В Московском университете с конца прошлого года преподается студентам декламация, то есть искусство говорить красиво и выразительно. Нельзя не порадоваться этому прекрасному нововведению. Мы, русские люди, любим поговорить и послушать, но ораторское искусство у нас в совершенном загоне. В земских и дворянских собраниях, ученых заседаниях, на парадных обедах и ужинах мы застенчиво молчим или же говорим вяло, беззвучно, тускло, «уткнув брады», не зная куда девать руки; нам говорят слово, а мы в ответ – десять, потому что не умеем говорить коротко и не знакомы с той грацией речи, когда при наименьшей затрате сил достигается известный эффект.
У нас много присяжных поверенных, прокуроров, профессоров, проповедников, в которых по существу их профессий должно бы предполагать ораторскую жилку, у нас много учреждений, которые называются «говорильнями», потому что в них по обязанностям службы много и долго говорят, но у нас совсем нет людей, умеющих выражать свои мысли ясно, коротко и просто. В обеих столицах насчитывают всего-навсего настоящих ораторов пять-шесть, а о провинциальных златоустах что-то не слыхать.
На кафедрах у нас сидят заики и шептуны, которых можно слушать и понимать, только приспособившись к ним, на литературных вечерах дозволяется читать даже очень плохо, так как публика давно уже привыкла к этому, и когда читает свои стихи какой-нибудь поэт, то она не слушает, а только смотрит.
Ходит анекдот про некоего капитана, который будто бы, когда его товарища опускали в могилу, собирался прочесть длинную речь, но выговорил «будь здоров!», крякнул – и больше ничего не сказал. Нечто подобное рассказывают про почтенного В. В. Стасова, который несколько лет назад в Клубе художников, желая прочесть лекцию, минут пять изображал из себя молчаливую, смущенную статую; постоял на эстраде, помялся, да с тем и ушел, не сказав ни одного слова. А сколько анекдотов можно было бы рассказать про адвокатов, вызывавших своим косноязычием смех даже у подсудимого, про жрецов науки, которые «изводили» своих слушателей и в конце концов возбуждали к науке полнейшее отвращение.
Мы люди бесстрастные, скучные; в наших жилах давно уже запеклась кровь от скуки. Мы не гоняемся за наслаждениями и не ищем их, и нас поэтому нисколько не тревожит, что мы, равнодушные к ораторскому искусству, лишаем себя одного из высших и благороднейших наслаждений, доступных человеку. Но если не хочется наслаждаться, то по крайней мере не мешало бы вспомнить, что во все времена богатство языка и ораторское искусство шли рядом. В обществе, где презирается истинное красноречие, царят риторика, ханжество слова или пошлое краснобайство. И в древности, и в новейшее время ораторство было одним из сильнейших рычагов культуры. Немыслимо, чтобы проповедник новой религии не был в то же время и увлекательным оратором.
Все лучшие государственные люди в эпоху процветания государств, лучшие философы, поэты, реформаторы были в то же время и лучшими ораторами. «Цветами» красноречия был усыпан путь ко всякой карьере, и искусство говорить считалось обязательным. Быть может, и мы когда-нибудь дождемся, что наши юристы, профессора и вообще должностные лица, обязанные по службе говорить не только учено, но и вразумительно и красиво, не станут оправдываться тем, что они «не умеют» говорить.
В сущности ведь для интеллигентного человека дурно говорить должно бы считаться таким же неприличием, как не уметь читать и писать, и в деле образования и воспитания – обучение красноречию следовало бы считать неизбежным.
24 ноября. Двенадцатый час…
Публика молчаливо ждет, но ожидание это не томительно, потому что все внимание сосредоточено на прелестях заново ремонтированной Екатерининской залы. В отношении пространства, света, воздуха и шика эта зала не оставляет желать ничего лучшего.
