Розовое мыло выскользнуло из рук и розовой голой мышью юркнуло за мраморный столик, растворилось в облаках пара… Вода была приятно обжигающая, я долго стояла, греясь, пока не поняла, что котел не бездонный, что в нем всего восемьдесят литров и что мне пора возвращаться в комнату, тем более что поленья в камине уже пылали вовсю, я это знала по своему опыту: возвращаясь после душа в комнату, я чувствовала, как она хорошо протоплена, а на толстом вязаном покрывале играют оранжевые блики огня…
Я жила совершенно одна, мне не с кем было даже поговорить, и я стала разговаривать с монстерой, с дивной, разросшейся разлапистой и добродушной монстерой, живущей в углу моей просторной комнаты в кадке. Я разговаривала с ней по поводу и без повода. Просто так. Объяснила ей, что буду ухаживать за ней в течение этого месяца, что со мной ей будет хорошо, что ее не вынесут на улицу, в холод, что стану поливать ее… В хозяйском садике мерзло гранатовое деревце. Но это мне только казалось, что оно мерзнет, когда я глядела на него из окна своей комнаты… на ветвях его покачивались от ветра крепенькие круглые плоды. Некоторые из них даже лопнули от спелости, показывая свои темно-красные, зернистые, поблескивающие внутренности. Хозяйка угостила меня двумя гранатами, и до чего же они были сладкие и сочные…
Оле я тоже не сказала, куда поехала. Мне надоела ее опека. Она хороший, конечно, человек, но иногда хочется побыть одной, вот как сейчас. Вообще-то она младше меня на целых пять лет, но всегда, сколько я помню, она пытается играть роль старшей сестры. Пусть, меня это не раздражает. Старшая сестра – это ответственность. Я понимаю, что на ее, прямо скажем, не совсем благополучном жизненном фоне моя жизнь кажется Оле и вовсе пропащей, и, быть может, именно мои беды и несчастья и питают ее, такое случается между близкими людьми, но и на это я стараюсь не обращать внимания, потому что моя пропащая жизнь всегда кажется мне куда полнокровнее и счастливее, чем ее. Она, встречая мужчину, всегда спешит выйти за него замуж и считает это поступком нравственным, я же, не в пример ей, с замужеством не спешу, мне важно лишь полное обладание мужчиной без каких-либо документальных подтверждений, регистрирующих мою любовь, мою страсть… С Игорем полного обладания не получалось – я ни на минуту не забывала, что он женат, и это сильно отравляло наши отношения.
Игорь… Я не представляла себе возвращения в Москву без встречи с ним, без его звонков; быть может, поэтому я и приехала сюда – накопить силы, чтобы разорвать эти отношения раз и навсегда?
Психологи утверждают, что надо уметь заставлять себя не думать о ком-то. Легко сказать. Девочка, встань в угол и не думай о белом бычке. И девочка думает только о белом бычке. Как все просто и нелепо.
Я думала, что кисти винограда мне будет достаточно, чтобы утолить голод. Я снова ошиблась, я стала ошибаться постоянно. Ребенок, который жил и развивался во мне, свежий морской прохладный воздух были, наверно, виной моего возросшего аппетита. Я съела две кисти, но так и не наелась. Пришлось доставать из холодильника сладкого лефера – толстенькую жирную рыбку, из-за которой в Созопол любители жареной рыбы приезжали именно в мертвый осенний сезон, ведь и рыбка-то была сезонной. Уже на второй день пребывания в этом городе я знала, что свежую рыбу можно купить прямо на пристани у рыбаков, поэтому в холодильнике у меня всегда был ее запас. В глубокой хозяйской сковороде я зажарила и съела в полном одиночестве двух леферов, сильно жалея, что приехала сюда одна и что не с кем не только поговорить, но и просто посидеть за столом, поужинать… Хотела позвонить Ольге, сказать, где я, но передумала – мне внезапно пришла в голову совершенно другая мысль. А что, если позвонить дворничихе, Зинаиде Петровне, и спросить ее, нет ли каких новостей о пропавшей Валентине. Дворничиха, женщина на редкость болтливая, обрадуется, что нашелся человек, которому она выдаст на-гора все последние дворовые новости. И я позвонила. Вымыла посуду, устроилась среди подушек на кровати перед камином, укрылась пледом и позвонила. Должна же я была удостовериться, что Валентина мне почудилась, что ее образ возник из каких-то случайных вечерних бликов, наложившихся на мое воспаленное воображение и обрывки последних глубоких впечатлений.
