bannerbannerbanner
Гимн торжествующей Любви

Анна Герман
Гимн торжествующей Любви

Полная версия

Почему я не воспротивилась категорически, тем более зная, что он не спал и предыдущую ночь, потому что ездил к родным в Швейцарию? Понадеялась или просто не подумала об опасности.

Обычно Ренато экономил на всем, например на дорогах. Хорошие автострады в Италии платные, и если можно объехать платный участок или вообще добраться куда-то бесплатно, пусть и разбивая машину, Ренато предпочитал не платить. Я пыталась намекнуть, что он больше теряет, гробя на плохой дороге подвеску автомобиля, но переубедить в чем-то итальянца дело невозможное, а потому бессмысленное. Поэтому оставалось только трястись по ухабам, мысленно чертыхаясь и стараясь не прикусить язык.

На сей раз Ренато поступил крайне непривычно, он выбрал автостраду, то есть платную дорогу. Вообще-то это спасло лично мне жизнь, потому что, случись авария где-то на малопроезжей дороге, нас могли бы не скоро заметить. А может, наоборот, ничего бы не случилось, убедившись, что ехать невозможно, Ренато просто остановил бы машину и мы прикорнули прямо в ней?

Не знаю, но случилось то, что случилось.

Я видела, что он сонный, клюет носом. Стало страшно, что, если заснет прямо на ходу, за рулем? Я была возбуждена после концерта, хотелось обсудить, что итальянская публика приняла меня, что все получается хорошо… Кроме того, болтая с Ренато и заставляя его отвечать, пусть даже односложно, я не позволяла ему дремать.

Самым разумным было бы все же остановить машину, потребовать, чтобы он прижался к обочине и хоть немного поспал. Почему я этого не сделала?!

Последнее, что я почувствовала – машину подбросило. Мелькнула мысль, что мы в темноте на что-то наскочили, что Ренато кого-то задавил. А потом меня охватил панический ужас от того, что мы можем заживо сгореть в машине.

А потом наступила темнота…

Я не помню первое ощущение после того, как пришла в сознание, но понимаю, что это тоже должен быть ужас, потому что я не могла пошевелиться. Вообще не могла.

Ренато все же заснул за рулем, и утром разбитый вдребезги красный «Фиат» обнаружил водитель проезжавшего по автостраде грузовика. В машине без сознания лежал Ренато.

Вызвали полицию, потом «Скорую», его увезли в больницу. У парня оказались сломаны нога и кисть руки. Говорят, придя в сознание, он поинтересовался, как чувствую себя я.

Врачи удивились:

– В машине никого, кроме вас, не было.

Тогда Ренато объяснил, что в машине была пассажирка – певица Анна Герман.

Вернувшись на место, полицейские и медики даже не сразу смогли меня найти, от удара я оказалась выброшена через переднее стекло далеко в сторону. На мое счастье, я была без сознания, потому не чувствовала ни немыслимой боли от 49 переломов, в том числе и позвоночника, ни холода, ни ужаса одиночества на пустой дороге…

У меня оказалась сильнейшая потеря крови. Теперь я вполне могу считать себя итальянкой, потому что большая часть крови, которая во мне есть, это кровь итальянцев, потому что моя собственная осталась в той самой канаве, где я пролежала почти до середины дня после аварии. Юлиан Тувим однажды сказал, что национальность человека определяется не тем, какая кровь течет в его жилах, а тем, какую из этих жил удается выпустить. Если так, то раньше я была полькой, а теперь итальянка.

Надежды на то, что находившаяся в коме пострадавшая из этой самой комы выйдет, не было никакой. Маме со Збышеком за один день оформили паспорта и визы в Италию, потому что официальное заключение гласило: «Состояние безнадежное».

Говорят, впервые я отреагировала на свет через семь дней, и даже попыталась что-то сказать. Но в действительности пришла в себя только через двенадцать дней. Но даже тогда жизнью это вряд ли можно назвать. Во-первых, я была полностью неподвижна, даже глазами пошевелить больно, а уж о любом другом движении не могло идти речи. Во-вторых, я с трудом узнала даже маму и Збышека, об остальном нечего и говорить.

