненькая пружинка, и так же, как мелкая пружинка, ни на что особенное не годится. А он мыслит прямо и точно. Крупно, вот как. Да, он ведь и сказал ей тогда, в поезде, что на жизнь надо смотреть крупнее, свободнее.

Весь он состоял из сплошной свободы; здесь, на этой освещенной кострами площади, окутанной голосами множества людей, которые пришли сюда именно чтобы быть свободными, это было особенно понятно.

– Ну вот и картошечка поспела. – К ним подошел тот самый мужичок в ватнике. В руках у него была мятая жестяная коробка, в которой лежала печеная картошка. – Давай, Лазарь Ермолаич, угощай девушку. И сам угощайся.

Глаша не выдержала и улыбнулась, услышав его имя-отчество.

– Сочетание то еще. – Лазарь заметил ее улыбку и тоже улыбнулся. – Когда еврейская мама влюбляется в папу-скобаря и рожает, не удосужившись его хотя бы спросить, вот такое и получается.

– Вы очень хороший получились! – горячо заверила его Глаша.

Лазарь расхохотался. Потом присел перед Глашиным креслом и сказал:

– Ну, давайте ужинать.

Только теперь Глаша заметила, что рубашка на нем такая же белая, как тогда, в поезде. Видимо, это было его особенное свойство – всегда быть в чистой рубашке.

Рядом с картошкой на жестянке была насыпана крупная соль. Лазарь разломил картофелину пополам и протянул Глаше. Ей вдруг показалось, что это уже было. Вот это – освещенная кострами площадь, и веселые его, широкие глаза, и картошка с солью… Все это было в ее жизни всегда – может, когда ее самой еще и на свете не было.

Она смотрела на Лазаря и не чувствовала вкуса картошки, которую машинально ела вместе с черной кожурой.

– Думаю, штурма уже не будет, – сказал он. – Иначе я вас отсюда все же отправил бы.

– Почему не будет штурма? – спросила Глаша.

Идею отправить ее отсюда она благоразумно обсуждать не стала.

– Потому что перелом начался. В нашу сторону. Я здесь с первого дня, и это очень чувствуется.

– Ну да, все веселые, и никто не боится, – кивнула она.

– Не в этом дело. Все и с самого начала веселые были. Но вначале опасность была явственная, а теперь ее нет.

– Я слышала, что военные на нашу сторону переходят, – вспомнила Глаша. – Наверное, потому и перелом.

– Не перелом потому, что военные на нашу сторону переходят, а наоборот – переходят они потому, что перелом наступил, – возразил Лазарь. – Вы же «Войну и мир» читали, конечно? – Глаша кивнула. – А там ведь про это как раз и есть. У Наполеона еще был перевес в военной силе, но дух у нас был уже сильнее – и Наполеон начал проигрывать. Хотя никаких военных причин для этого не было. Это загадка вообще-то интереснейшая! – Его глаза сверкнули. – И не только для войны – для любых больших событий, и личных тоже, я думаю. Что такое этот дух, от чего он зависит? От правды, видно.

Глаша слушала, держа картофелину у рта и не замечая, что вымазывается черной кожурой.

– Ну а с военной точки зрения смести нас всех отсюда ничего не стоит, – закончил Лазарь. – На час-полтора операция. Это если более-менее деликатным способом. А если без особых церемоний, то и получаса хватит.

– Откуда вы знаете?

– Нетрудно рассчитать. Даже моего армейского опыта достаточно.

– Вы военный? – удивилась Глаша.

– Да просто срочную служил. В МГУ с первого раза не поступил, а во Пскове учиться не хотел – были обстоятельства. Ну и пришлось в армию. А вы, Глашенька, перемазались, как трубочист. – Он вынул из кармана носовой платок и протянул ей. – Вытирайтесь.

Платок, как и следовало ожидать, был чистый. В другой какой-нибудь момент Глаша страшно смутилась бы от того, что выглядит как трубочист. Но сейчас, вот в этот момент, она не смутилась нисколько. Вернее, не от момента это зависело, а от Лазаря. Ей было с ним так легко, как не бывало никогда в жизни, даже наедине с собой.

Пока она вытирала щеки, Лазарь ушел к костру. Через минуту он вернулся. В руке у него была бутылка.

– Запейте и руки вымойте, – сказал он.

«А вы?» – чуть не задала привычный вопрос Глаша.

Но вовремя вспомнила, что он на это ответит, и спрашивать не стала. Она послушно выпила воды и полила себе на руки.

– А теперь все-таки расскажите, как вы живете, – сказал Лазарь.

Он придвинул поближе ящик, предназначенный на дрова, поставил его напротив Глашиного кресла и сел.

– Мне кажется, что я попала в середину жизни, – сказала она.

– Ну, в середину жизни вы еще не скоро попадете.

Лазарь улыбнулся.

– Я не про возраст! – горячо возразила Глаша. – А про то, что здесь все время что-нибудь происходит! Сейчас-то, на площади, – это понятно. Но и вообще в Москве. Я даже не очень понимаю, почему у меня такое ощущение. Я ведь только хожу, смотрю, и со мной вообще-то не происходит ничего особенного, никому до меня и дела нет, но…

– А родители ваши знают, что вы у Белого дома? – перебил ее Лазарь.

– Нет, конечно. Я им вчера утром дала телеграмму, что у меня все в порядке и чтобы они не волновались.

– Вряд ли не волнуются. Но теперь уж ничего не поделаешь. А ощущение, что в Москве все время что-то происходит, у вас потому, что вы не только умная девушка, но и чуткая. Происходит, это правда. Сильная концентрация людей, которые что-то существенное могут создавать. Естественно, в их жизни что-нибудь все время происходит. А они – это Москва и есть.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru