Работа Ливневского театра была устроена сложным образом. Шли собственные спектакли и наравне с ними спектакли резидентов – сторонних трупп, которые Митя приглашал с их собственными постановками. Но оркестр при этом всегда был его.
Многомудрый администратор Коля Мингалев с важным видом называл такое устройство цветущей сложностью, но и хлопот с этим цветением было немало.
– Хоть бы раз Дмитрий Сергеевич кого попроще пригласил! – заметил однажды Коля. – А то этим, которых он зовет, вечно инфраструктуру Гранд Опера подай.
Лере тоже хотелось, чтобы в Ливневский театр можно было приглашать любую труппу. Но и без оглядки на это она требовала, чтобы ни один человек в театре не считал, будто от него ничего не зависит. При воспоминании о том, что произошло, когда спустя рукава сработал однажды монтировщик декораций и гибели артистов удалось избежать только чудом, ее до сих пор бросало в холодный пот. За сценическим оборудованием она следила, кажется, не менее пристально, чем инженер. Впрочем, за посещаемостью и продажами билетов следила тоже, и за работой попечительского совета, и за нормативной базой – за ней отдельно, каждый ее рабочий день начинался с изучения новых регулирующих документов, согласно которым вместе с главбухом, юристом и администратором приходилось изобретать новые способы существования в том мертвеющем мире, который все более отчетливо вырисовывался вокруг.
Всем этим Лера и занялась сразу после крыши Зеленого театра. Это было привычно и унимало тревогу, которая все больше раздражала ее, потому что она понимала, что природа этой тревоги – всего лишь гормоны, и сумятица их связана только с возрастом, никаких других причин нет.
Она позвонила Розе, та сообщила, что Дмитрий Сергеевич уже уехал в театр, что к Аленке она заходила, обедать ее звала, но та не пошла, а Дмитрий Сергеевич, да, поел, но только бульон куриный.
– Он сегодня спектаклем дирижирует, – сказала Лера.
– Я и говорю, что за еда для него, бульон. – По телефону было слышно, что Роза поморщилась. – Кошке и то мало. А он же вечером, считай, вагоны разгружать будет, силы нужны.
Лера улыбнулась. Роза вела их с Митей хозяйство все двадцать лет, которые это хозяйство существовало, но до сих пор стремилась накормить Митю посытнее, хотя давно уж можно было понять, что это не нужно. Правда, Лера и сама не очень понимала, из какого источника питается его энергия – не мистическая какая-нибудь, а просто физическая энергия, физиология, – так что странно было бы требовать такого понимания от Розы с ее простым и прагматичным взглядом на людей и явления.
– А Лену приструни, – добавила Роза. – Что за моду взяла не обедать? И нервная стала, и без шапки пошла, я в окно видела.
Аленку она вырастила не в меньшей мере, чем Лера, а то и в большей, может, потому что была со своей обожаемой девочкой постоянно, не отвлекаясь ни на театр, ни на гастрольные поездки, ни на мужа. Мужчин Роза презирала, Митя был абсолютным в этом смысле исключением, к нему она относилась как к богу.
– Я ей скажу, – кивнула Лера.
И как в воду глядела: она еще разговаривала с Розой, когда дверь открылась, Аленка вошла в кабинет и сказала с порога:
– Я должна уйти.
– Куда? – удивилась Лера.
Сообщать ей о своих передвижениях дочь вообще-то была не обязана ни из родственных, ни из служебных соображений. Она не состояла в штате театра, Митя привлекал ее как пианиста не часто, в основном у нее была собственная исполнительская жизнь.
– Никуда. – Аленка дернула плечом, локон зацепился за пуговицу на блузке, она поморщилась, стала его отцеплять, но только еще больше запутала. – В никуда! – сердито воскликнула она.
– Что за глупости? – рассердилась и Лера. – Витя Витей, но надо же и в руках себя держать! Работа-то при чем? Митя, конечно, сам с тобой поговорит, но и я считаю…
– Не надо ему со мной говорить!