То, как меня собирали по кускам и долго-долго помогали восстанавливать способность двигаться, я подробно описала в книге «Вернись в Сорренто?». Могу только добавить, что никакого света в конце туннеля или своего «возврата» я не видела, как и собственного тела, распростертого на земле или на операционном столе тоже. Возможно, просто потому, что положение было слишком тяжелым.

Но на том свете меня не приняли, отпустили попеть еще на этом.

Когда отключили искусственное дыхание и позволили дышать самой, впервые прозвучало:

– Жить будет.

И тут же добавление:

– Петь нет.

Тогда я не понимала, что значит петь, выныривая на краткие мгновения из объятия нечеловеческой боли в относительно сознательное состояние, не вспоминала, кто я, знала только одно: женщина, чье лицо склонилось надо мной, моя мама. Этого было достаточно, чтобы понимать, что я жива. И пока она держит в своих руках мою не очень пострадавшую правую руку (левая была абсолютно неподвижна), я не уйду в тот мир, я живу.

Словно чувствуя, как мне это нужно, мама держала. День и ночь, ночь и день. Я не знаю, как и когда она спала, когда ела и ела ли вообще, как она сама выжила эти пять месяцев, откуда взяла силы не просто быть рядом, но и выдерживать мои истерики.

Да, таковые были, я ведь не героиня, я обычный человек, у которого сознание, что велика вероятность в тридцать один год стать полным инвалидом, неподвижной, как называла мама, «сломанной куклой», не отвлеченное понятие, а кошмарная реальность, не могло не вызвать отчаянья.

Пять месяцев кошмара, не только и не столько из-за нечеловеческой боли, но и от отчаянья. Пролежни из-за неподвижного положения, атрофированные мышцы, кровавые рубцы от гипса, сдавление грудной клетки… «сломанной кукле» временами казалось, что избавление от всего этого кошмара одно – забыться вечным сном. Но мамины пальцы слегка сжимали мои, и я снова и снова выныривала из объятий отчаянья, цепляясь за жизнь.

Самой мучительной оказалась невозможность нормально дышать. У меня сами по себе легкие достаточного объема, к тому же разработаны вокальными упражнениями, а тут гипс, который стискивал грудную клетку настолько, что ни пить, ни есть, ни даже просто вдохнуть хотя бы вполовину объема невозможно. Я задыхалась, начинала паниковать, метаться, особенно во сне, маме приходилось успокаивать и успокаивать меня.

Сны были только ужасными, мне снилось, что меня завалило в какой-то шахте или что я забралась в пещеру, лаз при этом сужался и сужался, а выбраться обратно возможности нет, но и пути вперед тоже, а стены лаза все сжимаются, и дышать уже невозможно.

Во время университетской практики мы бывали в настоящих шахтах и действительно добирались до своих мест ползком, я помню эту замкнутость черного пространства. Шахтерами могут быть только люди с очень крепкими нервами, очень выносливые и бесстрашные, потому что тысячи тонн породы и земли ощутимо давят даже там, где можно подняться в полный рост.

А еще я и впрямь занималась в секции спелеологии и лазила в пещеры и узкие, очень узкие для моего крупного тела, ходы.

Неудивительно, что этот опыт всплывал в моей памяти по ночам из-за невозможности дышать.

Закованная от ушей до пяток, я умоляла снять этот чертов гипс под мою ответственность, соглашаясь даже остаться кривобокой, нежели терпеть адовы муки. Пять месяцев быть мумией, не способной не только пошевелиться, не просто терпящей невыносимые боли, но еще и почти потерявшей память.

Врачи и медсестры убеждали меня потерпеть и лежать спокойно, чтобы нормально срослись кости и я смогла выйти на сцену в Сан-Ремо прямой и красивой, обещали болеть за меня у своих телевизоров, чтобы смогла победить певцов со всего мира… А я смотрела на них и не понимала, о чем идет речь. Я забыла, кто я!

