Антология Живой Литературы
Издательство приглашает авторов к участию в конкурсе на публикацию в серии АЖЛ. Заявки на конкурс принимаются по адресу электронной почты: skifiabook@mail.ru.
Подробности условий конкурса можно прочитать на сайте издательства: www.skifiabook.ru.
В оформлении обложки использована картина Ирины Муравьёвой-Пушник «Времени тонкая тень».
© Составление, оформление. ООО «Издательско-Торговый Дом “СКИФИЯ”», 2022
Все тексты печатаются в авторской редакции.
Будущее скрыто в тайне времени, в прошлом все уже случилось, настоящее приспосабливается к ломким изгибам судьбы – времени тонкая тень паутинкой скользит сквозь…
Содержание цикла:
Юлия Рубинштейн
Алексей Береговой
Александр Журба
Какитсубата
Ирина Шейбак
г. Сосновый Бор, Ленинградская область
Образование: Ижевский механический институт (1987), специальность 0608 (ЭВМ), аспирантура ЛЭТЙ (1994), к. т. н. (1994). Работа: ЦНИИ «Электроприбор», Санкт-Петербург (филиал в Ленобласти), инженер.
Лауреат конкурсов «Мгинские мосты» (Ленобласть), «Наблюдатель» (г. Ломоносов, Ленобласть), «На круги своя» (Гомель), «Здравствуй, время!» (Москва, проект «Русское поле»), «Ймпериум человека» (Москва, Российское космическое общество), конкурса-сборника «Десантники из 2-1-го» (Волгоград). Рассказы публиковались в журналах: «Вторник», «Новая Литература», «МолОКО», газете «Тера-Пресс» (Сосновый Бор), в сборниках и альманахах. Один рассказ озвучен на Гомельском радио (Белоруссия). Повесть «Сто двадцать восьмой пикет» и роман «Йскривитель» вышли отдельными изданиями.
Ведет критическую страничку издательства «Перископ-Волга».
Из интервью с автором:
– В разговорах с близкими, друзьями, коллегами то и дело всплывает: «а что, если бы..?» Вот это и есть начало рассказа. Байки, более или менее абсурдной и фантастической. Которую слушают. Веселятся или ежатся, достраивают. Потом она записывается. Иногда разрастается в повесть. Случается, что дипломированные и сертифицированные филологи присваивают повести категорию «роман». В основе всего этого – надежда автора, что его любопытство передастся читателю.
Семья: муж, сын и дочь – первые читатели и верные болельщики.
© Рубинштейн Ю., 2022
Петух был последний. Ощипанный, висел он вниз головой над очагом, над корчащимся хворостом, пожираемым змейками дымного пламени. Всего у Шептуна было двенадцать кур и вот этот петух. Двух он съел, одну пожертвовал монастырю, остальные висели в погребе.
Другой живности на дворе не было. Надо было что-то придумать. Хотя его и называли Шептуном, но не звали ни попользовать кого, ни судьбу предсказать, ни поворожить на потерянное. Просто мирились с тем, что он ходит к одному со всеми роднику, всегда в заплатанном халате, всегда с замотанной чем-то головой, всегда бормочет. Даже не знали, платит ли подати императору и в монастырь. Или сам монах, странник, а может, идолопоклонник. Нет, не странник. Торчит на одном месте, грядки и куры. И книги. А читает их, только когда нет солнца.
Шептун взял мышеловку, собрал с камней очага петушиный жир и густо намазал заскорузлым пальцем дощечку. Насторожил на ступеньках в погреб. На ночь остался в сенях – чутко дремал у наружной двери. Пробили полночь в монастыре. Холод пробирался сквозь отрепья – ночи после равноденствия еще очень прохладны. Вот – глухой щелчок и писк.
Почти летя над землей, в несколько скачков пересек двор. Ладонь сама находит ею же и отполированную рукоятку ножа, отжимается скоба мышеловки – и мышь в руках, еще трепещет. Назад, в сени, в дверь, вот и горшок. Точный взмах ножа – отлетела серенькая головка, упали капли крови на росток. Еще день сосчитан звездами. Росток прибывает на глазах, день ото дня – значит, все идет по предначертанному.