Газетчикам ужасно холодно. Столы их расположены между холодными колоннами, как раз перед окнами, откуда несет холодом, как из погреба. Слышны остроты насчет холодных, не столь отдаленных мест и жалобы на нелюбезность… зимы, заставившей мерзнуть ни в чем не повинных людей. Газетчики синеют… Немудрено, если к завтрему половина из них заболеет ревматизмом и крапивной лихорадкой.
Ниже судейского стола – площадка с длинным столом для защиты, стол для вещественных доказательств и подкова для свидетелей. Тут вы видите людей, речи которых будут переводиться через тысячи лет, как мы переводим теперь Демосфенов и Цицеронов. Гражданский истец Ф. Н. Плевако сидит отдельно, за особым пюпитром, и сурово поглядывает на публику…
На столе вещественных доказательств целая «скопинская библиотека»… Если во всем Скопине наберется столько же книг, сколько на этом столе, то за скопинцев можно порадоваться: цивилизация их в шляпе.
Публики, сверх ожидания, мало. Выдано 500 билетов, а между тем занято не более 300 мест… Дам в пять раз больше мужчин. Бухгалтерии дамы не знают и дела, конечно, не поймут, но они пришли не понимать, а созерцать… Их бинокли бегают по лицам, как испуганные мыши…
– Палата идет! – слышится возглас судебного пристава.
Адвокаты, секретари и корреспонденты торопливо занимают свои места… Публика поднимается…
Дверь снова отворяется, и в залу входят двадцать человек, которые после минутной толкотни и замешательства занимают места за белой решеткой. Самому старшему из них 72 года, самому младшему – 29. Один из них, Барабанов, слеп, что, впрочем, не мешало ему быть во дни Рыкова членом ревизионной комиссии. (То-то, небось, рад был, что не видел!)
– Подсудимые, кто из вас Иван Гаврилов Рыков?
Из-за решетки поднимается толстый, приземистый мужчина с короткой шеей и огромной лысиной. Ему 55 лет, но тюрьма дала его лицу и волосам лишних лет 5 – 10: на вид он старше. Большое, упитанное тело его облечено в просторную арестантскую куртку и широкие, безобразные панталоны. Он бледен и смущен, до того смущен, что, прежде чем ответить на вопрос председателя, делает несколько прерывистых вдыханий. Его маленькие, почти китайские глаза, утонувшие в морщинах, пугливо бегают по зеленому сукну судейского стола.
Этот «Иван Гаврилов», одетый в грубое сукно, возбуждающий на первых порах одно только сожаление, вкусил когда-то сладость миллионного наследства. Разбросав широкой ручищей этот миллион, он нажил новый… Ел раки-борделез, пил настоящее бургонское, ездил в каретах. Одевался по последней моде, глядел властно, ни перед кем не ломал шапки.
Трудно теперь землякам узнать этого эпикурейца-фрачника в его новом костюме.
Присяжные всплошную состоят из купцов, мещан и цеховых. По приведении их к присяге делается перерыв до 6-ти часов, а после перерыва начинается монотонное чтение длиннейшего в мире обвинительного акта. Акт этот изображает из себя толстую книгу, содержащую 9 000 газетных строк! Цифр в нем больше, чем букв.
25 ноября. Второй день
По прочтении обвинительного акта, замучившего двух крепкогрудых секретарей, подсудимым предлагается общий вопрос о виновности.
– Признаю себя виновным только по отношению к некоторым пунктам, – отвечает Рыков, – в остальном же прочем не виновен.
Его collega № 1, сосед по скамье, «товарищ директора» Руднев, высокий, плечистый плебей с бледной, ничего не выражающей физиономией, виновным себя не признает.
– Не признаю-с!
Прочие подсудимые дают тот же ответ. И видно, что этот ответ давно уже приготовлен, заучен, но не обдуман… Говорится он на авось и наотмашь…
– Вы, подсудимый, подписывались бухгалтером банка, хотя им никогда и не были… и все-таки не признаете себя виновным?
– Подписывался, но не признаю-с…
По приведении к присяге пестрой толпы свидетелей суд находит нужным прочесть несколько документов. Содержание их приблизительно следующее.