По-моему, первой догадалась о моей потере памяти мама, но она не бросилась к врачам, а принялась бороться за мой разум своими методами. В палате зазвучали мои песни, мой голос. Честное слово, впервые услышав саму себя, я ничего не поняла, только что-то показалось до боли знакомым, нет, не голос – текст. Откуда-то я помнила эти слова…

– Вот снимут гипс… разработаешь свои легкие заново… снова будешь петь…

Слушая спокойный мамин голос, я начинала верить в то, что это когда-нибудь случится. Пределом моих чаяний тогда было вдохнуть полной грудью, просто подышать. О том, что я когда-то встану и пойду, вообще не думалось.

В тесном гипсе невозможно не только дышать, переведя меня на обычное питание, врачи обрекли меня на настоящий голод, потому что пара глотков молока, которые мама буквально закапывала мне в рот, казались пределом возможностей. Больше просто не проходило через мое закованное горло, а кашлять нельзя, как нельзя и все остальное – чихать, громко или долго разговаривать, дышать…

А вот жить можно, только как?!

Я все время пишу вот это «я страдала», «я мучилась», «я терпела»… Это неправильно, не меньше страдала, терпела и мучилась моя мама. Конечно, она не переносила (и слава Богу!) таких болей, как я, не мечтала сделать хоть один вольный вздох. Но неизвестно, что хуже – страдать самой или видеть, как мучается твой ребенок, и не иметь возможности помочь, облегчить его мучения. Когда у меня родился Збышек, я хотя бы частично осознала, что это такое – не иметь возможности помочь своему ребенку, даже если он уже не дитя.

Нет, Збышек-младший не болел, он спокойный и крепкий мальчик, но даже мучения малыша, когда у него резались зубки, доставляли нам со Збышеком-старшим массу страданий. Представляю, каково было маме, когда я умоляла избавить меня от невыносимых болей любой ценой, даже ценой кривобокости и уродства. Каково ей было понимать, что я действительно могу остаться калекой навсегда, даже неподвижной калекой, к тому же не помнящей, кто я и кто вокруг меня, как ей дались эти месяцы.

Должен существовать орден самоотверженных матерей, даже не матерей, а просто людей, которые помогли другим преодолеть вот такой ужас безнадежности. Да, в больницах очень заботились обо мне, помогали, но это еще и по долгу службы, а мама из материнского сострадания. Без нее я так и осталась бы лежать бревном в какой-нибудь клинике, пока не сгнила бы от пролежней.

 

А еще рядом был Збышек. Это безмерно радовало и… огорчало одновременно.

Когда я стала узнавать родных и понимать, кто вообще такая, именно Збышек часами проигрывал мне мои же записи, помогал заново учить тексты, вселяя надежду, что это пригодится.

Но само его присутствие создавало для меня проблемы. Я могла попросить маму о чем-то совершенно личном, о какой-то гигиенической процедуре, ведь сама была совершенно обездвижена, а как попросишь Збышека поправить что-то под пролежнем? Даже просто смочить губы водой. Зачем я ему такая – инвалид, который если и встанет, но едва ли сможет жить нормальной жизнью?

Збышек еще молод, силен, красив, он толковый инженер, его ценят на работе, зачем ему рядом калека? Я понимала, что отказаться от меня тогда, когда я лежала неподвижно, сродни предательству, на которое Збышек не способен. Он честный, он верный, не бросит, будет всю жизнь возиться с калекой, подавая воду и покупая лекарства, но я-то понимала, что это нечестно по отношению к нему, что самим своим тогдашним калечным существованием порчу Збышеку жизнь.

Постепенно крепло решение самой разорвать наши отношения, сказать Збышеку, что он свободен. Вот только вернемся в Польшу, и скажу, обязательно скажу.

Ни о каком возвращении «сломанной куклы» не могло быть и речи, сложенные кости должны срастись, прежде чем возможно хоть какое-то изменение положения, но мечта о возвращении домой даже в этом чертовом гипсе крепла с каждым днем.