Мышеловка выручила и в следующую ночь, и еще одну. На четвертую ночь мышь не пришла. Тринадцать кур, три мыши – шестнадцать дней, половина указанного срока. Не сворачивай назад с полпути – не вернешься.
Шептун сидел на пороге и думал, думал. Из оцепенения его вывел собачий брех. Удача! За глинобитную ограду полетела тушка мыши. Раздались ворчание и хруст мелких косточек на зубах. Распах калитки – и тень на замахе пала коршуном вниз. Хлопнула дверь, и там, за ней, в полумраке, отлетела под ударом лохматая голова. Росток получил свое.
Еще раз выручил Шептуна такой же отверженный людьми призрак мести. А потом у родника, ниже того места, где брали воду люди, там, где только дикие птицы садились напиться, – там, валяясь на земле, в сору и помете, ловил он их силком из собранного вдоль дороги конского волоса. Пять раз попадались в силок птицы, пять раз отведал росток их крови. Пришлось вынести горшок наружу, на зады хижины-завалюхи, – треснул. То, что в нем росло, превосходило уже рост человека, возвышалось и над глиняным забором. Днем освещалось солнцем, вопреки указанному. Но тянулось и тянулось вверх, в мощи сплетающихся кожистых побегов, буро-красно-зеленых листьев, могучей сизой щетины по краям их. Крючковатые колючки торчали из щетины. Стоило подойти – сумрачно лопотали стебли и листья, гнулись, ища подошедшего, будто в его сторону дул ветер, колючки удлинялись, точно вынюхивая. Корни доломали горшок и шли в сухую землю, буравя и рассаживая ее. Трещины бежали под забор.
Еще дважды Шептуну повезло: из трещин высовывались ящерицы. Им было пора, солнце жгло все злее, дождей не шло, белесый накал дневного неба набирал силу. Ящерицы искали воды. Удалось поймать обеих – не за хвост, а за тело. Обе нашли конец под неумолимым ножом. Заметил: когда приближался, неся издыхающую живность, – довольно, ликующе хлопали бугристые листья, победно стучали друг о друга колючки. Что принесет он им, когда звезды пойдут на следующий круг? Трещины – не сам ли набирающий силу питомец подсказывает, где надо искать? Сходил подальше за родник с мотыгой, нашел и разрыл сусличью нору. Трех малышей принес, замотанных в полу халата. Еще три дня растущий будет сыт.
Когда прошел долгожданный дождь и монастырских коз выгнали к роднику пастись, Шептун знал, что делать. То, что делали предки, когда в далеком пути застигало их безводье и голод. Протыкали ножом шкуру запасного коня и пили его кровь. Где на шее коня это место, знает и мальчишка. У козы – там же. Он дождался, пока пастух отвлечется, перестанет пялиться на странника, то бормочущего молитвы, то опускающего взор в книгу. Пока он уйдет за соседний бугор. Книгу – в платок за спину, нож – в рукав. Ближайшая коза коротко и истошно проблеяла, рот наполнился теплым. Дошел до калитки, плотно сжав губы. Растущий получил обычное, даже больше, чем в иные дни.
Но остался недоволен. Жестко шелестели листья – «всю жизнь, всю жизнь, не часть, не часть». Отчетливо слышал Шептун эти слова. И на весах в собственном уме на чашу несвершенного положил сегодняшнее.
Чаши качались перед закрытыми его глазами, когда он привычно размышлял перед очагом о завтрашнем дне. Завтра растет из вчера, как трава из земли. Мало кому дано видеть завтра в совершенном виде, но ум делает видимым его произрастание.
Наклюнулось семя, видно, тогда, когда он заметил: стали портиться глаза. На ярком солнце не прочесть ни страницы в самой старой из бывших у него трех книг. Одна о звездах, другая о травах и деревьях, а в этой были всякие притчи, иные в стихах. И – не прочесть в лучшие, полуденные часы. Чистый желтый пергамент.
А потом заметил и другое. Открыл книгу в сенях. Все видно. Вынес на солнце открытую. Желто и пусто, как в песках у соленых озер. Снова занес в сени. Медленно проступили знаки. Не глаза, значит, подводили.