Услышать совсем близко громкий голос дворничихи – это еще одно впечатление, нонсенс. Худенькая вертлявая женщина, сующая свой острый нос во все чужие дела и представляющая собой яркий образчик классической сплетницы, на самом деле обрадовалась, услышав меня, и даже забыла спросить, откуда я звоню, хотя эта информация послужила бы ей источником новых сплетен.
– Валентина? Так ты еще ничего не знаешь, Машенька? Нашли ее, вернее, тело нашли, – рапортовала она мне бодрым голосом. – Где-то за городом, в посадках нашли… Ее застрелили. Мы уже и похоронили ее. Сестра приезжала, поминки устраивала. Так что убили нашу Валентину… А я думала, ты знаешь…
Я выключила телефон. Какое-то время смотрела на огонь, стараясь ни о чем не думать. Но мысли все равно лезли в голову, переплетались, мешали сосредоточиться, пугали, наконец. Кто же тогда гуляет в голубом платье по Созополу? Женщина, удивительно похожая на нее? Ну и ладно. Не стану больше об этом думать. Созопольское кабельное телевидение демонстрировало единственный российский канал – и это оказалось для меня настоящей отдушиной. Фильмы, новости, знакомые голоса дикторов… Я немного успокоилась, а потом и вовсе нашла объяснение своему видению. И как же я не вспомнила об этом раньше? Еще в первый день пребывания в Болгарии меня удивило огромное количество некрологов, развешанных повсюду: на столбах, стенах, дверях магазинов… На меня, российскую туристку, шагающую с дорожной сумкой на плече и глазеющую по сторонам в поисках нужной улицы (я искала дом Адрияны, ее адрес подсказали мне в турбюро, оказывается, она была довольно-таки известной личностью и лечила многих русских), со всех сторон смотрели покойники. В основном это были черно-белые фотографии умерших, цветные попадались редко. Ничего не понимая, я сначала подумала, что все они умерли недавно. Оказалось, что родные и близкие покойников вспоминают их даже спустя много лет.
Я без труда нашла дом, точнее, белую роскошную трехэтажную виллу, где жила «лекарка» баба Адрияна, отворила калитку, прошла по аккуратной дорожке, посыпанной гравием, даже поднялась на крыльцо и только тогда увидела прямо перед собой наклеенный на застекленную дверь листок – некролог. Оказывается, баба Адрияна умерла месяц тому назад… Жутковато, ничего не скажешь. Удивительно, что местные жители этого курортного городка не понимают, что этими некрологами они только отпугивают живых и здоровых, меньше всего думающих в этом чудесном городке о смерти туристов. Видимо, эти черно-белые листочки-поминовения сыграли со мной злую шутку и вызвали вечерние галлюцинации. Другого объяснения здесь и быть не могло.
Так, успокаивая себя, я, сытая, под теплым пледом, стала засыпать…
Должно быть, я уснула, потому что проснулась от стука в дверь. Мне никто не должен был стучать. Я ни с кем еще не успела познакомиться. И никого, в сущности, не хотела видеть. Может, это хозяева? Как же их зовут-то? Ее, кажется, Стефана, а его – Веселин… Да, все правильно. Меня почему-то колотило, словно я забралась в этот дом без спроса и не заплатила… Почему я так нервничала? Но кто, кто же так настойчиво стучит?
Я набросила на себя мамин шарф, вышла из комнаты в прихожую, включила свет, подошла к двери и спросила, кто там. Оказалось, Стефана. Высокая худенькая женщина с платиновыми волосами, стриженными под каре, в сером свитере и черных брюках. Милое приветливое лицо, отсутствие косметики, улыбка, показывающая крупные желтоватые зубы – в Болгарии курят практически все женщины. С приятным акцентом она объяснила мне, что пора рассчитаться. Я смотрела на нее во все глаза и не могла понять, снится мне это или же у Стефаны склероз. Я же отдала ей деньги за две недели вперед, и немало. Здесь самые скромные комнаты стоят двадцать евро в сутки. Двести восемьдесят евро я ей отдала в первый же день. Как все это, однако, неприятно…
Стефана вошла улыбаясь и протянула мне деньги:
– Вот, возьмите, здесь ровно двести восемьдесят евро, за две недели… Как и договаривались… Вы так на меня смотрите… – Она пожала плечами. – Разве не двадцать евро в сутки?