Скопинский банк произошел из ничего. В 1857 г. собрались скопинцы и порешили иметь свой собственный банк. Получив разрешение, они внесли все свои наличные в размере 10 103 р. 86 к. и назвали их «основным капиталом». Цыпленок разрастается в большого, горластого петуха, но никто не мог думать, что из этой грошовой суммы вырастут со временем миллионы! Цели банка предполагались розовые! треть доходов в пользу родного Скопина, треть на дела благотворения и треть на приращение к основному капиталу. Задавшись такими целями и положив в кассу основной капитал, скопинцы занялись операциями.
На первых же порах начинается жульничество. Видя, что вкладчики и векселедатели не идут, банковцы пускаются на американские штуки. Они дают проценты, которые и не снились нашим мудрецам: от 6 до 7 с половиною процентов. За сим следует шестиэтажная реклама, обошедшая все газеты и журналы, начиная со столичных и кончая иркутскими. Особенно тщательно облюбовываются духовные органы. Реклама делает свое дело. Сумма вкладов вырастает до 11 618 079 рублей!
С этими вкладами производятся фокусы… Сеансы многочисленны и продолжительны. Самый красивый фокус проделывает подсудимый Илья Краснопевцев… Этот скопинский нищий, не имеющий за душой ни гроша, подает вдруг в банк объявление о взносе им вкладов на 2 516 378 руб. и через два-три дня получает из банка эту сумму чистыми денежками, но ими не пользуется, ибо объявление делает по приказу Рыкова в силу его политики. Второй фокус попроще: Рыков берет из кассы 6 000 000 и вместо них кладет векселя. Ему подражают прочие банковые администраторы, его добрые знакомые, и скоро касса начинает трещать от просроченных, не протестуемых векселей… В конце концов следователь находит в кассе только 4000! А вот показание свидетеля, председателя конкурсного правления г. Родзевича:
«Сумма неоплаченных векселей простирается до 11 000 000. Взыскано же пока на удовлетворение этого громадного долга только лишь 800 000, да и то с большими трудностями. Кредиторы банка получат по 15 – 18 коп. за рубль, если же на удовлетворение долга пойдет и „многомиллионное“, рекламой воспетое имущество города Скопина, то за рубль будет получено немногим больше – 28 коп. Авторы векселей большею частью имущества не имеют. Илья Заикин, имеющий имущества только на 330 руб., кредитовался на 118 000! Рыков, должный 6 000 000, не имеет ничего. Попов, бывший откупщик и эпикуреец, должен 563 000, а имеет один только паршивенький домишко где-то у черта на куличках, в Архангельске. Глядишь на этих сереньких, полуграмотных мужланов, невинно моргающих глазками, и не веришь ни цифрам, ни прыти! Откуда эти „темные“ люди набрались ума-разума, американской сметки и юханцевской храбрости?
Число вкладчиков равно шести тысячам. Большинство из них принадлежат к среднему слою общества: духовенство, чиновники, военные, учителя… Средняя цифра взносов колеблется между 2000 – 6000, из чего явствует, что на удочку попадались люди большею частью малоимущие…»
За показанием Родзевича следует пародирование гоголевского Шпекина, исполненное бывшим скопинским почтмейстером Перовым. Он в продолжение 16 лет ежемесячно получал от Рыкова 50 руб. На вопрос, чем ему был обязан Скопинский банк, Шпекин невинно пожимает плечами и отвечает незнанием.
– Деньги я, правда, брал, – выжимается из него ответ, – но не спрашивал, за что мне их давали… Давали, ну и брал. Вроде как бы жалованье…
Вообще, надо заметить, герои текущего процесса питают какую-то страсть к уклончивым ответам, да и эти приходится выжимать из них с великими трудностями.
– Да ведь у вас же была голова на плечах, – обратился председатель к товарищу директора Рудневу, – должны были понимать.