Солнце делит небо с Луной. Открыл книгу при Луне. И опять – ушли знаки. Желто и пусто, как в песках у соленых озер. Не один раз пробовал. При растущей и убывающей Луне, при полной и только народившейся. Одно и то же.
Открывал ее при свете очага, жирника, огненных часов в кумирне, прилепленной к стене монастыря. Знаки уходили и не возвращались. Пробовал их призвать, громко читая наизусть. Бесполезно. Лишь на рассвете и при вечерней заре, да еще под холодной крышей, не согретой очагом, знаки дарили свою благосклонность. И однажды пришла мысль: а какую весть шлет ему безлунное и бессолнечное небо? Самую первую страницу книги раскрыл Шептун. И ярко, серебряно просияли под верхней крышкой переплета звезды. Созвездие.
Стал листать книгу. Рисунок созвездия Дуби-Асхар прекрасно узнавался на каждой странице. Прямо поверх написанного. В начале строк, там, куда попадала путеводная звезда, всегда указующая на полночь, Железный кол, Бейджи-Синь – вспыхивало серебряным: В… О… 3…
Возьми…
Серебряная звездная сетка стала меркнуть. Слишком темно, букв уже совсем не видно. «Возьми» – что и где надо взять?
Время шло, на грядках созрел урожай. Хоть и нищий, едва, впроголодь, хватит на зиму, но Шептун пожертвовал монастырю меру бобов. И был допущен за стены. Служка провел его во внутреннюю кумирню. Постояв перед древними изваяниями, пошептав (пусть служка думает, что молитвы!), Шептун спросил:
– Скажи, на чем записать мысль, дарованную святым местом? Чтоб не покинула в суете?
Служка сунул ему кусок пергамента. На следующую ночь Шептун продолжал, записывая угольком из очага: «Возьми земли с могилы младенца…» И снова стало темно.
Еще несколько рассветов минуло. Ледяных, зимних, с длинными легкими тенями на снегу от Железного кола. Еще несколько слов прибавилось. Пока не заметил Шептун, что верхняя крышка переплета обведена по всем трем обрезам тончайшей, тоньше волоса, линией. Ни один монастырский писец не смог бы провести такую – очинить столь тонко хоть тростниковый калям, хоть перо перелетного гуся не под силу рукам человеческим.
Перо – не под силу. А вот нож заточить до такой тонкости Шептун мог.
Луна стала полной, сошла на убыль и покинула небеса, когда он раскрыл крышку. Помогая себе не только ножом, но и составом из трав и выпаренного сто восемь раз рассола соленых озер, настоянным на талой, отогретой у сердца воде, – способен был этот состав размочить любой клей. И в безлунную, но звездную ночь вынул заключенную меж двух дощечек пластину. Ярким серебром лучилась она при звездном сиянии. Железный кол горел сверху. Неистовым досиня светом. Клал пластину на страницу – вспыхивала буква, что оказывалась под ним.
«Возьми земли с могилы младенца, первой воды, упавшей весною с крыши, и золы ростков вьюнка-повители, соскобли ножом старого булата сей звездной пыли, смешай и посади это семя в глиняный нерасписанный горшок, служивший до того разную службу. Каждый день, считанный звездами, поливай посев живой кровью. Тридцать третий день даст великое».
Семя обнаружилось прямо под пластинкой. Напоминало тыквенное, но было расцвечено всеми цветами, от обычных в растительном царстве красных и оранжевых до редких синих и лиловых, встречающихся только в мире цветов и бабочек. Под кожистой, твердой оболочкой сухие мозолистые пальцы Шептуна ощутили налитое, жизнеспособное тело.
Посадить было несложно. Проследил, куда пошел сосед с мотыгой, – ночь накануне и предыдущую криком кричал у него в доме младенец, а тут стихло. Проследил и заметил маленький взрыхленный бугорок в степи. Вот и земля. Зола повители – еще проще. Звездная пыль – поскоблил книгочей пластинку с созвездием, дал опилкам упасть в землю. Поймать первую каплю воды, упавшую с крыши, когда стал таять снег, – тоже задача для ученика, задача на наблюдение и терпение. Первая капля упала прямо в горшок. Больше с тех пор не отведывал Шептун горячего варева, хотя пожаловаться на голод не мог – копченой курятины было в достатке, и мука из обжаренного ячменя еще имелась.