В ее голосе зазвенели злые слезы. Лера опешила. Никогда Аленка не говорила о Мите таким тоном. Если для Розы он был богом по непонятной причине, то в Аленкином случае причина как раз была очень понятна: какой была бы ее жизнь, если бы Митя не разглядел в ней музыкальные способности еще в детстве и не направил бы их правильным образом?
– Ты что, Лена? – растерянно проговорила Лера.
– То! Всё, что со мной теперь… – Она снова схватилась за локон, с силой выдернула его из-под пуговицы, проговорила лихорадочно: – Витя!.. Да при чем здесь это вообще?!
Слезы брызнули у нее из глаз. Именно брызнули – никогда Лера такого не видела. Как будто боль от запутавшихся волос оказалась невыносимой.
Но дело не в этом, конечно.
– Закрой дверь, пожалуйста, – стараясь, чтобы в голосе не слышалось ни отзвука беспокойства, сказала Лера.
– А тебя, как всегда, только видимость волнует! Не переживай, там никого нет.
И по отношению к ней никогда не было у дочери такого раздражения. Или отчаяния, или горя?.. Лера подошла к двери и прикрыла ее, мельком отметив, что помощницы Ани в приемной действительно нет.
– Сядь, – сказала Лера. – И объясни, пожалуйста, что случилось. Внятно объясни. Чтобы даже я поняла, – не удержавшись от иронического тона, добавила она.
Аленка на ее тон немедленно отреагировала:
– В твоем понимании не случилось ничего.
– А в твоем?
Лера на ее реакцию отвечать не стала.
Аленка молчала. Ее молчание постепенно заполняло все пространство кабинета и Леру изнутри заполняло тоже. Непонятно было, что делать с этим тягостным молчанием.
– Я – посредственность, – наконец проговорила Аленка. – Случилось, ты говоришь? Это не случилось. Это всегда так было. Это моя жизнь. Только это, больше ничего. Посредственность. А не Витенька, не отношения выстраивать, вся вот эта ерунда, которая так тебя волнует.
Лера едва сдержала вздох облегчения. Вон что, оказывается! Обычные сетования человека, занятого таким неочевидным делом, как музыка. Единственным, от кого она никогда ничего подобного не слышала, был Митя, а от всех других людей, окружавших ее в театре, ламентации такого рода ей приходилось выслушивать с постоянством, достойным лучшего применения.
– И почему же ты именно сейчас так решила? – спросила она. – Раз, говоришь, это всегда было.
– Когда-нибудь перестаешь себе врать. Вот, перестала.
Лера вздрогнула. Все-таки дочь похожа на нее, хотя внешнего сходства никакого. Думает так же и даже говорит теми же словами.
Жалость кольнула ее острым лезвием.
– Лена, – сказала она, – ну неужели вам в консерватории этого не объясняли? Еще в ЦМШ должны были, по-моему. Через это же все музыканты проходят, это нормально, сомневаться в себе, и ты…
– Не говори пошлостей, пожалуйста. – Аленка поморщилась. – Я их слышала тысячу раз. И от Егорова, и… Не надо мне больше ваших разговоров! У меня есть глаза, я сама все вижу.
– Что же ты, интересно, видишь?
Жалость к дочери сменилась раздражением на нее. Какой стандартный эгоцентризм! И кто кого должен в пошлости упрекать?
– Таких пианистов, как я, тысячи, – сказала Аленка. – Все конкурсы нами переполнены. А при этом…
– Это нормально, – перебила ее Лера. – Без конкуренции жизнь остановилась бы.
– А кто решил, что я должна посвятить свою жизнь конкуренции посредственностей? Она у меня одна, жизнь, между прочим! Скажешь, надо работать, и тогда?.. Что – тогда? – воскликнула Аленка. – Да ничего тогда! Буду чуть быстрее пальчиками перебирать. Китайцев в этом все равно не переплюнешь, и ни к чему. Не в скорости же дело!
– А в чем? – спросила Лера.
Ей в самом деле было это интересно.
– Да не знаю я, как это назвать. – Аленка раздраженно дернула плечом. – Но у меня этого нет точно. И Митя это прекрасно знал. Не мог не понимать! Так зачем же взращивал во мне иллюзии? Зачем он меня всем этим обманул?! Я обычный человек, понимаешь? Не надо было мне соваться туда, где необычные нужны. Я бы и не сунулась, если бы не он. А из-за него – сунулась. И ничего не достигла, а все в себе разрушила!
