– Почему ты так? Мы же с тобой такие одинаковые! – заплакала Крошечка.
– Ну да, – усмехнулась Бессонова, – Ты слушаешь французский рэп, а я Эдит Пиаф и Билли Холидей… потому что Максима только они не раздражают…
– Они француженки!
– Только одна.
– Мы любим Максима!
– Только ты. И научись наконец говорить в прошедшем времени. В конце концов, кроме него ты ни к чему не имеешь отношения.
– Как ты можешь? Максим абсолютно великолепен – сейчас. Опять с трехдневной щетиной, сегодня поздоровался со мной молча: чмокнул в щеку, жуя что-то, и прошел мимо. И его эта манера не интересоваться даже формально, как у меня дела, сводит меня с ума окончательно.
– Ненавижу его за это. Выйди вон, я помоюсь и лягу спать.
Крошечка Бессонова, засыпая одна в своей кровати, мысленно повторяла про себя:
Максим не спрашивает, делает молча и без предупреждения то, что решил – как угодно, хоть насильно.
Максим жесток, но уверен.
Максим резок, но справедлив.
Он может ошибиться, но не спасовать.
Максим снисходительно улыбается в ответ на мой лепет и молча утирает слезы моих истерик своей большой сухой ладонью.
Максим не кричит о любви – он просто бывает рядом.
Он невыносим.
Я люблю его невыносимо.
Мечтая перед сном, Бессонова-старшая твердила, как заклинание:
Мой мужчина не спрашивает, делает молча и без предупреждения то, что решил – как угодно, хоть насильно.
Мой мужчина жесток, но уверен.
Мой мужчина резок, но справедлив.
Он может ошибиться, но не спасовать.
Мой мужчина снисходительно улыбается в ответ на мой лепет и молча утирает слезы моих истерик сухой ладонью.
Мой мужчина не кричит о любви – он просто бывает рядом.
Он невыносим.
Я буду любить его невыносимо.
Подумав так, Бессонова села на постели и глянула на Максима, спавшего рядом и видевшего тревожные сны (как всегда). Крошка, заметив ее, тут же прибежала и присела на полу у ног старшей сестры. Бессонова только горестно вздохнула, глядя на младшую:
– Девочка моя, я его так знаю… Буквально читаю. Это так легко, что даже страшно.
– Как ты можешь знать, о чем думает другой человек?
– Со временем смогла. Теперь это легко… Когда он думает или не думает обо мне. Остальное меня не интересует.
– Да мало ли! Завтра будет по-другому. Зачем тебе знать это?
– Крошечка, незачем. Но знаю точно. Это так легко, что даже страшно.
– Ты не можешь уйти от него. Мы больше никому не нужны, – снова плакала младшая.
– Я не уйду от него. Но мы ему не нужны.
– Ты ведь знаешь, что хуже станет только тебе.
– Да, я действительно раньше была в этом уверена. Но… А ты знаешь, каково это: видеть сны, которые ничего не значат? Отвечать на звонки, которых не ждешь? Не спать по ночам просто так? Не давать обещаний, потому что исполнять их будет просто лень? Не ждать от жизни сюрпризов, не ждать совсем ничего? Ты – знаешь?
– Не знаю. Я каждый день жду, когда придет Максим, и он всегда приходит.
– Но ведь не к тебе. И он все время хочет, как Рома.
– С чего ты взяла?
– Максим бормочет во сне. Неужели ты думаешь, что он осмелился бы сказать мне об этом?
– Ну и что? – младшая сломала сигарету, которую теребила все это время. – Максим никогда меня не любил, я знаю. – Крошка снова начала рыдать, Бессонова сползла с кровати и села рядом с ней на полу.
– И не надо, – ответила, глядя в мутное окно.
– Как не надо?! – подняла глаза Крошка.
– А зачем? Достаточно того, что он нас не гонит, у нас есть дом.