Наступал тридцатый день роста, обещанного книгой, и было ясно, что надлежит делать. У монастырского пастуха, как у всех, одно лицо и одна спина. Обрушился сзади удар – и тьма, а очнулся пастух с обмотанной черным лоскутом головой. Пока рвал и сдирал лоскут – ищи-свищи. Коня нет. Взбежал на пригорок – не видать ничего и никого в просторе, только стадо будто чем-то напугано. А пересчитал скотину – так и есть, одного козленка не хватает.
Кровью козленка в этот день насытился растущий. Живою – точилась она под корни, покуда козленок не испустил дух. Ни шкурой его, ни мясом пользоваться Шептун не собирался – когда стемнело, перебрался через ограду и оставил убоину там, где начиналась тропа к роднику. А вернуться под свою крышу без помехи уже не вышло. Заступили путь монастырские стражи.
– Стой! Имя! Признавайся – ты козу свел?
– Пускай дыхнет, я молоко почую.
– Дыхни давай!
Шептун дыхнул. Козьим молоком не пахло. Тот, что хвалился учуять, обнюхал и руки Шептуна. Молоком не пахло.
– Кровью пахнет, – заявил наконец страж. – Веди домой.
Заглянули в завалюху данника и в погреб. «Кур резал, коптил, вон висят», – пояснил хозяин. «Далеко собрался?» Стражи мялись, наконец один вцепился в руку несговорчивого. Тот отпрыгнул, распрямившись бамбуковым побегом. Лишь чиркнули ногти хватавшего по коже, выделанной временем, как седельная. Зашелестело во тьме: «ссюда, ссюда». Быстрей ласточки прянул Шептун под дерево, что нынче поливал кровью козленка. Застучали вокруг шипы – тр-тр-тра-та – марш идущего воинства маленьких неуязвимых бойцов. Ветра не было, но заплескались ветви с грозным свистом. Не подойти было к хозяину теперь. Стражи сделали несколько попыток, но каждая кончалась стоном боли и проклятьями. Ударил вдалеке полуночный гонг. Звезды начали отсчет нового дня. А стражи все не выпускали Шептуна из убежища.
Шептун умел спать и стоя, прислонившись к опоре, но не решался. То, что охраняет его, – не столб калитки, чесать об это бока – может быть сочтено за оскорбление. Стоял и наблюдал, что еще предпримут стражи. Медленно текли звезды вокруг Железного кола. Движения стражей делались все рыхлей и неуверенней. Вот один сделал выпад, взмах посоха – и задергался, как муха в паутине, кряхтя от боли. Крепко держали крючковатые колючки дерева! Сразу две ветви вцепились в руку посягателя и тянули эту руку вверх и вперед, туда, где стоял признанный ими повелитель. По рукаву расползались мокрые темные пятна. Со стуком упал посох на ссохшуюся глину двора, пойманный пытался тормозить каблуками, но расстояние между ним и Шептуном сокращалось, а в шелесте ветвей слышался теперь мясной, хрящевой хруст. И книжник понял. Нож распорол горло полувисящего. Колючки тут же отпустили, и последнюю свою минуту оплошавший страж провел в руках Шептуна у ствола дерева, орошая его соком жизни. А потом, как опустевший бурдюк, ополз к подножию.
Шептун перевел дух и услышал дробный топот удирающего стражника, оставшегося в одиночестве. Теперь ветви дерева шелестели в невообразимой высоте. Плеском и клекотом летящей на полночь гусиной стаи доносился их голос. Пока беглец подымет тревогу, пока настоятель совершит необходимые обряды, пока… – пройдет немало времени. Он уложил мертвеца вдоль стены хижины, там, куда солнце не заглядывало, сложил как положено его руки и ноги, закрыл лицо полой халата. И предался отдыху. Сегодня растущий получил пищу, о новой позаботиться будет пора с новым ударом полуночного гонга.