– Да что же ты разрушила, Лена? – Лера в возмущении ухватилась за эти ее слова. – Даже если ты права насчет твоих способностей – даже если! – все равно у тебя миллион других возможностей!
– Никаких у меня нет возможностей. – Аленка вдруг разом как-то поникла, злость сменилась в ее голосе тусклым безразличием. – Я посредственность. Еще в шестнадцать лет должна была это понять. А я не поняла и себя разрушила пустыми стремлениями. К тому, чего никогда не достигну. И теперь мне все безразлично, и все безразличны. И сама я себе не нужна. Скажи, что в заявлении написать, чтобы меня заменили.
Она кивнула на пробковую доску, к которой были приколоты разноцветные листочки. После того как Митя давал Лере план новых спектаклей на весь сезон с датами премьер и начала репетиций, она вывешивала на этой доске списки всех постановочных групп и задействованных актеров. Списки эти, конечно, и в компьютер были внесены, но она предпочитала видеть их перед собой.
Аленка вышла из кабинета. Лера несколько секунд молча стояла, прислонившись к оконному косяку, потом бросилась к двери.
«Что ей в голову может взбрести?» – мелькнуло в голове.
Она стрелой пролетела через приемную и догнала Аленку на лестнице.
– Мама, – на мгновенье приостановившись, но не оборачиваясь, сказала та, – не устраивай хэппенинг на пустом месте. Я не собираюсь выбрасываться из окна. Мне ничего не нужно. Занимайся своими делами.
Аленка пошла по лестнице вниз. Лера – обратно в кабинет. А что ей оставалось?
Она чувствовала усталость. Нет, не усталость – что-то бессмысленное переполняло ее, тягостное и потому тяжкое.
«Что я делаю, чем занимаюсь? – с глухой, разъедающей тоской подумала она. – Почему я должна разбираться в том, в чем ничего не понимаю? Я научилась этим… Даже не управлять – жонглировать, да, не более того. Но по сути все это закрыто для меня по-прежнему, и это меня разрушает. Что это за мир, кто в нем посредственность, кто нет, из чего он вообще состоит… Как Аленка сказала? Не надо было мне соваться туда, где необычные нужны, а я сунулась и все в себе разрушила. Это обо мне. Обо мне».
Помощницы Ани по-прежнему не было на месте, но приемная оказалась не пуста.
– Здравствуйте, Валерия Викторовна.
Лера вздрогнула от неожиданности и тут же вспомнила, что должно было произойти как раз в то время, когда Аленка ворвалась к ней со своими упреками. Встреча у нее была назначена, вот что, очень важная встреча, драгоценная, можно сказать. Она этой встречи искала, она к ней готовилась, и вот теперь вынуждена будет провести ее в разобранном, раздрызганном состоянии.
– Здравствуйте, Вадим Алексеевич, – сказала она. – Извините, что вас не встретили.
Запыхавшаяся Аня вбежала в приемную как раз на этих словах.
– Это меня извините! – воскликнула она. – Дочка ногу сломала, муж позвонил, я и выскочила в парк ими поруководить. Чтобы здесь не орать.
Аня работала в Ливневе всего два месяца и не разобралась еще в здешних обыкновениях.
– А зачем вернулась? – спросила Лера. – Ехала бы к дочке.
– Ну…
Объяснение было написано на прозрачном, как засушенный лунник, Анином лице. Не хочется потерять работу, где такую найдешь, зарплата приличная, начальство не сволочное, коллектив хороший, и вообще – театр.
– Выпьете кофе, чаю? – спросила Лера. – Аня нам сделает и пойдет дочку лечить.
Сама она лучше выпила бы сейчас коньяку, но как-то неловко с ходу предлагать это человеку, которого надеешься привлечь в попечительский совет театра.
– А коньяку случайно не найдется? – спросил этот человек. – Имел глупость прогуляться по парку и ноги промочил.
В доказательство своих слов он кивнул на лужицу, натекшую на пол с его узких итальянских туфель.