– Но это я вам должна эти деньги, – пробормотала я, чувствуя, как мне становится жарко. Она что, с ума сошла?
– Вот, возьмите. Потом я вам еще принесу. Извините за беспокойство…
Решив, что мне все это снится, я взяла деньги, попрощалась со своей сумасшедшей хозяйкой (она сказала мне, все так же продолжая улыбаться: «Лека ношт», что означает «Спокойной ночи»), тщательно заперлась и легла в постель. Свернулась калачиком и еще какое-то время смотрела на деньги, лежащие на столике слева от камина рядом с тарелкой с яблоками. Я ждала, что это видение исчезнет, как исчезали призраки Валентины. Но деньги продолжали лежать на месте… Ладно, решила я, утром их не будет, это уж точно. Это же сон…
Об этом она не могла говорить ни с кем, даже со своей сестрой Машкой. Все слова о Дантовом аде не шли ни в какое сравнение с тем настоящим, по ее мнению, адом, который ей пришлось пройти там, в этой клинике… Морские узлы, растущие в самых таинственных и волшебных по своему предназначению нежных закоулках женского тела, по предписанию врачей подлежали удалению. Решительным движением хирурга женское тело лишалось единственного чудотворного цветка, внутри которого могла бы зародиться новая жизнь. Вопрос о материнстве уже не стоял: главное было – спасти жизнь. Но самым обидным был тот факт, что под нож ложились не только рожавшие, испытавшие сладость материнства женщины, но и молодые нерожавшие девушки.
Ольгу, потерявшую ребенка, положили в послеоперационную палату. Пять молодых женщин ждали перевязки и лежали на жестких кроватях неподвижно, с задранными рубашками, и все пять были с грубыми жуткими, почти черными от зеленки швами…
Ольга провела в этой палате пять дней и за это время успела подружиться лишь с одной женщиной. Ее звали Надей, и она была единственной из всех, кого никто не навещал. Оля кормила ее, слабую, с незаживающим швом, жареной курицей и шоколадом, утешала ее как могла и в дальнейшем обещала посильную помощь. Хотя и предполагала, что стоит им только покинуть стены этого мрачного заведения, как они сделают все возможное, чтобы больше никогда не видеть друг друга, чтобы ничто не напоминало о той клинике, чтобы все забыть… Ольга забыла Надю, едва лишь вышла из больницы и вернулась к нормальной жизни. И вспомнила о ней спустя два года, когда встретила случайно в Охотном Ряду. Они увидели друг друга и нашли в себе силы не отвернуться и даже подойти к витрине с выставленными в ней украшениями из коралла.
– Привет, – сказали они почти одновременно и вдруг потянулись друг к другу и обнялись как старые знакомые. Нет, как подруги.
Надя, которая еще два года тому назад жила в коммунальной квартире и еле сводила концы с концами, сейчас стояла перед Ольгой в роскошной шубе, в ушах сверкали брильянты, словом, все выдавало в ней благополучную молодую даму, здоровую и цветущую.
– Хорошо выглядишь, – сорвалось у Оли, и Надя поняла, что соседка по палате завидует ей, восхищается ею и сгорает от любопытства. Сколько раз уже ей приходилось встречать этот немой, полный восхищения и зависти взгляд прежних своих знакомых, всех тех, с кем она не желает встречаться уже хотя бы по той причине, что они явились свидетелями ее унижений, страданий и нищеты.
– Так все говорят, – улыбнулась она Оле вполне искренне, еще не понимая, откуда это желание поговорить, поворковать с этой дурочкой, с этой Олей, которая была так добра к ней в больнице, что делилась вкусной курочкой, а иногда и запретными в тех мертвенно-лиловых стенах бисквитами со взбитыми сливками. – Если хочешь, давай где-нибудь посидим.
Из своего опыта она знала, что такое предложение может принять не всякий, отсутствие денег ограничивает возможности, а потому безжалостно добавила:
– Ты не беспокойся, я угощаю.