– Но ведь я так больше не могу…
– Да, я думала, что так не смогу. Но все будет тихо. Просто тебе скоро придется уйти.
– А если нет? Если я не уйду?
– Дура, что говоришь? – Бессонова обхватила ладонью ее лоб и глаза, чтобы сестра не видела в ее глазах страха. – В конце концов, чего ты хочешь? Это не я сбежала от родителей в никуда. Максим не должен тебя любить: вполне достаточно того, что он тебя терпит.
– Ты думала так, когда сказала ему, что беременна, чтобы он скорей забрал тебя с собой? – Крошка плакала. Старшая все так же молча держала влажную ладонь у нее на лбу, чуть прикрывая ее глаза. Затем поднялась и молча поплелась на кухню курить.
На кухне сидел Третий и пытался читать какой-то массовый детектив в яркой бумажной обложке.
– Все очень просто, – сказала Бессонова, садясь за стол напротив него. – Для того, чтобы обеспечить свое спокойное будущее, достаточно не любить. Никого, – она прикурила. – Кроме себя самой, – выдохнула и улыбнулась.
– Маяковского не любила Лиличка.
– Бросила. А он-то ее любил. Дура, как все мы.
– Все мы произошли от обезьян, – со значением произнес Третий и снова углубился в свою книжицу.
– А как насчет дядьки с бородой, которого Богом иногда называют?
– Не знаю таких, – ответил Третий, не отрываясь от чтения, – Если мне его кто-то покажет, я, может, еще подумаю о нем, а так… – Он равнодушно пожал плечами.
– Поговори со мной о любви, – вдруг сказал Третий, откладывая книжку в сторону.
– А что о ней говорить, – спокойно ответила Бессонова, потирая глаз рукой с зажатой в ней сигаретой. – Любовь либо есть, либо ее нет. Если есть, то что о ней ни говори, это ничего не изменит. А если ее нет… А если ее нет, так о чем вообще речь?
Прошло еще часа два, Бессонова курила, а Третий декламировал ей то стихи из школьной программы («Белеет парус… одинооо-кий. Златая цепь на дубе том…), то теоремы из курса геометрии, то про звезды говорил (это на физике было). И вдруг она его перебила:
– Хм…
– Что «хм»? – не понял Третий.
– Я просто думаю… Куда все подевалось?
– Что все?
– Что люди называли любовью, – Бессонова снова прикурила.
– Он никогда тебя не любил.
Ножом по шелковому сердцу. Небрежно, почти шутя.
– Знаю. Женщины всегда знают это, даже раньше вас… Когда вы и сами еще не понимаете, – она выпустила дым через нос, закрыла глаза.
– Тогда зачем ты с ним?
– А я не с ним: мы просто спим вместе. Мне надо где-то жить, я не могу быть одна… Он мне нужен. Это твои меня научили так думать, помнишь? Там, на третьем этаже.
– Почему бы тебе не быть с тем, кто тебя любит?
– Кто сможет полюбить меня такую?.. А хочешь, поцелуй меня, – Бессонова затушила сигарету, лукаво глядя исподлобья.
– Да перестань ты, в самом деле. – Третий порывисто встал, стал шарахаться по мизерной кухне, брал предметы, снова ставил их на место.
– Целуй уже, хочешь ведь. Только не требуй ничего потом.
Третий стоял за ее спиной, нервно дергая чайный пакетик за нитку в чашке:
– Как понять? Ты либо наша, либо ты сама себе царица.
– Поцелуй это обещание, которых я не даю. Ты же все понимаешь… Но я их требую, – Бессонова улыбнулась.
– Ты сбежала из дома с ним. Почему?
– Потому что мы думали, что трава в чужом городе зеленей.
– Зачем ты до сих пор с ним?