Обо мне заботились в итальянских госпиталях (я успела полежать в трех), «сломанную куклу» действительно собрали из кусков, сложили в гипс, но для восстановления нужно было время, очень много времени. Постепенно, очень медленно восстанавливалась память. Я очень боялась кого-то обидеть, попросту не узнав, такое часто бывало, неудивительно, ведь сильнейшее сотрясение мозга и болевой шок еще никому не добавляли умственных способностей и не улучшали эту самую память.

Я стала вспоминать, но фрагментарно, отдельные события, отдельные слова, фразы, музыкальные отрывки. Сколько же сил и выдержки понадобилось маме, чтобы терпеливо соединять эти обрывки в единое целое, успокаивая и успокаивая меня. При этом она должна не перестараться, помогать мне, но не превращать в настоящую куклу, поддерживать, но не лишать самостоятельности (смешно говорить о самостоятельности человека, закованного в гипс от ушей до пяток), вселять уверенность, но не обнадеживать зря. И помогать, помогать, помогать.

Мама все смогла, она забыла о себе и жила только моими проблемами.

Я ничего не слышала о Ренато, даже не знаю, приходил ли он проведать меня, когда встал на ноги сам, я его не помню. Знаю одно: я поклялась больше никогда не приезжать в Италию, никогда! И всем сердцем стремилась обратно в Польшу, казалось, там и воздух другой, который сам по себе поможет мне.

О возвращении заговорила сразу, как только стала сознавать, кто я и что случилось.

Вела подобные разговоры с врачами и мама. Лечение стоило дорого, безумно дорого, было ясно, что мы сумеем законно получить с фирмы компенсацию, поскольку я пострадала не во время отдыха или по собственной неосмотрительности, а поневоле, но это потом, а сначала надо оплатить счета.

Мама откровенно сказала врачам, что у нас нет средств на длительное лечение, а в Польше меня будут лечить в государственной клинике.

Но как везти эту самую гипсовую куклу, если малейшее неосторожное движение могло вызвать болевой шок? И все-таки решено рискнуть. Я готовилась к перелету так, словно от него зависела сама жизнь, как к избавлению, как к празднику, хотя уже прекрасно понимала, сколько боли вынесу и сколько неудобств доставлю всем вокруг себя.

Салон первого класса самолета польской авиакомпании был переделан для одного-единственного полета. Нет, его не меняли конструктивно, просто сняли несколько кресел, чтобы удобно устроить гору гипса, внутри которого находилась я. «Пагарт» прислал в Болонью, откуда меня перевозили в Варшаву, врача, который должен мне помочь перенести тяжелый перелет. Помогали все, кто мог, экипаж самолета в шутку обещал огибать все воздушные ямы, чтобы не трясло.

Мне кажется, даже боль стала не такой невыносимой, как только шасси оторвались от бетона взлетной полосы в Италии. Я возвращалась домой, и неважно, что во мне почти вся кровь итальянская, что именно итальянские врачи сумели собрать меня заново (я им безмерно благодарна за это и за выхаживание, но больше испытывать их заботы на себе не хочу), что моя родина далеко-далеко в СССР, это действительно была дорога домой.

В Польше начался следующий этап, еще три клиники, каждая из которых вносила свою лепту в мое возвращение к жизни.

Я плакала и просила снять гипс хотя бы с грудной клетки, чтобы дышать легче, ведь все это время невыносимо страдала от настоящего кислородного голодания, хотя мне время от времени и прикрепляли к носу трубочку для дыхания. Казалось, мои легкие уже никогда не расправятся, не смогут работать даже не как у певицы, а просто как у обычных людей.

Пять месяцев гипса, страшные пролежни (отмирание неподвижной, сдавленной ткани), постоянно в одном положении, атрофировались мышцы, даже те, что не пострадали, казалось, еще немного и разучатся работать неподвижные суставы. Вот тогда я и впрямь превращусь в настоящую куклу.