Сказала и тотчас пожалела о том тоне, которым это было сказано. Оля не заслужила его, она хорошая девочка и ни в чем не виновата. Пожалуй, Наде самой хочется излить душу этой хорошенькой блондиночке Оле, рассказать о том, что с ней произошло за то время, что они не виделись. Рассказать или оправдаться? В последнее время Наде пришлось встретиться с большим количеством людей, она так много говорила с ними. Прямо-таки анатомировала души прежде, чем объяснить, что от них требуется, взяв с них слово молчать. Но даже если они и откроют рот и начнут говорить, все равно ничего определенного никто из них сказать не сможет…
– Я бы с удовольствием… – неуверенно произнесла Оля, краснея от стыда за свою внезапную робость перед этой ставшей ей совершенно чужой дамой. – Я спешу…
– Знаешь, а ведь тот парень, от которого я забрюхатела и из-за которого угодила в больницу, – умер. Попал под машину, представляешь?
Но Оля не помнила, о ком она говорила. У Нади, как и у остальных, была опухоль матки. Но рассказ о погибшем парне обещал быть интересным, и она согласилась пойти с Надей в ресторан. Недалеко от Красной площади они зашли в миниатюрное заведение, как шкатулка, с пышными, обитыми изумрудным бархатом диванчиками. В полумраке горели свечи; им принесли икру, суп, рыбу, и все в тонкой посуде, мерцающей позолотой другой, неизвестной Оле богатой жизни.
– Я знала, что ты не позвонишь мне. – Надя без шубы оказалась в черно-красном платье, красивая, спокойная, умиротворенная и готовая, как вдруг почувствовала Оля, рассказать ей о том, где зарыт клад. – Как знала и то, что сама не позвоню тебе. Слишком уж сильно пахло гноем и кровью в тех стенах… До сих пор меня преследует этот запах. Помнишь, как долго у меня не затягивался шов? Как приходил Сергей Александрович и дергал эти черные, жесткие, как проволока, нитки? Ненавижу его, гада, хотя и понимаю, что он просто делал свою работу.
Оля закрыла глаза и вспомнила: вся палата думала, что шов у Нади уже зажил, но пришел хирург, тот самый, что оперировал ее, склонился над ее бледным впалым животом с красно-зеленой бороздой шва и надавил пальцами рядом… Шов раскрылся, и из-под тонкой кожи хлынул желто-розовый гной…
– Извини, мы же за столом… – угадала ход ее мыслей Надя. – Больше не буду. А у тебя как дела? Подожди, я забыла водочки заказать…
Они напились. В ресторане в этот дневной час, помимо них, никого не было, а потому можно было спокойно поговорить за жизнь, обсудить всех и вся. Ольга рассказала о себе, Надя же, в свою очередь, убила, шокировала ее своими откровениями.
– Ты погоди, вот завтра протрезвеешь и сама решишь, надо тебе это или нет… Но за пустяковую работу я плачу хорошие деньги. Кроме того, мы же с тобой подруги…
Что было потом, Оля не помнила, она проснулась в чужой квартире. Надя, появившись перед ней в шелковой пижаме, пригласила ее завтракать. Выкупленная Надей коммунальная квартира словно дворец: повсюду колонны, статуи, зеркала; окна – от пола до потолка – просвечивают сквозь сборчатые занавеси.
Уютная кухня, лампа над круглым столом, тепло, чисто, пахнет кофе и поджаренным хлебом. А за окном слякоть, холод, безысходность…
– Я согласна, – сказала Оля уже после первого глотка. Я тоже хочу так жить, и если не приму ее предложения, так и буду прозябать… Что у меня в жизни осталось? А так хотя бы деньги будут…
– Ты хорошо подумала? – Надя внимательно посмотрела в ее глаза. – Ты понимаешь, чем тебе придется заниматься?
– Понимаю. Как понимаю и то, что все в этой жизни предопределено и мы должны были встретиться с тобой в Охотном Ряду…
– Я рада, что мы будем работать вместе… А что касается твоей сестры – она никогда ничего не узнает… Хочешь еще кофе?