– Потому что никто больше не звал меня за собой, – сказала Бессонова, запрокинув голову так, чтобы видеть его. Протянула к лицу Третьего руки, пальцы растопырены. Борясь с собой, он все же наклонился. Она могла нарушить их общественный покой там, на третьем этаже – он не хотел быть ответственным за это. А Бессонова, смеясь, целовала его подушкообразные губы, лишь уголки: то правый, то левый, снова. Потом вдруг села ровно, снова спиной к нему и, как ни в чем не бывало:
– Пойду лягу.
Встала и ушла.
Лежа снова в постели с Максимом, она думала о Третьем. «Такие, как он, это люди-функции. Такие даются нам, чтобы мы что-то поняли о своей жизни, но потом они в ней не остаются. Незачем. О них быстро забывают и потом думают, что до всего в этой жизни дошли будто бы сами».
– Почему ты не возненавидишь Третьего тогда? – дрожащим голосом спросила Крошка в темноте.
– Я говорила тебе, что ненавижу его. Что с того? Максим всегда говорил, что по части ненависти каждый становится пистолетом с загнутым дулом: в кого бы ни целился, попадает все равно только в себя. Во всем, за что я его ненавижу, на самом деле виновата я сама. Я тоже на третьем этаже бываю, я их составляющая, но ведь не пыталась ничего изменить.
– Ты никогда не пыталась жить своей жизнью, проживала то Максимову, то Третьего… Раз так вышло, иди и живи сама по себе, все так делают.
– Прости. Я все еще не овладела искусством быть как все те, которые как Рома или ты.
– Да?.. А любовь?..
– Это у тебя она была. А если ее никогда не было, это вовсе не означает, что уже и не будет… Впрочем, и наоборот, к сожалению, тоже.
– Что наоборот?
– Даже если любовь у тебя всегда была, это еще не значит, что она у тебя всегда будет. И вот от этого мне страшно, – Бессонова поежилась под одеялом.
– Третий никогда не скажет тебе о любви красиво, не станет тебя беречь, не поговорит по душам. Он на такое просто не способен!
– Почему бы тебе не позволить каждому любить так, как он умеет? – отрезала Бессонова. – Красиво или молча, Кроха, лишь бы в принципе любил.
– Но ты ведь не любишь его совсем, не любишь! Ты не можешь уйти из этой комнаты совсем, не можешь! Знаешь, как будет, когда завтра Максим в шесть утра придет домой с работы?
– Будет тихо.
– Тысячей иголок что-то вопьется в кончики пальцев и куда-то неопределенно в грудь. По телу дрожью тепло рук. Которые имеют право на все… – Кроха говорила с придыханием.
– Но коснутся только твоей щеки, – твердо оборвала ее Бессонова. – И знаешь зачем? Только чтобы проверить, уснула ты наконец или нужно еще тихонько подождать.
– …Мы заигравшиеся дети, – мрачно изрекла Бессонова. – Мы потерялись на рынке чужого труда.
Бессонова снова встала с кровати и побрела в комнату Третьего. Он не спал, сразу вскочил с постели и подошел к ней.
«Этот одеколон уже у кого-то был. У кого – я не помню, именно это меня и смущает. По крайней мере, я не в состоянии уже вспомнить, от кого я почувствовала этот запах впервые», – думала Бессонова, пока Третий что-то бормотал ей, пытаясь обнять.
Она отстранилась и села по-турецки на стул у его письменного стола, закурила. Поморщив нос, почесала затылок и заикнулась о чем-то, но смолчала. Вздохнула разок, затянулась, выпустила дым через нос. Третий сидел напротив нее на своей кровати.
– На самом деле, мне бы выспаться. Завтра на работу, – сказала Бессонова и стряхнула пепел с сигареты на какие-то бумаги на его столе.
– Там договоры… – Третий метнулся к ним, стряхнул пепел и достал чистые листы бумаги вместо своих документов.
– Это важно? – усмехнулась Бессонова.
– Мне за это платят. Я люблю свою работу.
– Как ее можно любить?
– Смотря какую. Зачем ты ходишь на свою работу, которая отнимает у тебя столько сил и времени? Ты же не тратишь даже этих денег, – у Третьего всегда наготове совет.