– Голова-то была на плечах, это конечно-с, но… мы люди темные… неграмотные…
26 ноября. Вечер второго дня
Чтобы покончить с операциями приема вкладов, суд допрашивает иеромонаха Никодима, приехавшего в «мир» из дебрей Саревской пустыни Пошехонского уезда. Отец пошехонец дряхл, сед и расслаблен, как лесковский о. Памва. Вооружен он здоровеннейшей клюкой, вырезанной им по дороге из древ девственных, пошехонских лесов… Говорит тихо и протяжно.
– Почему вы, батюшка, положили ваши деньги именно в Скопинский банк, а не в другое место?
– Наказание божие, – объясняет объегоренный старец. – Да и прелесть была… наваждение… В других местах дают по три – по пяти процента, а тут семь с половиною! Оххх… грехи наши!
– Можете идти, батюшка! Вы свободны.
– То есть как-с?
– Идите домой! Вы уже более не нужны!
– Вот те на! А как же деньги!
Святая простота, он воображал, что его звали в суд за получением денег! Какое разочарование!..
Все свидетели толкуют о той диковинной легкости, с которой Рыков выдавал каждому встречному-поперечному чужие финансы. Простые лавочники, продающие овес и уголь, брали сотни тысяч! Векселя менялись на новые, проценты приписывались к капитальному долгу, бланки давались даже кучерами и лакеями. Для того, чтобы поручиться за Ивана, не было надобности быть знакомым с этим Иваном, и кто затруднялся найти поручителя, тому выбирал такового сам Рыков из своей домашней прислуги.
Счеты подсудимых, которые почти все должны банку, различаются только по цифрам, по «духу же» они родные братья. Заем не по чину, бесшабашная трата и мена векселей с бесконечною припискою процентов… В своем долге подсудимые видят вину и считают нужным оправдаться.
– Долг не вина! – объясняет председатель. – Виноват не тот, кто берет, а тот, кто дает! Вы не за долг попали под суд.
Но подсудимые не понимают… Владимир Овчинников, судящийся за преступления по должности городского головы, встает и дрожащим голосом рассказывает историю своего долга… В этой истории есть и смерть отца, и отцовские долги, и семья на шее, и постройка железной дороги, и упущение в торговле… Она длинна, но почти в самом начале прерывается тяжелыми рыданиями и питьем воды… Рыдания не прекращаются, и изложение истории отлагается до следующего раза… Впечатление тяжелое…
Находящийся под стражей коммерции советник Попов, бывший откупщик и владелец известного Кокоревского подворья, свой пятисоттысячный долг хочет объяснить не в пример прочим. Рыков был должен ему 500 000, и он взял эти деньги из банка за поручительством Рыкова…
Попов заговорил сегодня впервые. Это в высшей степени интересная личность, по крайней мере для москвичей… Его физиономия и блестящее прошлое плохо вяжутся с теперешним арестантским халатом… Лицо энергическое, умное и интеллигентное, борода Черномора, глаза, окаймленные черными густыми бровями, глубокие, хитрые… О своем долге говорит он, как о пустяке…
В прошлом привык он считать миллионы… стоит ли говорить о таких пустяках, как скопинские деньги?..
Флигель «Чайка» в Мелихове.
У семьи Чеховых была мечта обзавестись собственным домом за городом; до тех пор они жили на съемной квартире в Москве. Зимой 1892 года А.П. Чеховым была приобретена у театрального художника Н.П. Сорохтина за 13000 рублей в рассрочку усадьба Мелихово, находившаяся в 13 верстах от станции Лопасня Московско-Курской железной дороги. Для того чтобы замаскировать то, что усадьба находилась в плохом состоянии, бывший хозяин перекрасил дом и близлежащие строения. М. П. Чехов (брат А.П. Чехова) напишет позже: «Никто никогда не покупает имения зимою, когда оно погребено под снегом и не представляется ни малейшей возможности осмотреть его подробно, но мы оба [с А. П. Чеховым] были совсем непрактичны, относились доверчиво ко всем…»
27 ноября. Четвертый день
Вопрос о злоупотреблениях по учету векселей не исчерпан. Остается еще допросить на этот счет самих обвиняемых.