Игорь Чаплин проснулся среди ночи и сел на постели, пытаясь вспомнить, где он. На то, что он не дома, указывало слишком многое, чтобы он мог в чем-то сомневаться. И первое – это запах. Это был запах не его дома. Пудра, бананы – вот чем пахло рядом с ним. Он в густой темноте протянул руку и нащупал чью-то голову, шелковистые волосы, нежный лоб… Кто эта женщина? Спросить: «Кто ты, девочка?» – он не мог, воспитание не позволяло, оставалось только покинуть постель, наспех одеться и уйти из этого нетрезвого бананового фрагмента его мужской жизни и отправиться вновь на поиски Машеньки. Его странствия по чужим постелям близились к концу. Его уже тошнило от легких побед, призывно торчащих грудей и изысканно накрытых столов. Его, неисправимого холостяка, всю его сознательную жизнь пытались женить, закабалить, заарканить, приручить. И всем без исключения он лгал, что женат, причем перед своей женой он хронически виноват за то-то и то-то, и пусть ему бог простит эту его ложь. Но самой большой ошибкой была его ложь Маше. Быть может, она откуда-то узнала, что он свободен, что живет один в огромной квартире, не обремененный ни женой, ни детьми, ни даже домашними животными. Его квартира для свиданий еще хранила Машин запах, схожий с ароматом горьковато-дымной листвы и грибной острой пиццы, которую они заказывали в расположенной всего в двух шагах от дома пиццерии. Он не позволял Маше опускаться до роли домработницы, шлепал по рукам, когда она собиралась прибраться, хлопал по заду, когда она хотела подмести или пропылесосить, хватал ее за хвост, за блестящий каштановый хвост, стянутый красной резинкой с красным же маком посередине, когда она намеревалась застелить постель. Не желал он смотреть, как она превращается в подобие приторной покладистой женушки. Машка была не такая. Она любила его так, как не любил никто, и все в ней внутри обрывалось, в ее желтых кошачьих глазах, когда он говорил ей про несуществующую жену. И он, глядя ей в эти самые сверкающие глаза, испытывал чувство вины, которое, как он знал, уже скоро распустится павлиньим хвостом восторга, когда он скажет, что никакой жены нет, что он убил ее так же, как и родил. Конечно, первая реакция ее будет бурной, как и сама Машка, она набросится на него с кулаками, но, когда он признается ей, что всю жизнь ждал ее, что хочет от нее детей, она станет мягкой, бархатистой, сочной, как сентябрьский персик, и он съест ее…
Не вышло, не получилось, реакция оказалась преждевременной – кто-то ушлый шепнул ей в ее розовое ушко о том, что он никогда не был женат, что он солгал ей, и она приняла решение не связываться с лжецом, она одним махом перерезала все кровотоки, которые так крепко держали их вместе и на время их пылких встреч превращали в единый организм. Он где-то слышал (ха-ха), в каком-то шоу или вычитал из популярных глянцевых журналов, что с любовью не шутят, что маленькая ложь порождает большое недоверие (ха-ха-ха!)… Он знал это с самого рождения, с пахнувшего подгорелой манной кашей детства, о любви, о сильном чувстве, сделавшем его красавицу мать черной богомолкой после смерти мужа, его отца… Она умерла с тоски. Вот и он после ухода Маши чувствовал себя потерянным, находящимся в бессознательном состоянии, иначе как объяснить то количество женщин, с которыми он проводил долгие вечера и ночи, изводя и себя, и этих кошек, ласковых и царапающихся своими длинными лакированными когтями (вот тебе, милый, моя роспись на твоей нежной коже, иди теперь, объясняйся с женой! А если бы он действительно был женат?!) и не понимая, что с ним происходит. Словно демонстрировал ей, невидимой Машеньке, свою мужскую состоятельность и тех женщин, которые готовы разорвать его на части, вот, Машка, смотри, я им всем нужен, а тебе нет, куда ты, черт тебя подери, делась? Она не отвечала на телефонные звонки, не было ее и дома. Сестра Оля лишь пожимала плечами, и ее глумливый взгляд раздражал его неимоверно, так и хотелось дать ей затрещину. Один раз он припер ее к стене в буквальном смысле слова, чуть не задушил, мол, где Машка, но она только улыбалась своими бледными губами: уехала Маша, отдохнуть решила от тебя, от твоей жирной лжи – читал он в ее немом взгляде. Правда, Оля могла не знать об их отношениях, Машка, как он полагал, ничего ей не рассказывала. Или рассказала? Но что? Пожаловалась на то, что он не может решиться бросить жену, что пользуется ею, Машей, как красивой и удобной вещью? Вообще-то да, Машка могла в порыве отчаяния пожаловаться старшей сестре. Или младшей? Какая, в сущности, разница, главное, Маша исчезла, уехала. И раз Ольга была такая спокойная и не волновалась, значит, Машка спряталась в надежном месте. Укрылась от холодных ливней и ранних осенних снегопадов в какой-нибудь теплой стране, забилась в какой-нибудь отель, где ела теперь жаренные в масле мидии и банальные пирожные со взбитыми сливками. Дурочка. Не могла подождать еще немного.