– Почему же глупость? – Лера улыбнулась, но собрать себя в нечто цельное все-таки еще не сумела, поэтому улыбка вышла, наверное, жалкая. – У нас прекрасный парк. Восемнадцатого века.
– Знаю, – кивнул Вадим Алексеевич Клодт. – Потому и захотелось пройтись. Читал про него.
Выпивание коньяка в Анином содействии не нуждалось, и, еще раз напомнив, что та на сегодня свободна, Лера увела Клодта к себе в кабинет.
– Извините, – повторила она, доставая бутылку и бокалы из узкого шкафчика, который называла погребцом. – Долго вам пришлось ожидать?
– Минут пять, – ответил Клодт. И, предупреждая очередные Лерины извинения, добавил: – Я раньше приехал, чем договаривались.
То есть во время разговора с Аленкой он уже, скорее всего, был в приемной и разговор этот дурацкий, возможно, слышал. Это должно было Лере быть неприятно. Но не было.
Удивившись отсутствию неловкости перед незнакомым человеком за то, что не обязательно было знать даже и близкому знакомому, она присмотрелась к нему повнимательнее. Впрочем, это и в любом случае надо было бы сделать. Попечительский совет всегда был важен для театра, а теперь каждый из входящих в него людей стал на весь золота в прямом и переносном смысле.
Лера помнила, какая оторопь охватила ее, когда четыре года назад совет начали покидать люди, из которых он состоял на протяжении двадцати лет, как металась она от одного к другому, как они один за другим переставали отвечать на ее звонки… Она поскорее отогнала некстати всплывшее воспоминание и взяла бокал, в который Клодт уже налил коньяк.
– За знакомство, Валерия Викторовна.
У него, в противоположность режиссеру Пестереву, глаза были поставлены широко, что почему-то считалось признаком одаренности. Лера не помнила, где прочитала об этом, и до сих пор у нее не было случая проверить, так это или нет.
«А вот теперь может и будет», – подумала она.
Эта ли мысль, сами ли широко поставленные глаза Клодта так успокоили ее, или коньяк, может, но она повеселела.
– Согрелся, – сообщил Вадим Алексеевич. – Что ж, к делу? Хочу вам сообщить, что для себя я решение уже принял. Если вы во мне заинтересованы, а судя по тому, что мы с вами здесь сидим и коньяк распиваем, это именно так, готов обсудить подробности моего участия в жизни вашего театра.
– Очень рада, Вадим Алексеевич. – Лера улыбнулась самой обаятельной улыбкой, на какую была способна. – Но участия в жизни театра со стороны членов попечительского совета не предусмотрено. Только взнос. С нашей стороны – ваш логотип на всех наших материалах. Ну и добрые чувства, и приглашение на все наши спектакли, конечно.
Все это было обозначено в уставе театра, Клодт не мог этого не выяснить, и напоминать ему об этом было, может, не нужно. Но Леру насторожила формулировка «участие в жизни театра», и она решила расставить все по местам еще до начала сотрудничества. Даже если из-за такой ее предусмотрительности и сотрудничества никакого не получится.
Она смотрела на него, ожидая реакции, и реакция тут же последовала – Клодт расхохотался.
– Да… – проговорил он сквозь смех. – Женька мне так сразу и сказал: Лера с тобой церемониться не будет, даже не рассчитывай. Знает он вас, выходит.
– Конечно., – кивнула она. – Странно было бы, если б не знал.
Женя Стрепет, который и устроил ее знакомство с Клодтом, учился с Лерой в одном классе и жил в одном дворе. Ее соседка и лучшая подружка Зоська Михальцова считала, что Женька в детстве был ужасно вредный, но Лера этого мнения не разделяла. В школе она была ему благодарна главным образом за то, что давал списывать алгебру, но и в более осмысленные годы причины для благодарности не исчезли: Стрепет принял в свой холдинг маленькую туристическую фирму, с которой когда-то началась ее жизнь в деловом мире, и если бы не это обстоятельство, никогда бы Лере не выжить в бурях первоначального накопления.