– Почему же? Часть, которую не отдаю Максиму на общие нужды, я отдаю Крохе.
– Зачем?
– Чтобы она не рассказывала мне историй.
– О чем?
– О себе.
– И что она с ними делает?
– Топит ими печи.
– Чьи?
– Чужие.
– Зачем ты тогда ходишь на эту работу?
– Нужно чем-то занять не востребованное никем время.
Крошка тихо села рядом с Бессоновой за стол. Неумело курила: прилежно, положив свободную руку перед собой, как первоклассница, под еще не до конца сформировавшуюся грудь. Она пыталась копировать движения сестры, и эти ее потуги вызывали всегда снисходительную улыбку Бессоновой. Неумело держа сигарету, младшая пускала дым в глаза, жестами будто пытаясь отгородиться от всего мира сразу. Лучше б она не курила совсем.
Повременив еще немного, Бессонова молча докурила сигарету, встала и ушла. Третий не нашелся, что сказать ей.
Утром Рома вернулся на своем мотоцикле домой, с оглушительным ревом пролетев мимо окон. Максим и Бессонова оба прилипли к стеклу, разглядывая вожделенный металл.
– И что ты в них находишь? Уродцы, – фыркнула она.
– Красавцы! Непонятные, как женщина. Два колеса, а не падает… Посмотри на силуэт человека на мотоцикле. В движении он полностью погружен в процесс. Он будто в другом измерении!
– Бред, по-моему.
– Знаешь, когда у тебя полный бак, жизнь налаживается, – мечтал Максим. – Впереди всегда много километров пути, и невольно появляется улыбка. Добрая такая. Ты ощущаешь свободу.
– Свобода это хорошо. Если есть куда вернуться, – выдохнула Бессонова, опустив глаза.
– Зачем куда-то возвращаться, если впереди целый мир?
– Страшно ехать в никуда. Да и зачем, если есть дом?
– Помнишь Аюра?
– Твой монголоидно-буддийский друг-алкоголик?
– Да. Он позавчера упился в мусор и достал из кармана измятую мандалу.
– Что такое?
– Картинка, вроде лабиринта, для медитаций… Я почему-то сразу вспомнил о тебе.
– Ты мне ее покажешь?
– Не нужно это.
– Тогда зачем ты мне рассказал?
– Аюр говорит, что разгадал ее. Хотя это невозможно.
– Почему?
– Невозможно разгадать то, что не является тайной. – Максим нахмурился и отошел от окна.
Вернувшись домой, Рома застал Крошку одну сидящей на кровати Максима.
– Если бы ты могла… Перестать оглядываться… Если бы ты только… Я покажу тебе свободу.
– Я люблю Максима.
– Ты его себе придумала. Тебе вообще-то все равно! – Рома хлопнул дверью и ушел.
Надо было что-то менять. Эта едкая мысль носилась в воздухе и была гуще дыма. Решиться нужно было до утра. Комнату то и дело пересекала жирная крыса из света от выезжающих со двора автомобилей.
Я редко спускаюсь к ним в квартиру. Это не так легко. Но точно знаю, что до сих пор в жилище Крохи, Ромы, Бессоновой и Максима ничего не изменилось. В их квартире по-прежнему полный бардак и душно так, что не продохнуть. А форточки все вечно Кроха закрывает, чтобы громче говорить о прошедшем.
Я иногда бываю на втором этаже, и оттуда их бывает слышно. Туда я спускаюсь выпить с друзьями. Когда друзья молчат, а я, кусая губы, уже не чувствую боли, тогда становится слышно, как Бессонова говорит о надежности и тыле, Кроша ревет, что раньше все было иначе, Рома хлопает дверью и уходит каждый раз навсегда, а Максим бьется головой о стену, понимая, что никогда не осмелится поступить так, как Рома. Еще иногда слышно, как бубнит Третий о том, что так не делается, что у всех все по-другому, но ничего конкретного он никогда не говорит. На втором этаже тоже вечно накурено, но больше воздуха и постояльцы квартиры иногда меняются. Там мои друзья, с ними можно даже рассуждать вслух.