Однако отдыхать долго не пришлось. Земля, к которой обращено было правое ухо Шептуна, низким гулом дала знать: идут. Лязг металла слышался в том гуле, тяжкая поступь многих обутых в тяжелые сапоги ног и клокочущая в глотках месть. Уже не за козленка – за собрата. То есть за право питаться податью с округи, проводя месяцы летнего зноя в тени кумирен.
Солнце выжигало небосвод добела, как сковородку перед укладкой во вьюк. Но встав, Шептун его не увидел. Дом и двор полностью укрывало пятнистым шатром. Густые сумерки стояли под его сенью, осторожно приходилось ступать, иначе нога могла угодить в ров, проникающий в землю до сердца тьмы ее. Рвы бежали от дерева к ограде, поглощая ее по частям. Издали казался шатер не то горой – бурые валуны, зеленые заросли, сизый ковыль, – не то спящим драконом – бурая шкура, зеленая щетина, сизый дым из ноздрей. Поэтому идущие карать тоже не увидели ни Шептуна, ни его дома. Лишь калитку в обвалившейся глинобитной стене. И о том, что они рядом, догадался хозяин калитки лишь по неразборчивым возгласам. Точно из далекого далека донеслось обрывками: «во имя Неба…», «нечестивец…», «триста воплощений» и еще что-то, что Шептун уже не трудился разбирать.
Воду он запас вчера. Полную круглую тыкву воды. Еды не было: погребица раскололась, ушло все в чрево земное. Неважно. Завтрашний день и послезавтрашний. И явится Великое.
Он не молился. К чему кричать о своем ничтожестве, если есть книги со строгим описанием того, что и как именно надо сделать – и что получится? Нужно это – действуй. Нужно другое – собирай сведения и ищи, опираясь на них. От малого к Великому.
К полуночному гонгу воды в тыкве убыло на треть. Рвов во дворе, напротив, прибыло. Выходить становилось все труднее и опасней. Малую нужду Шептун справил, стоя на пороге. Он не видит монастырских усмирителей – значит, и они его не видят, а если увидят, будет то же, что вчера. Оскорбил он их взоры или нет. Видно, растущий сам знает, где взять ему пищу, Шептун при нем теперь вроде волка-загонщика в стае. Звон гонга плыл над краем, каждый удар, разлетаясь искрами, обращался в созвездие Дуби-Асхар и синим пронзал тьму грядущего. Но не являлось из этой тьмы никого, в ком текла бы живая кровь.
Ночь теперь не отличалась от дня. Ни темнотой, ни прохладой. Зелено-ржавые сумерки все более бурели, багровели, наливались жаром. С порога едва виден был ствол дерева, весь точно из перевитых змей или исполинских повителей. Каждая толщиной с ногу Шептуна или даже со все его тело. Их покрывала броня зазубренных щетин и колючек, то крючковатых, то подобных стилетам. Деревянных ли на ощупь? Не сказать уже, от ствола дышало огненно, как от угольев очага, не подпуская вплотную. Он знал, что сумеет подойти настолько, чтобы, полоснув по горлу очередной твари, брызнувшей струей окропить своего грозного питомца. Но не ближе. Только где взять такой вот живой бурдюк, источник, жизни которого предназначено перелиться в жизнь созревающего Великого? И сколько еще у него времени? Солнца и звезд не видно, огненных часов нет. Лишь он сам, мерою времени и места, добра и зла. И, приблизившись, насколько мог, он черканул ножом левое запястье наискось.
Кровь ударила. Почти не видел – ощутил. Взмахнул рукой, чтобы капли долетели до ствола. Послышалось шипение. Слегка замутило, зыбкая волна слабости прошла по ногам, но он знал границу опасности и, лишь выждав два-три десятка ударов сердца, перетянул руку полосой ткани, отрезанной от полы халата. Шипение сменилось постепенно ублаготворенным шелестом чудовищной листвы: «хх-рр-шшо… хх-рр-шшо…».
Полуночный гонг разбудил его. Рука не болела, лишь сердце билось как будто сразу в двух местах – одно в груди, другое в запястье. И хотелось пить. Он осушил и бросил за порог тыкву, ибо с пустыми руками встают перед лицом Великого.