Женька жил теперь в Лондоне, наведывался в Москву только по неотложной необходимости, и встречи с ним в основном случались у Леры в Европе. Не так часто, как в те годы, когда вся их дворовая компания собиралась вечерами на бульваре посреди Неглинной, и все пили портвейн, передавая друг другу бутылку, слушали, как Митя поет под гитару простые песенки, самозабвенно Лерой любимые – про Кейптаунский порт, в который ворвался теплоход, объятый серебром прожекторов, и про то, что сигарет нет-нет, и монет-нет-нет, и кларнет-нет-нет не звучит, и сердце молчит…
Все это пронеслось в голове мгновенно, одним сияющим воспоминанием, и Лера улыбнулась. На этот раз без всякого старания придать своей улыбке побольше обаяния.
– Вы чудесно улыбаетесь, Лера, – сказал Клодт. – Извините, что так фамильярно вас назвал. Случайно за Женей повторил.
– Ничего, пожалуйста. – Она улыбнулась снова. Мысли ее пришли наконец в равновесие. – Ну что, рассказывать про наши планы?
– Давайте, – кивнул он. – Нравится мне у вас.
– Мы вас на бал пригласим, – пообещала Лера; ей было неловко за резкое начало разговора. – У нас знаете какой в мае бал бывает!
– А то! Про ваш бал все знают. Танцор из меня, правда, никакой, но до мая потренируюсь.
Он посмотрел репертуарный план, спросил, что за опера «Маддалена», поинтересовался, где заказывают декорации, задал еще несколько вопросов, видно было, что главным образом из любопытства, выпили за удачу…
Лера предложила проводить его до машины, но Клодт отказался. Она смотрела в окно, как он идет по аллее и листья летят за ним вслед веселым пестрым вихрем.
«Какие глупости! – так же весело вихрилось при этом у нее в голове. – И что мне вдруг вздумалось тосковать?».
– Все будет хорошо, – проговорила она.
И эти слова, и звук собственного голоса добавили уверенности тоже. Мир приобрел ясную структуру, события и явления разместились в простом порядке, и сознание зыбкости собственного существования действительно стало казаться глупостью и пустым вымыслом.
Как и следовало ожидать, все у Аленки наладилось.
Произошло это просто, как явление бога из машины. Роль бога сыграл Аленкин отец, то есть кровный ее отец, существование которого давным-давно уже находилось в слепом пятне Лериного сознания.
Костя приехал в Москву на конференцию, с Лерой встречаться не стал, а с Аленкой встретился; разговор с ним и оказал на нее гармонизирующее воздействие. Это было удивительно, потому что со своей дочерью он, можно сказать, и знаком почти не был. Но, наверное, именно явление незнакомого человека и было ей сейчас необходимо, как с той же гармонизирующей целью бывает необходим случайный попутчик, разговор с которым каким-то загадочным образом развеивает беспричинную ночную дорожную тревогу.
– Может, Костик твой бывший и сто раз талантливый, – говорила когда-то Зоська, – но это с улитками своими только. А так он бледная немочь, больше ничего, и половина мужчин такие, а вторая половина – алкоголики.
Зоськины феминистские воззрения были известны, так что спорить с ней Лера не собиралась. Но и Костю Веденеева бледной немочью считать не собиралась тоже. За что бы? За то, что с нежданным-негаданным явлением дикого рынка не бросил аспирантуру, как она бросила, не стал ездить вместе с ней в Турцию за лифчиками и торговать потом этими лифчиками в Лужниках? Еще бы не хватало! Лера прекрасно понимала, что если изучение ею итальянского Возрождения было только результатом живости ее ума и сильных впечатлений от прочитанных в детстве книг, то Костины эксперименты в Институте высшей нервной деятельности – с теми самыми улитками, о которых Зоська отзывалась так пренебрежительно, – были делом его жизни. И она лучше бы с голоду умерла, чем заставила близкого человека этим пожертвовать. Другое дело, что близкий человек решил перестать быть близким и банальным образом ушел к глядящей ему в рот лаборантке как раз с началом Лериной беременности, и рождение Аленки не вызвало у него ни малейшего энтузиазма… Но не за рукав же его было хватать. Да и вообще, когда все это происходило! В другой жизни, не о чем и вспоминать.