Почти всегда мне приходится жить наверху. Здесь круглые сутки маскарад и сплетни по углам. И двери не закрываются, как ни старайся. Зато всегда много гостей, Третий захаживает, Бессонова появляется время от времени, коллеги не дают скучать.
Есть одна проблема, и она беспокоит меня больше, чем что-либо. Когда я разговариваю с кем-то на третьем этаже, где теперь почти всегда живу, я не слышу собственного голоса.
Историк искусства. Член Российского союза писателей. Издательством РСП выпущен персональный сборник рассказов «Как будто время ни при чем…» (2016). Проза опубликована в сборнике «Проза-2016, кн. 2» (2016).
Из интервью с автором:
Живу в Уфе, иногда – в Екатеринбурге.
В своем непостоянстве судьба часто дразнила меня новыми надеждами и подталкивала к новым начинаниям; так, перефразировав Плутарха, могу обозначить пройденный мною путь.
В свободное время занимаюсь живописью и переводами.
© Матвеева-Пучкова Н., 2017
На лугах белье развесили туманы,
а вдали криками выпи
и кваканьем лягушек
зеленела ночь.
По дороге,
что идет вокруг загуменья,
перед полуночью прибыл я в Зноров.
Ночь, как рваное пальто на выпасе,
прожженное огнем, который здесь виден на многие мили,
накрыла деревню.
Густая и плотная в Зноровах тьма.
Крепко дышат хлева
теплым и прелым духом.
Норовы в ночи. Между стодолами
деревья касаются крыш.
Сюда возвращались добрые сыны, украшены слезою,
иные шли в цепях
с повислыми волосами.
Слышал я так же, как будто вели меня,
и пинал я по дороге конский навоз
и беду.
На небе серпик пожинал звезды,
а ветер гнал тучи
через пустынные места.
Так я шел, как будто вели меня,
и свесил я голову, как вороново крыло.
Тихо плыла тьма,
блестел графит лошадиных волос,
неспокойно спали парни-зноровчане[1].
Среди хороших вещей, любимых мною, огонь
и черное серебро звезд
за опояском ночи.
Черное серебро да старые слова,
которыми посвящали в рыцарство:
выдержишь три удара и не более.
Среди хороших вещей люблю день,
когда весна кладет узду на доброго коня,
синюю узду
и розовые седла.
Каждый год возвращаться —
хороший замысел весны.
Из всех добрых вещей люблю нашу любовь,
ту старую, которая не умирает,
и говорю тебе снова и снова:
это существует вчера,
будет сегодня
и было завтра.
Выдержать только три удара и более ничего.
Мы одни,
будто бы нас кто-то обидел.
Тщетно ищу в карманах,
что мог бы тебе дать.
Но это не горе,
на мой взгляд,
и в рощах Моравии
иначе умирает любовь.
По лесам летел ноябрь,
как олень без головы.
Тело мохнатое
изваляно в листьях.
Падало,
падало в лесу грабовом,
непрерывно кружило,
и олень без головы
по лесу бежал
на тонких ногах
галопом.
Бежал и бежал,
в полях мчался,
в паху кровь
отъятой головы.
Не бойся
и отринь эту малую печаль,
мы же не дети.
И все ж таки моя нежность
хотела бы уснуть под черной бузиной.
чтобы поймал меня
один день из моего детства.
Не бойся
и отринь эту малую печаль,
потому как мы давно уже муж и жена.
Мы ночь и день, и луна нашей ночи
падает, как срезанная роза.
Не бойся, когда буду под твоим боком засыпать,
проваливаться назад под черной бузиной,
чтобы меня удержал
один день моего детства,
чтоб я вернулся
и в руке держал розу,
только бы ты встретила меня вновь мечтательного.