Наточил нож – на ощупь, совсем темно стало в хижине. Вышел на порог. И там не светлее. Лишь отдельные ржавые сполохи, тени света пробегают по стволу, по свивающимся древесным вервиям, точно каждое дрожит в усилии пропустить через себя некое густое вещество, сокращается, проталкивая комки. Еле разобрал: сдвинута, краем упирается в землю крыша его халупенки. Так толсто стало дерево. И земли во дворе не стало – лишь разбегаются корни, сплетаются, горбятся, выпирают там и сям, заполняют своей массой все видимое во мраке.
Кожу на лице стянуло словно невидимым пламенем. Так бывает, если бросить в очаг смолистый корень можжевельника, – жарче всего он горит розовым, неярким, но палящим огнем. А сейчас такой же жар шел от дерева. И будто все тело Шептуна съежилось на нем, стало легким, высохло, как упавшая в самый сильный мороз птица высыхает к весне в комок перьев, лучших перьев для письма.
Высохло – этого нельзя было допустить. Влага еще нужна. И пока не ушла вся – сорвал повязку с запястья и снова черканул ножом. Боль – обычная, несильная – трепыхнулась пойманной птицей и замерла. Зашипела кровь на щетинах и шипах, заплескало, засвистало наверху. И впились крюки колючек. Всюду. В руки, ребра, спину, лодыжки. Подхватило, скрутило, как сам, бывало, скручивал халат, постирав в озерце дождевой воды. Где сейчас та вода… Сухим жаром будто заткнуло глотку, задавило крик. Руки тянуло вверх и в стороны, стонали на разрыв жилы. Ноги вырывало из суставов в стороны и вниз. И гудело тело, испаряясь, трескалась и рвалась кожа, не будучи более в силах вместить то, что было его плотью, а теперь удлинялось, вытягивалось силой неодолимой. Трижды и трижды трескалась на клочке, равном пальцу. Истекала кровью. И все соки, что были еще внутри, устремились наружу – он чувствовал, как по ногам течет жидкое и густое, разъедает трещины солью тела. Спазма сжала желудок, он захлебывался отвратительной жижей. Но сильнее всего был жар, словно сверху, от головы, шла по жилам вся теплота солнца, выжигая изнутри мышцы и кости. От очень сильной боли, Шептун знал, человек лишается чувств, и в этом его спасение – если бы душа не могла скрыться на время в преддверие тьмы и перебыть там самое худое, то разорвалось бы сердце. Однако его душа не желала благодетельного бесчувствия, и сердце тоже каким-то темным духом не останавливалось, не лопалось в клочки. Весь мир стал болью – черно-красной, ревущей, как туча песка во время урагана, – и не было ни пощады, ни даже голоса для жалобы.
Монастырские усмирители еле могли приблизиться к ограде хижины Шептуна – та исходила зноем, как груда кирпича после обжига. За ней творилось невиданное. Клубился мрак, словно извергаясь оттуда, как свет изливается из очага или светильника. Складывался в фигуру могучего дерева. Со стволом, точно сплетенным из многих толстых, змееподобных стволов. Что – змееподобных! Если бы были такие змеи, то пришлось бы признать, что старые сказки о драконах эль-таннинах – правда. А иногда было видно только бурую крону, ниспадавшую до земли, взволнованно живущую без ветра собственной опасной жизнью. От ограды бежали трещины, в них проваливались и исчезали ящерицы, суслики, конь начальника отряда вместе с переметными сумами тоже канул в такую – и ни ржанья, ни храпа, ни какого-либо звука.
Начальник после этого пришел в ярость, обрушил копьем часть ограды, и саманные обломки рухнули во тьму. Низкий грохот их падения, на пределе слуха, нехорошо отдался у некоторых стражников в коленях. Оковало колени как свинцом, перестали они гнуться. И пошли разговоры о том, что-де, если там такой жар и дым, так ослушник сам задохнется, и поделом.
Начальник пришел в еще большую ярость и пронзил копьем одного болтуна, оказавшегося ближе всего. Перебросил тело через ограду. Кануло в огонь и мрак. Разговоры стихли.