…Женщина застонала и забросила свою тонкую, почти невесомую руку ему за голову, хлестнув его по уху. Он тотчас вскочил и, голый, принялся искать в темноте комнаты свою одежду. Запрыгал упруго на одной ноге по толстому ковру, надевая брюки. Ба, да он был при полном параде: темный костюм, светлая рубашка, вот дурак-то, и чего ради вырядился? И портфель свой кожаный, рыжий, набитый бумагами, разыскал, прижал к груди, где колотилось сердце: а вдруг его ограбили? Пить украдкой горячий кофе в чужой кухне не хотелось, поскорее бы домой, в свой скит, в свою Оптину Пустынь, забиться в нору и прийти в себя. Но как прийти в себя, когда Маши нет? Где отыскать ее, чтобы выпросить прощения, чтобы зацеловать ее, дурочку, до ссадин на подбородке, до бесчувствия? Деловой Чаплин, ценящий тот факт, что Маша и ведать не ведала о его состоянии (обеспеченности, богатстве, называй, как хочешь), и тот скулил, тосковал по Машке, что уж говорить о Чаплине-романтике, по уши влюбленном в эту райскую птицу Марию. Шляется сейчас где-то по восточному базару, в бирюзовых льняных шортах и оранжевой майке, похрустывая, играя ракушечными простенькими бусами, и, поднимая сандалиями рыжую горячую пыль, разглядывает цветные холмики пряностей… Или, и об этом ему было особенно больно думать, меряет своими стройными белыми (загар еще не успел пристать к ней) ножками периметр голубого, с мраморной кромкой, бассейна, сводя с ума голых загорелых и блестящих, словно смазанных маслом, бездельников, развалившихся в полосатых полотняных шезлонгах и мысленно раздевающих его девочку. Хотя бы позвонила, накричала, что, мол, устала ждать, сколько можно жить с воображаемой ведьмой-женой, я все знаю, у тебя никого нет, ты мне просто бессовестно врал, смеялся надо мной… Она и звонить не стала, не предупредила, уехала, бросила его в сырой и холодный колодец, кишащий голодными остервенелыми бабами… Как крокодилы.
– Как крокодилы, – он сказал это уже вслух в подъезде, скатываясь по лестнице, как пьяный, не касаясь липких грязных перил…
Дома, погрузившись в горячую воду, он разглядывал зеркальный потолок своей ванной комнаты и думал о том, что следует предпринять что-то радикальное, чтобы найти Машу. Встретиться с Ольгой и выпотрошить ее, как норвежскую сельдь, выпытать каленым железом, куда упорхнула ее обиженная сестричка. Пошловатая идея дать ей денег ушла так же неожиданно, как и пришла. Они в сговоре, эти сестры, и Маша наверняка рассказала ей о том, каким негодяем оказался человек, которого она так любит… Или любила? Может, этот глагол следует теперь употреблять в прошедшем времени? Он вынырнул из воды, закашлялся, словно подавился этим невозможным предположением. И снова перед ним возникла Маша, полуодетая, с перепачканными томатной пастой губами («Ты обманул меня – эта пицца оказалась с рыбой!»), смеющаяся, счастливая… Единственная из женщин, которую он воспринимал не просто как любовницу – она была для него близким человеком, настолько близким, что ему ни разу не приходила в голову мысль, что они могут расстаться, что он хотя бы день не будет видеть ее. Она была его возлюбленной, его ласковой девочкой, частью его самого, как ни банально это звучало.
На запотевших узорчатых плитках кафеля он написал мокрым пальцем: «Маша, я тебя люблю!!!» Вот так. И три восклицательных знака.