Наконец, мне пошли навстречу, сняли гипс с грудной клетки, заковав левую часть и спину в более жесткую форму. Помню настоятельный совет:

– Только не пытайся вдохнуть полной грудью, у тебя отвыкло все – легкие, ребра, голова… Весь организм отвык получать воздуха вдоволь, не нагружай его сразу. Дыши по чуть-чуть, с каждым вдохом просто увеличивая объем.

Это может понять только тот, кто через такое прошел. У меня исчез жесткий панцирь на груди, свершилось то, о чем я столько времени мечтала, а я должна сама себя ограничивать в возможности дышать.

Каюсь, нарушила запрет, не послушала совет и… снова резкая боль (ребра-то сломаны), снова ужас, на сей раз от того, что в нехватке воздуха виноват не гипс, а внутренние переломы. Так и было, но в ту минуту мне показалось, что это навсегда, что я уже никогда не вдохну нормально.

Хорошо, что рядом мама, она, видно, догадалась о моей попытке, снова взяла за руку:

– Анечка, вспомни, что говорил доктор, дыши потихоньку, всему свое время. Гипс частично сняли – и то хорошо.

Возможно, она говорила вовсе не это, просто успокаивала, но один ее голос, прикосновение действовали благотворно.

– Збышек, нам нужно серьезно поговорить. Я безмерно благодарна тебе за поддержку, за то, что не оставил меня в такую трудную минуту, что помог даже просто вспомнить, кто я и что могу… могла раньше. Благодарна за то, что не оставил без помощи маму, ей бы одной со мной не справиться. Но теперь, когда я уже в Польше, ты свободен.

Неизвестно, что будет дальше, я могу остаться калекой навсегда, не смогу работать, буду обузой. Быть обузой для своей мамы – то одно, но мы с тобой даже не женаты, ты свободен. Ты замечательный, ты еще встретишь красивую и здоровую девушку, у вас будут дети, ты будешь счастлив.

Я понимаю, что сам ты меня не бросишь, считая это предательством, потому отпускаю тебя сама. Так я решила, Збышек, благодарю за все и давай останемся друзьями. Будешь навещать меня иногда, когда разрешат посещения….

Эту речь я мысленно репетировала десятки раз, лежа ночью без сна. Убеждала и убеждала Збышека, а по сути, себя, что он вовсе не обязан возиться с калекой, что этим я ломаю ему жизнь, что Збышека нужно отпустить, нет, даже прогнать, сам он не уйдет.

Он честный, он настоящий, а потому будет считать себя обязанным возиться со мной всю оставшуюся жизнь. Но это будет означать, что жизни не будет у него самого. Ломать ему судьбу я просто не имею права. И то, что он мучается рядом со мной, не меньше физической боли мучает меня саму. Збышек достоин счастья, и он его должен обрести.

Тысячу раз я прокручивала эти слова в голове в разных вариантах, подбирая самые убедительные, так, чтобы не обидеть, но и внушить мысль, что его уход вовсе не предательство. Отрепетировала лучше, чем любое выступление.

И вот…

– Збышек…

Я говорила сбивчиво, все заготовленные фразы улетучились, речь получалась сумбурной, но главное я до Збышека все же донесла: я отпускаю его с великой благодарностью. Он вовсе не обязан гробить свою жизнь на калеку, которая неизвестно встанет или нет, должен встретить свое счастье и остаться мне просто другом.

Он выслушал все спокойно, от этого спокойствия меня охватил ужас, неужели Збышек и сам пришел к такому же решению?! Неужели он все обдумал и просто не знал, как мне сказать?

– Аня…

Дальше говорил он. Также спокойно, словно тоже давно все обдумал и для себя решил. Я не помню слов, да едва вообще их понимала, зато поняла смысл: он не надеялся делить со мной только радость, и в трудные дни рядом не потому, что считает себя обязанным делать это, а потому, что очень хочет вытащить меня обратно в нормальную жизнь, а еще… надеется, что у нас будут дети…

– И больше не смей вести подобные разговоры. Будем считать, что тебя на это вынудила боль, а вовсе не желание от меня отвязаться.