А на второй день стояния перед хижиной крамольника (уже только так называли Шептуна меж собой монастырские) стемнело совсем, до кромешной черноты. И раздался страшный гул, от которого у людей пошла кровь из носа, а некоторые упали на колени, ибо они перестали держать. Во тьме лишь иногда удавалось различить стремящуюся на глазах вверх крону дерева, извивающиеся побеги, налитые рдяным железом, сплетенные в чудовищный ствол, а одним из побегов было человеческое тело. Истощенное, одетое в лохмотья халата, что рвались на глазах и спадали с него, а руки и ноги вплетались, закручивались вместе со змеящимися веревками, волокнами, составлявшими исполинский ствол, становились его частью. Корни тоже удлинялись на глазах, ползли во все стороны, обрушивая землю куда-то внутрь самой себя. Кто мог бежать, кинулись в стороны, но грохот и обвал настигали.
Добежать до монастыря удалось менее чем полудюжине стражей. А через какое-то время туда ощупью добрался гонец с требованием немедленного ответа, не пострадало ли от нисшедшего с небес дыма собранное в качестве подати, но нашел одни обгорелые остовы зданий. Все гонги сплавились в подобие медных голов с кристаллической кожурой. В капли-корольки слилась и свинцовая черепица. Растрескались яростно пышущие стены, когда истлели, обратились даже не в уголь, а в тончайшую сажу деревянные перекрытия. Уцелело лишь двое затворников, находившихся в преддвериях Прыжка Льва в Великую Пустоту, – и только по глиняной трубе, выведенной в бывшие покои настоятеля, мог слышать их гонец.
– Ход зерен света и тепла отведен тигром земного праха по разумению своему, и лишь льву черного простора дана сила действовать, – услышал он, прежде чем частицы его собственного тела вовлеклись, посредством жара, во всеобщий круговорот.
Аномалия была здесь. Причем не только магнитная, гравитационная и радиационная одновременно, но и аномалия альбедо. Такого не описывал ни один учебник, ни одна монография. Аэрофотосъемка регистрировала темное, почти черное пятно – под определенными углами такой эффект дает вода. Озеро или болото. Но в неприметной долине между двух хребтов, заросших редкостойной тайгой, не было даже родника.
Савостин вновь и вновь складывал карты – здесь! Вот оно, это пятно, вот мензульный столик, вот его координаты. С точностью до десяти секунд дуги большого круга. До двухсот примерно метров. Куда уж точнее!
Доползти сюда пешком от Чуйского тракта, почти от Ташанты, – само по себе приключение. Неделя пути. По ночам дьявольски холодно, здесь за две тысячи над балтийским нулем, две с половиной, может быть. И переть на себе весь поисковый металлолом – удовольствие ниже среднего. А еще жратва, карабины, котелок и прочее.
Но дороги хотя бы для вездехода здесь нет. Поэтому нет и палатки – только шалаши. И спальники облегченные, и Чорос, который знает все здешние травы, дичь и рыбу. И заменил своим знанием две трети жратвы по весу – крупа гораздо легче консервов.
Савостин еще раз сложил карты со снимками. Взял снимки месячной давности и весенние, по только что сбежавшему половодью. Совершенно одинаково.
Одинаково… Весной и летом, в половодье и…
Почему ж родник не попался? Вода хотя бы для чая. Как Чорос без чая – местного, соленого, с копченым салом? А ведь не пустыня. Трава. Жухлая, август, но…
Оказывается, он смотрит прямо на Чороса. Ему в висок, в мясистую скулу. Тот полуобернулся, кивнул:
– Сегодня бомба не ищем, вода ищем? Да. Внутри.
И потопал по ломкой, хрусткой траве каблуком.
– А близко?
– Сажень пяток, однако.
Первые, от кого Чорос научился русскому языку, были сектанты-беловодцы. И странный это был русский. С «самарским русским» геофизика Савостина имевший мало общего. Вместо метров – сажени, вместо килограммов – фунты и пуды.
Савостин с изумлением увидел, как Чорос прошел десяток шагов, внимательно глядя под ноги, лег на землю и приложил к ней ухо. Переполз метра на три, послушал там. Развернулся на сто восемьдесят градусов, головой туда, где были ноги, – и в таком положении послушал.