Не бойся, это просто
приказ человека, жест Бетховена,
с которым солдаты прикладывают скрипки к щеке,
и с неба падает срезанная роза.
И падает с неба чистый, ясный дождь
на человеческие сердца, немного закопченные,
и ты огорчаешься,
что мы не дети,
что я муж и что ты жена.
Вчера летел по ветру первый белый волос.
Он позвонил,
когда медленно упал на землю —
и слова
жесткие, непокорные слова
застряли в горле как рыбья кость.
Лето мое,
ты уже тоже седеешь?
Так
придет завтра и осень.
Вновь все деревья облетят,
вновь будем спрашивать,
куда или к кому пойти.
И тишина, убогая как полевая мышь,
нам пискнет за спиной.
Лето мое,
и ты уже тоже седеешь?
темнота бросила на берег
лучи света
далекой планеты
засушенные незабудки
потухшего дня
поставленные
в вазу с водой
начинают оживать
и вот пахнет твоим днем
во всей комнате
и ты возникаешь
из раскрывшихся лепестков
чаши пространства
я поднимаю к губам теплую облатку тела
ночью незрячей
в космическое путешествие
отправиться
на ощупь
без билета
без тела
на лазерной снежинке души
полюби ты меня
я откликнусь ответно
прорастем мы в себя
чуть дыша и безмерно
я сокроюсь в тебе
ты исчезнешь во мне
смерть разыскивать нас
будет по миру тщетно
вновь меня выбрасывает
рассвет на берег
словно раковину
из клубящегося океана
в голове моей как в раковине
всю ночь гудело
Вечностью и Снами
все смешалось со всем
и все были всеми
и не было еще нарочитого разделения
на живых и мертвых
Потихоньку
раскрылись
ставни сна
со всех сторон
полетела тоска
на подоконник
сел белый ворон бессонницы
не ты ли подумала обо мне во сне
в по́лночи
ах сердце
ночная бабочка безумная
покинутая в темных долинах
у подножия разума
трепещешь
опаленными крыльями
в погоне за тем
что велико и ярко
а все же
могла бы вспорхнуть выше
чтобы как на ладони увидеть
какое малое
трухой светящееся
это твое
воображаемое солнце
солнце движется в панике
день ото дня
убывает его сила и все раньше
трепещет в окне тьма ночи
земля склоняется к осени
ибо заволакивает туманом зеркало неба
в этом зеркале словно брошенный хлам
отражаемся мы в уменьшении
ибо отцвели в нас душистые метафоры
и в ладони насыпана горсть пепла
всех вдохновений майских
ибо грохочут в нас поля маковые
как размышляющие над тщетою мира
философов засушенные головы
один изобрел колесо
другой построил судно на подводных крыльях
третий сделал три первых шага на Марсе
а я открыл Тебя
на этой удивительной планете
Земля
и с тех пор
на заре
меня будит радостная
как щегленок мысль
что ты действительно
существуешь…
Охватываем взглядом пору и время
мы миллионеры времени
смерть не осенила еще крылом
фон фотографии
мы разбрасываем время
полными горстями
в кармане бренчит связка ключей
от ста незнакомых ворот
жизнь светит нам прямо в лицо
сказкой из тысячи и одной ночи
мир еще существует
и все
буквально все
может случиться
Бог так одинок в предутренней рани
что играет на скрипке грусть
в завешенных паутиною стенах
любовники пробудились от сна
затаили дыханье слушают скрипку
растет в них безмолвно отдельность
(в стеклах старых зеркал отражается тьма
в ней белую смерть прядут пауки)
затаили дыханье нарастает ноктюрн
опадают ночи пустые руки
когда болен одиночеством Бог
все слова стали не нужны
только свечу на ощупь зажечь
и сжигать в той свече две сплетенные тени
пока Бог облегченно не выпустит скрипку из рук
и ввысь упорхнет над ветшающим домом