Костя, кстати, относился именно к мужчинам того типа, в котором, согласно Зоськиной классификации, бледная немочь должна была бы совмещаться с алкоголизмом. Однако он уберегся от обоих этих вариантов развития судьбы. То есть не сам уберегся – он был склонен плыть по течению. Но как раз течение и вынесло его в Америку.
– Это, Лерочка, знаешь, без всякого моего участия как-то вышло, – объяснял Костя, хотя Лера его об этом не спрашивала. – Владику три года, Люся снова беременна, денег нет и не предвидится, а тут стажировку предлагают в Сан-Франциско, кто бы не поехал? Я и поехал.
Лера помнила, каких усилий стоило лаборантке Люсе добиться, чтобы он перевез к себе в США семью. Она даже Лере зачем-то звонила, хотя та о Костиной жизни к тому времени понятия не имела и уж точно не могла оказать на него никакого влияния. Как бы там ни было, Костя работал теперь в Университете Калифорнии, занимался биотехнологиями, и благополучие его было незыблемо, как вся мощь американской науки. С Люсей он давно развелся, сыновей учил в университетах Лиги Плюща, жениться больше не собирался, и по его признанию единственной женщиной, с которой он общался с удовольствием, была Лера. Общение с ней, впрочем, происходило исключительно по скайпу, и то от случая к случаю, так что Зоська, может, не так уж неправа была в своей оценке Кости Веденеева.
Почему в этот приезд в Москву он вздумал встретиться со своей старшей дочерью, которую видел лет двадцать назад, и то мельком, было так же никому не ведомо, как и любые другие Костины поступки в зыбкой и, судя по всему, пугающей его сфере личной жизни. Но встреча произошла, и Аленка вернулась после нее в таком веселом настроении, что даже забежала к Лере на ночь глядя, так ей не терпелось сообщить свои впечатления.
– Он ужасно смешной! – сказала она. – Я на него, конечно, совершенно не похожа.
– Ты на него как раз очень похожа, – заметила Лера.
– Локоны не в счет, – махнула рукой Аленка. – Ангельские глазки тоже. У меня это обманчивые признаки, а у него нет. Он в самом деле бесхитростное существо. В смысле, цельная личность. Ясная, как белый день. Мне такого образца перед собой ужасно не хватало, – добавила она.
«Митя тоже цельная личность», – хотела возразить Лера.
Но промолчала. Тьма Митиных глаз в тени прямых ресниц представилась ей. Меньше всего эта сумрачная тень связывалась с ясностью белого дня. Да и в самом сравнении этих двух Аленкиных отцов было бы что-то неловкое, почти оскорбительное.
– В общем, Константин Иванович примирил меня с действительностью, – заключила ее непредсказуемая дочь.
– Это чем же? – усмехнулась Лера.
Про себя она однако же обрадовалась. Да хоть чем, лишь бы примирил!
– А он такой… – Аленка неопределенно покрутила пальцем над головой, подыскивая объяснение. – Дюжинный, вот. Знаешь такое слово?
– Конечно, – улыбнулась Лера.
– Совсем не конечно. Я его только от Мити услышала. В общем, мой биологический отец – человек на дважды два. И ничего, прекрасно себя чувствует. Есть надежда, что и я со временем привыкну. Буду концертировать в провинции, участвовать в третьеразрядных конкурсах и радоваться жизни. Даже замуж выйду, может. За Витеньку. Будем с ним вместе четвертые места занимать.
– Попробуй еще займи хотя бы пятое, – хмыкнула Лера. – Желающих и без вас с Егоровым хватает. Да и замуж – это еще его спросить надо.
– Вот только его не хватало спрашивать! – Аленкин смех зазвенел обычным ее серебряным колокольчиком. – Пусть спасибо скажет, что я с ним сплю.
«Что из нее выросло?» – подумала Лера.
Не в смысле сексуальной раскрепощенности, а в смысле всепоглощающей самовлюбленности. И ничего ведь с этим уже не поделаешь. А может, и никогда ничего поделать нельзя было с той темной средою, в которой, как корни растений под землей, сплетаются неведомые гены.