– Речка, – сказал, не поднимаясь. – Водопад, однако.
– Копать давай? – полуспросил Савостин. Пусто было в голове. Никак не ухватить было за хвост эту многопараметрическую аномалию. Места, где раньше хранилось оружие массового поражения, обычно узнавались по развалинам построек – кроме, разумеется, всех видов геофизической съемки. Тут не было ничего.
– Тол есть? Лопата не пробьешь.
– Как так?
– Труба. Каменный. Не пробьешь.
Каменная труба – опера какая-то. «Не счесть алмазов в каменных пещерах». О! Что он сказал?
– Пещера, что ль? Дак подо всей долиной, или… А не видно снаружи… Вон кустик…
Выпаливал несвязное, а в голове точно фары приближались, разгоняя мутную мглу, – и наконец выстроилось: не во всю ж долину эта труба, то есть пещера, растения откуда-то же берут воду! Трещины, протечки в трубе. Вон там пятно более сочной, более зеленой травы…
Уже темнело, а они с Чоросом копали и копали. Один уставал – лопату брал другой, а сменившийся шел с топором наверх. Приносил одну жердь и несколько сосновых веток для шалаша. И снова копал. Почва была щебниста, хрустела и скрежетала под лопатой. Когда ушли на глубину больше роста человека, пришлось прерваться. Дальше нужен кто-то, кто будет стоять наверху и выбрасывать землю из ведра. Ужин – консервы и полфляжки воды. Завтрак – галеты и по глотку. Шурф медленно углублялся. Фляжка Чороса к вечеру опустела, как ни экономили. Ночью разостлали на земле майки и полотенца, утром из них удалось выжать почти кружку воды. Ура! Позавтракали, запивая галеты. Побродив по долине, Чорос нашел какие-то листья:
– Жуй, меньше воды уйдет.
Листья оказались кисловаты, и правда, перебили жажду.
Шурф углублялся. Уже не пили – только смачивали губы, жевали Чоросовы листья. Есть не хотелось. Жажда совсем заглушила голод. Даже не слезились глаза, когда туда попадала земля. Молчали – надо было держать рот закрытым, беречь последнюю влагу в горле: когда сомкнется глотка всухую и не сможет проглотить – это будет конец. Болели глаза, потому что веки скребли по глазным яблокам с противным «хррр». Савостин – его черед был стоять наверху – не уверен был, что видит Чороса в глубокой яме, что вообще что-то видит. Даже хвост веревки, на которой болталось ведро, – вот, только что в руках держал! – даже он куда-то исчез.
Э! Как так исчез!
И снизу, словно эхом его мысли, донеслось:
– Э… э… э…
Должен был быть плеск, но плеска не было. Савостин схватил запасную веревку, привязал на ощупь к жерди, выдернутой из шалаша, кинул жердь поперек шурфа и полез. Почти свалился, цепляя сапогами стенки. Веревка кончилась, а дна не было. Было что-то округлое, выпуклое, он схватился в охапку – и его понесло по спирали. Нет, по какой-то другой кривой. Вниз, но не прямо, не вертикально. Будто ехал по перилам, но завязанным лихими узлами. Да нет, не может быть перил, это от жажды мерещится, институт вспомнил, там последний… нет, крайний раз, крайний, не последний, еще не закопали! – дурачился так. В пятки жестко поддало, он не удержался на ногах и растянулся.
И некоторое время валялся, пока не сообразил, что лежит на мокром. Мокрое! Можно сосать! Какие-то капли влаги попадали в горло, доходили до скорежившихся от безводья внутренностей. Стонал. Или кто-то рядом стонал. Наконец оказался в силах оторваться от мокрого песка и поднять голову. Чороса не было. Был сумрак, еле-еле брезжил в нем луч сверху, из жерла шурфа, и в этом еле сереньком свете начальник поисковой группы был один.
Один, ни шороха возле, вот только стон…
И еще это, похожее на перила, на спираль, на узлы – нет, не на то и не на другое. Что-то дикарски мощное, плетенное из гнутых труб толщиной с человека. И эти трубы стонали.