Не отрицая своих вексельных дебошей, Рыков все-таки виновным себя не признает. Причина всех причин, по его мнению, сидит в среде заедающей, в положении «одного не воина» и в фортуне, поворачивающейся к человеку, как известно, то задом, то передом. Говорил он складно, пространно, подчеркивая каждое слово. В его дрожащем голосе слышится энергия, нервная решимость… «Ужо, погодите, я все выскажу!» – читается на его оплывшем лице.
– Нет, уж вы меня не останавливайте, ваше п-во! – говорит он то и дело осаживающему его председателю. – Нет, уж вы позвольте мне говорить!
– Дела банка стали плохи… Но не в силах я был поднять руку на то, что сам создал, на свое детище… Я не в силах был ликвидировать дела, а продолжать держаться на прежней высоте банк мог только злоупотреблениями.
Из пятимиллионного долга Рыков считает на своей совести только полтора миллиона, все же остальное является фикцией: погашение своими векселями чужих долгов и проч.
– Да и эти полтора миллиона я употребил не на себя… Зная, какой страшный, непоправимый вред приносит России лесоистребление, я занялся добыванием каменного угля.
Появилось на свет божий «Общество каменноугольной промышленности московского бассейна», которое, благодаря плохости и угля и гг. инженеров, вскорости приказало долго жить…
Товарищи директора дают очень недлинное объяснение:
– Нам давали подписывать, ну, мы и подписывали… Иван Гаврилыч приказывал… Думали, что так надо…
Бывший городской голова Владимир Овчинников, самый галантный из подсудимых, на вопрос, почему он не прекратил бесчинств в то время, когда знал о них и должен был прекратить их ex officio, говорит трагически, рыдающим голосом и запивая каждую фразу водой.
– Я знал, что в банке неладно… Я понимал, сознавал, что как гражданин я обязан был донести. Но я не герой! В Скопине я живу, имею родственников, связи, все мне дорогое и близкое… Если бы я донес, скопинцы прокляли бы меня… и это было бы моею гибелью…
Вопрос же, почему этот Овчинников, сделавшись городским головою, становится должным банку в пять раз больше, чем ранее, остается неразрешенным, так как подсудимый просит отложить решение этого вопроса до другого раза.
Подсудимый Иван Руднев, изображающий из себя невинного барашка, подписывавшего и «метившего» бланки по неведению и простоте, ставши товарищем директора, задолжал 213 000 руб., ранее же был должен только 40 000. Совершить такую метаморфозу простота и неграмотность ему не помешали.
Тайны скопинского атамана мог знать один только его стремянный, бухгалтер Матвеев. За службу и секрет Матвеев получал не в пример прочим. При готовой квартире и отоплении его ряжское мещанство получало 3 600 р. в год. Кроме того, его папаше выдавалась ежемесячно двадцатипятирублевая пенсия. Ему позволялось увольнять и определять служащих, увеличивать и уменьшать содержание… Он был единственным служащим, которому Рыков подавал руку и которому иногда даже делал визиты. Награда великая, если принять во внимание, что даже вкладчики, первые благодетели Рыкова, не знали другой чести, кроме двух здоровенных мужиков в передней г. директора да права глядеть на портрет Рыкова…
28 ноября
Вечером четвертого дня суд, покончив с учетом векселей, приступает к «растрате запасного капитала». Спрошенный на сей счет Рыков говорит, что растрата была вызвана желанием протянуть еще надолго доверие вкладчиков. Товарищ его И. Руднев наивно ссылается на свое плохое уменье читать и писать.
– Но вы же все-таки подписывались, и подпись ваша всюду написана хорошим почерком!
– Он подписывался в продолжение 8-ми лет, – заступается защитник, – и так привык, что немудрено, если в его подписи виден хороший почерк.