Однако Аленкино умиротворение подействовало и на Леру тоже. Или, может, просто положительные результаты анализов? Она вспомнила знаменитую формулу: на сложные вопросы «что со мной не так, в чем причина, кто виноват?» почти наверняка найдутся простые ответы – либо зависть, либо деньги, либо проверь гормоны. Завидовать ей было некому, к зависти в свой адрес она относилась как к явлению природы, деньги с той поры, когда приходилось торговать лифчиками на рынке – за давностью лет казалось уже, что это было и не с ней, – не являлись сколько-нибудь значимой проблемой ее жизни… Оставались только гормоны, их она и проверила. Результаты анализов, пришедшие из швейцарской клиники, оказались прекрасные, ни малейшей разбалансированности в ее организме не обнаружилось.
– Молода ты, подруга, и полна энергии, как в двадцать лет, – прокомментировала Зоська. – Чему я, кстати, не удивляюсь.
– Это почему же ты не удивляешься? – спросила Лера.
Они сидели у Зоськи на чердаке. То есть когда-то это был чердак старого доходного дома на Неглинной, в котором кроткой дворничихе Любе Михальцовой дали служебную жилплощадь – не комнату даже, а койко-место. Кроме нее на чердаке жил еще слесарь, тихий пьяница, а потом появилась шестилетняя Зося.
Звали ее на самом деле Жозефиной. Неизвестно, почему Любе пришло в голову назвать своего единственного ребенка таким странным именем, даже в Москве странным, не говоря уж о городке под названием Обоянь, откуда она привезла девочку, как только немного обустроила жилье.
Когда Жозефина со скакалкой в руке впервые вышла во двор и сообщила всем, как ее зовут, в ответ раздался такой смех, что она покраснела и слезы выступили у нее на глазах.
– Жозефина?! Вот это да! – громче всех хохотал Женька Стрепет. – Что ж ты думаешь, так и будем звать? Мы тебе другое имя придумаем!
И они начали наперебой придумывать.
– Жозя!
– Физя!
– Тогда уж лучше просто Жопа!
Это была обычная жестокость восьми-девятилетних детей, с которой мало кто не сталкивался в детстве. Но для маленькой Жозефины все это было настоящей трагедией. Она бросила скакалку и, в голос разрыдавшись, убежала домой.
– Жозя! Физя! – неслось ей вслед.
Все это повторялось с завидным упорством, когда бы Жозефина ни вышла во двор. Неизвестно, почему так травили эту маленькую беленькую девочку из-за такой ерунды, как необычное имя, но дети уже не могли остановиться. Ко всему добавлялось еще и то, что Жозефина была «из деревни», и это давало дополнительный повод к насмешкам.
Трудно сказать, чем кончилась бы эта травля, длившаяся несколько недель, если бы не Митя.
Он появлялся во дворе редко – у него не много времени было для прогулок, – но метко. И неудивительно – он был душой двора, а это ведь и у каждого отдельного человека так: душа не может же быть видна постоянно, когда, например, человек жует свой повседневный бутерброд или мчится за утренним автобусом. Но уж если она у него есть, то никуда и не денется.
Митя возвращался с занятий, держа в руке футляр со скрипкой, и вполне мог не заметить Жозефину, спрятавшуюся под покатой подвальной крышей возле его подъезда. Тем более что уже смеркалось, а после своих уроков Митя вообще мало что замечал. Но он все-таки услышал шмыганье и тихое иканье, доносившееся из-под крыши, тут же заглянул туда и извлек на белый свет Жозефину.
– Чего ревем? – спросил Митя, присев перед ней на корточки и с усмешкой вглядываясь в опухшее личико.
Ему было в это время четырнадцать, а он уже заканчивал Центральную музыкальную школу и, конечно, имел право насмешливо относиться к сопливой мелочи.
– Ничего-о! – прорыдала Жозефина.
– Ничего – не бывает. Скажи, скажи, может, я тоже с тобой пореву! Ну, что молчишь?
Жозефина подняла на взрослого мальчика голубые зареванные глаза и, проникнувшись к нему неожиданным доверием, сообщила:
– У меня плохое имя!
– Плохое? – удивился Митя. – Думаешь, бывают плохие имена? И как же тебя зовут?