Я задохнулась и без гипса. Збигнев тоже для себя все твердо решил, но совсем иначе, чем решила за него я. Збышек решил вытащить меня в нормальную жизнь!

Слезы градом катились из моих глаз…

– Эй, гипс размочишь. Аня, ты главное, что у меня есть. Как я могу оставить это главное валяться в гипсе? Все будет хорошо, может, не сразу и не так легко, как хотелось бы, но будет. Между прочим, тебе тут куча новых телеграмм и писем.

Телеграммы и письма действительно приходили со всех уголков Земли, очень много писали из СССР. Все желали скорейшего выздоровления, уверяли, что я со всем справлюсь, что нынешние врачи совершают чудеса, что я еще выйду на сцену и буду петь.

Господи, знали бы, как мне самой этого хотелось.

Когда произошел тот перелом, после которого я начала думать не о возможности просто вздохнуть или пошевелить рукой, а действительно выйти на сцену? Не знаю, не помню, да это и неважно. Вся левая сторона не работала – плечо, локоть, кисть руки, тазобедренный сустав, колено, стопа – все было не моим. Ладно бы просто не слушалось, так ведь нужно, чтобы срослись кости, чтобы окрепли суставы, потому что сначала их невозможно нагружать.

А потом, когда все наконец срастается, оказывается, что мышцы и суставы «забыли» как работать, а сдавленные ткани попросту отмерли.

Ко мне пришел новый врач, долго осматривал левое плечо, вернее, руку у плечевого сустава, сокрушенно качал головой. Мне не было сказано ничего, мол, очередной пролежень, но я услышала обрывки фраз, когда лежала с закрытыми глазами, делая вид, что сплю. Опухоль… может перерасти… саркома…

Хорошо, что тогда я понятия не имела, что такое саркома. Или плохо, потому что потребовала бы вырезать проклятую вместе с половиной руки, вырезать, пока она мала, пока с ней можно справиться.

Но анализы показали, что опухоль не злокачественная, и ее оставили в покое, вернее, вырезали, но не под корень. А зря, потому что доброкачественные имеют нехорошее свойство, затихнув, потом превращаться в злокачественные. Эта зараза словно ждет, когда человек и его врачи потеряют бдительность, чтобы начать новую атаку.

Моя начала через десять лет и во второй раз оказалась сильней любых усилий медиков. Тогда с ней можно было справиться, теперь – нет, хотя врачи бодро утверждают, что смогут и все снова будет хорошо.

Но тогда, ободренная снятием гипса и возможностью хотя бы дышать, я мечтала о возвращении к почти нормальной жизни как можно скорей. Врачи убеждали не спешить, уверяли, что самое главное для моих переломанных костей – спокойствие и неподвижность. Однако слишком долгая неподвижность могла привести к отмиранию мышечной ткани.

И как только стало возможно, началась разработка мышц и суставов. Мое тело начали приучать к вертикальному положению. Это вовсе не попытки поставить на ноги и отойти с готовностью броситься на помощь, если начну падать. Нет, существует такое немыслимое приспособление – стол, на котором пациента закрепляют ремнями и все приспособление начинают переводить в вертикальное положение. Снова адская боль, потому что ломаные кости не желают принимать вертикальную нагрузку.

А левая нога на вытяжке, иначе нельзя, здоровенная гиря держит ее в одном, очень неудобном для меня, положении. Хорошо, что вытяжка длилась всего по несколько часов, а не круглые сутки, потому что лежать вниз лицом без возможности даже повернуть голову вообще невыносимо.

Я вовсе не жалуюсь, не стараюсь выглядеть героиней. Если кто и герой, так это те, кто был рядом со мной все эти месяцы, прежде всего мама и Збышек, итальянские и польские врачи и медсестры, нянечки, просто хорошие люди, мои друзья, которые постоянно приходили навещать, как только им это позволили, те, кто писал письма, присылал свои советы, пожелания…

 

Мое искалеченное тело без их помощи ни за что не вернулось бы к жизни.