Утром пятого дня допрашивается многочисленная стая прихлебателей Рыкова, составлявших «неофициальный отдел» скопинской обжорки. Эти не состояли в числе служащих, но тем не менее жалованье получали. Илья Краснопевцев получал жалованье из банка за то, что был помощником церковного старосты. Из того же банка получал 50 р. в месяц Н. Шестов за то, что был домашним письмоводителем Рыкова. Дьякону Попову полагалась ежемесячная мзда «за сообщение Рыкову ходивших по городу слухов». Защитники стараются доказать, что о. дьякон получал не за сплетни, а за молебны и зычный голос.
– Были ли у вас, о. дьякон, с Иваном Гаврилычем интимные разговоры?
– Может, когда и были, не помню-с. Всё больше насчет церковного благолепия…
Кроме дьякона Попова, получали от банка «благодарность» в форме аккуратно выплачиваемого месячного жалованья: почтмейстер Перов, сигналисты Водзинский и Смирнов, телеграфист Атласов, секретарь полицейского управления Корчагин, судебные пристава Изумрудов и Трофимов и чиновники канцелярии местного мирового судьи…
Шпекинство почтмейстера Перова подтверждается показанием свидетеля Симакова, корреспонденции которого в редакциях «почему-то» не получались. Сам он не получил однажды «почему-то» двух писем, писанных на его имя. Замечал, что нумера газет с корреспонденциями из Скопина не получались обывателями и в общественной библиотеке старательно прятались.
Рыков не отрицает своей боязни корреспонденций, не отрицает и некоторых антигазетных мер, принятых им «ввиду массы анонимных писем», в которых иксы и зеты угрожали пропечатать его во все корки. Слово «шантажные» срывается с его языка!
– И вы называете газеты шантажными, – говорит председатель, – за то, что они изображали истинное положение дел вашего банка?
– Нет-с… Я говорю о тех авторах писем, которые нахально требовали с меня денег…
Вызывается свидетель титулярный советник Изумрудов, бывший судебный пристав. Отворяется дверь, и, сильно стуча ногами и потряхивая головой, входит высокий брюнет в «спинджаке», в котором очень мало титулярного, в красной сорочке и ботфортах. Его большая черная голова украшена громадной, мохнатой куафюрой, которой, по-видимому, никогда не касалась целомудренная гребенка. Свидетель то и дело встряхивает головой, улыбается и шевелит бровями. Он заметно бравирует и кокетничает своим знанием «всего подноготного»… На вопрос, за что ему выдавал банк жалованье, он просит позволения начать с самого начала.
– Призывает меня однажды к себе Рыков, – начинает он басом, гордо вскидывая голову и придавая лицу таинственное выражение. – Предлагает мне жалованье…
Он великодушно принимает…
– Зовет он меня в другой раз. «Отчего же, спрашивает, вы мне ничего не доносите, что между купцами говорится?» Меня, знаете ли, возмутило. Я, говорю, не за то получаю эти 25 р., чтоб быть вашим шпионом!
– Однако же у следователя вы не то показывали!
Читают показание, данное им на предварительном следствии и – увы! – находят там фразу: «Хотя роль эта и грязна, но я по бедности принял его предложение».
– Признаться, когда я давал показание у г. следователя, – улыбается Изумрудов, – была масленица и я… тово… был выпивши, в беспамятстве…
– А у вас много было в городе знакомых купцов?
– Э-э-э… ходил в трактиры для чаепития, то да се…
Свидетеля отпускают. Он напоминает суду о прогонах, садится и самодовольно улыбается во все время до перерыва, когда он еще раз напоминает председателю о прогонах.
Все щедрые подачи из чужого кармана Рыков объясняет бедностью скопинских чиновников и стремлением своим к благотворительности.
– Отчего же вы не благотворили из собственного кармана?
Рыков отвечает, что удовлетворение бедняков было одной из функций банка, а если на все упомянутые жалованья не было журнальных постановлений и приходилось действовать самовольно, то на это были у него невинные приемы, в которых он не находит ничего дурного.
Жалованье неофициальным служащим выдавалось из двух источников. Одна половина получала из жалованья некоторых настоящих служащих, которые по «соглашению» получали гораздо меньше, чем то фиктивно значилось в ежемесячной росписи, на жертву другой половины были отданы купоны от имевшихся в банке серий.