– Жо… Жозефина… – выговорила она с опаской.
Митя не выдержал и тоже улыбнулся.
– Да-а, вот это фантазия! Ну и что? Разве ты не можешь жить со своим именем?
– Я могу. – Глаза Жозефины снова стали наливаться слезами. – Я могу, но они же не могут! Они меня дразнят, придумывают другие имена всякие, и к тому же я из деревни.
– Из деревни – ничего, – возразил Митя. – Ломоносов тоже был из деревни. А как тебя мама дома называет?
– Так и называет – Жозефина. Ей нравится.
– А внимания ни на кого не обращать ты разве не можешь, тем более, маме нравится?
Он разговаривал с ней так серьезно, несмотря на то что был совсем взрослый, что Жозефина прониклась к нему полным доверием.
– Не могу, – вздохнула она. – Я бы отсюда насовсем уехала обратно в Обоянь, но бабушка умерла, и мама сказала, что я теперь буду жить здесь с ней всегда.
– Не уезжай в Обоянь, – попросил Митя. – Ты мне нравишься. А им скажи… Скажи, что тебя зовут… Какое-нибудь простое имя… Да, скажи, что тебя зовут Зося, вот и все! Зося красивое имя, по-моему, можно считать его уменьшительным от Жозефины. И заодно можешь сказать, что твоя прабабушка была королева и враги ее сослали в эту Обоянь. Чтобы они заткнулись насчет деревни, если уж тебя это так удручает. А если не заткнутся, можешь сказать, что я их убью. Меня зовут Митя Гладышев, я живу в седьмой квартире, и они меня знают. Поняла, Зося?
И он исчез в темноте подъезда, словно растворился под звон дождевых капель о крышу подвала.
Лера обо всем этом узнала от него позже, в то время она болела свинкой и целый месяц не показывалась во дворе.
Но самое удивительное, что так и получилось, как он сказал! Как только Митя дал ей имя, Зося словно заново появилась в их дворе, и никто, ни один человек, как по мановению волшебной палочки, не обидел ее больше. Ей даже не пришлось говорить про королеву, всем и так понравилось ее новое имя, и ее наконец признали здесь своей.
Жилье Михальцовых находилось прямо над квартирой, в которой Лера жила с мамой. Когда-то на чердаке не было даже телефона, поэтому с важными известиями звонили на Лерин номер, и она вызывала Зоську, стуча по батарее чугунным бюстиком Пушкина. Во время одного из таких разговоров как раз и выяснилось, что та ездит в Турцию за товаром, который потом продает в Лужниках, и Лера решила поехать с ней, и жизнь ее переменилась после этого так же разительно, как жизнь целой страны.
Давно уже и чердак был не чердаком, а, можно считать, пентхаусом, и Зоська была не робкая девчонка с белобрысой тощей косичкой, и рынок в Лужниках забылся напрочь, но все, что происходило тогда, по-прежнему было для Леры значимо.
Только Митя переменил ее жизнь больше, чем те годы. Только он.
– Так почему ты не удивляешься? – повторила Лера.
– Потому что у всех нормальных людей жизнь определяется гормональным фоном, – ответила Зоська. – А у тебя – наоборот.
Она приоткрыла ярко-оранжевый чайник, стоящий на стеклянном кухонном столе, и чихнула от терпкого имбирного запаха. Чайник был сделан в виде апельсина со срезанной верхушкой-крышечкой. Зоська любила всяческие оригинальные штучки и привозила их отовсюду. И не надоедало же ей! Лера давно уже перестала испытывать восторг перед милыми мелочами такого рода, а привозить их домой ей и в голову не приходило. Митя их не замечал, а главное, гладышевская квартира не требовала и даже не допускала появления лишних подробностей. Все здесь находилось в неизменной, давным-давно установившейся гармонии – книги в шкафах, этюды Коровина и Левитана, подаренные авторами Митиному деду, профессору Московской консерватории… Когда-то Лера казалась себе слишком вульгарным пятном на этом строгом фоне. То ощущение давно прошло, но апельсиновый чайник в гладышевской квартире не появился. Все, что она покупала туда, было просто, функционально и могло служить столетиями.