Я прошла через это единожды (и больше не желаю!), а те, кто помогает вот таким покалеченным, видят страдания каждый день. Я часто думала о том, каким надо обладать запасом сердечности и стойкости одновременно, чтобы, видя мучения пациента, понимая, что он испытывает сильнейшую боль, требовать от него усилий, иногда запредельных.

Как я благодарна тем, кто не делал послаблений, кто не жалел показной жалостью, а старался помочь стать нормальной, ну, почти нормальной.

Слезы из глаз градом, на лбу пот, но доктор качает головой:

– Еще раз, пани Анна. И не отлынивайте.

Слезы у человека бывают разные. Можно плакать от обиды даже на несправедливую судьбу, плакать от жалости к себе, из каприза, отчаянья, а можно от боли. Есть слезы, которые просто не сдержать, они брызжут из глаз, потому что малейшее движение причиняет немыслимую боль. Вот таких я не стеснялась, а еще не стеснялась слез облегчения, когда что-то удавалось, несмотря ни на какие терзания, я плакала счастливо. И врач делал вид, что не замечает этих слез.

Меня «отпустили» домой всего на десять дней. Обещала вернуться и не вернулась, думаю, врачи понимали, что так и будет, просто наступает время, когда пребывание в больнице идет уже во вред больному. А не на пользу. Наверное, у каждого есть такой срок (желаю никому и никогда не выяснять его продолжительность).

«Отпустили» явное преувеличение, потому что это снова были носилки и неподвижность, просто делать физические упражнения я должна была дома под присмотром приходящих ежедневно врачей и Збышека. Мама просто не могла смотреть, как я обливаюсь потом и слезами, заставляя свои мышцы работать, а вот Збышек наоборот, он деловито приглядывался, словно рассчитывая запас прочности моих костей и мышц, прикидывал, что еще нужно «подкрутить», чтобы кукла смогла двигаться полноценно. Это было смешно и одновременно заставляло стойко терпеть боль.

Я не хочу, чтобы сложилось впечатление, будто я героиня, победившая боль и неподвижность. Если что-то и нужно вынести из этого сумбурного рассказа, так это уверенность, что такое возможно, что можно одолеть сорок девять серьезных переломов, что врачи способны собрать кости пациента из кусков и помочь буквально встать на ноги. Только для этого сам пострадавший должен очень-очень хотеть встать.

В моем возвращении к жизни только половина заслуг мои, даже меньшая половина, большая – тех, кто меня «собирал», скреплял, выхаживал и заставлял не бросать начатое посередине.

Если рядом с вами оказался человек в таком кошмарном или просто тяжелом положении, не оставляйте его наедине с мрачными мыслями, не позволяйте себя жалеть, сдаться, отступить, помогите сделать все возможное и даже невозможное, что способно вернуть человека к обычной жизни. Может, именно ваше единственное слово окажется тем самым решающим, что поможет ему.

Меня, кроме моих собственных усилий, вернула к жизни поддержка мамы, Збышека, медиков и тех, кто присылал письма и телеграммы.

И очень хорошо, что те, кто был рядом со мной, не произносили пафосных слов о моем героизме, о том, что я живой пример для других, они просто и буднично говорили: «Ты сможешь, а значит, должна» – и протягивали руку помощи.

Не знаю, что там думал Збышек, но он вел себя просто идеально – не замечал назревающих истерик, не обращал внимания на слезы, но при этом был очень внимательным и настойчивым. Мама жалела, помогала, поддерживала и морально, и физически, Збышек просто «брал за руку» и вел вперед через весь кошмар, словно так и нужно, словно ничего страшного в моей калечности нет, это надо пережить, перебороть.

Вот это замечательно, потому что иногда от отчаянья хотелось даже не плакать, а выть, зарывшись лицом в подушку. И я выла, пока мама гладила меня по голове. Как маленькую. Но приходили Збышек или врач, и все вытье прекращалось.

– Не жалейте себя, пани Анна. Если хотите снова ходить и петь, то не жалейте.

– Я смогу петь?!

У молодого доктора изумленный вид:

– А что, врач-отоларинголог сказал, что повреждены связки?

– Нет… Связки не пострадали вообще.

– Тогда в чем дело? Ах, в этом? – кивок на груз вытягивания. – Так это временно, срастутся же когда-нибудь ваши кости. И мышцы разработаются. Как скоро – зависит от вас. Торопить нельзя, но и жалеть себя тоже.

Я буду петь! Как хотелось просто выйти на сцену! Любую, пусть самую маленькую, пусть даже без зрителей и спеть…

Когда сняли гипс, изменилось мало что, ведь двигаться я все равно не могла. Но сознание, что на мне нет этой чертовой тяжести, что я просто лежачая больная, но не загипсованная, уже радовало.

Быть дома, пусть не в своей личной квартире, но там, где пахнет жильем, а не лекарствами, – это счастье. Тогда мне казалось, что я пропахла лекарствами на всю оставшуюся жизнь, что этот запах уже никогда не выветрится из моих коротко остриженных волос, из моей кожи…

Я представляла собой малоприятное зрелище – тощая, серая, с бесконечными синяками и рубцами от гипса, с множеством шрамов из-за операций, я словно состарилась на десять лет. Но я жила и уже могла двигаться. Пусть ограниченно, пусть всего лишь шевелиться, но уже могла! И я дома, это тоже счастье.

А еще счастье в том, что даже для лежачей больной нашлось занятие. Это тоже очень важно, когда человек ограничен невозможностью встать с постели, ограничен во всем, он не должен чувствовать себя куклой и обузой, у него должно быть какое-то дело.

У меня было даже несколько, правая рука, к счастью, действовала, это позволило писать письма многочисленным корреспондентам. Проблема, потому что обессиленный организм не мог совершать такие «подвиги» подолгу, к тому же писать, уткнувшись носом в подушку, пока лежишь на вытяжке, тоже не слишком удавалось, я рисковала вернуть косоглазие, чего вовсе не хотелось, как и свернуть вдобавок к уже имеющимся проблемам шею.

Выход подсказал знакомый журналист:

– Напиши книгу, ответишь сразу всем.

Я обрадовалась, это занятие, к тому же сочинять я всегда любила. Пару дней находилась в состоянии эйфории, потом прочитала написанное и ужаснулась. Слезливое перечисление собственных бед и страданий. Да, конечно, без этого не обойтись, ведь я писала о трагедии, о том, каково это – на взлете вдруг сорваться в пике и упасть лицом вниз. Как трудно подниматься, как больно, как жалко себя…

Нет, так не годилось, мне вовсе не хотелось, чтобы меня жалели те, кто эту книгу прочитает. Для сочувствия достаточно просто назвать количество переломов – 49, каждый, кто сам что-то ломал или оказывался рядом с переломанным человеком, способен понять, каково это. Ни к чему дальше взывать к жалости.

Я не хотела, чтобы книгу читали вот так же – из жалости, чтобы списывали плохой текст на мое состояние, но главное – я хотела, чтобы мой пример научил вставать с колен, а не выражать сочувствие. Сочувствие бывает разным – жалостливым и действенным. Хочу, чтобы все, в том числе и мой маленький Збышек, поняли: жалостливое сочувствие не способно помочь. Иногда человеку очень нужно, чтобы его просто пожалели, погладили по головке, но только иногда и недолго. Чаще всего он если и нуждается в сочувствии, то в действенном.

Именно за такое сочувствие я благодарна Збышеку, он не плакал вместе со мной, зато натянул веревки по всей крошечной квартирке, чтобы я, когда уже встала на ноги, могла держаться для страховки. Притащил из проката пианино и поставил его в большей комнате вовсе не потому, что там места больше, а в качестве стимула:

Рейтинг@Mail.ru