– Купонами вы не имели права распоряжаться! Они не ваши!
– Но зато я имел право вместо серий иметь в кассе наличные деньги, которые не давали бы банку процентов.
29 ноября
На долю конца пятого дня выпадают «злоупотребления по операции покупки-продажи процентных бумаг». После бесшабашного учета векселей бумажные операции занимают самое видное место в ряду банковских «облупаций и обдираций», подкосивших скопинский храм славы у самого его основания.
Покупки бумаг, на которые скопинская простота вначале возлагала большие надежды, не принесли банку ничего, кроме страшных убытков. Чтобы замаскировать эти убытки и придать годовому отчету невинную физиономию, банковцы употребляли следующий паллиатив. В начале января каждого года какой-нибудь подставной мещанин, вроде глухого и ничего не смыслящего в политике Краснопевцева, совершал банку quasi-продажу известного количества процентных бумаг, которые в конце декабря фиктивно покупал он же у того же банка, но уже по высшей цене, и получаемая таким образом разница цен заносилась в счет прибылей. Во время таких продаж и покупок бумаги, конечно, лежали в банковском сундуке и на свет божий не показывались… Краснопевцев продал однажды банку процентных бумаг на 3 000 000, а купил их обратно за 4 000 000, и таким образом банк записал в прибыль миллион… (Действительная же продажа бумаг чрез банкирские конторы дала банку около 2 000 000 проигрыша.)
Спрошенный Рыков бумажных злоупотреблений не отрицает, но ссылается на крайнюю необходимость: «Дело дошло до того, что предстояли две крайности: или продать полгорода с молотка, или принять крайние, энергические меры, то есть показать в отчетах громадные убытки, а это было бы смертным приговором для банка…» Вообще, заметно, Рыков набирается храбрости и входит в роль… Он критикует нормальный устав, не дающий гарантий для вкладчиков и узды для правления… Он говорит «литературно» и даже философствует:
– Кредит – это огонь, который, попав в руки взрослых людей, является очень опасным.
По его мнению, фиктивные бумажные операции производятся и в других банках.
Иван Руднев виновным себя не признает.
– Ничего я в этих бумагах не понимаю-с, – бормочет товарищ директора. – Подают мне подписывать, я и подписываю, а понять, что к чему – не моего ума дело…
– Чем же, наконец, вы были в банке?
– Членом-с… (в публике смех).
– Что вы там делали?
– Подписывал-с…
Рыков находит нужным повторить свою «исповедь», для тех газет, «которые прокричали на всю Россию, что есть такой зверь Рыков, который проглотил 6 миллионов, упрямо и настойчиво не печатают теперь исповеди, а если печатают, то в извращенном и сокращенном виде».
Кстати говоря, об «извращенном и сокращенном виде» Рыков слышал от других. Газет он теперь не читает. Ему разрешено читать одни только «Московские ведомости», но и тех пришлось ему просить у одного пишущего, которому удалось побеседовать с ним на этот счет…
Покончив с разного рода фикциями, суд приступает к погрешностям по ежемесячному и ежегодному контролю «цветущего состояния банка» и его сундука… Тут Рыков поднимается и просит позволения сказать слово о годовых отчетах.
Опять умоляющее лицо, дрожание рук… Опять речь о миллионе, погубленном на уголь, о нормальном уставе, не дающем гарантии вкладчикам и узды правлению… Планы годовых отчетов высылались ему благодетелями из Петербурга, но кто высылал, он говорить не желает… Неправильности в контроле являлись необходимостью вследствие «недостатка мужества» ликвидировать дела банка…
– Прошу эти мои слова, – заканчивает Рыков, задыхаясь от мучащих его сердцебиений, – стенографировать и напечатать…
Городские головы, члены управы и гласные, на обязанности которых лежал контроль банка, отчеты подписывали и похваливали, но не проверяли, хотя и знали о их злокачественности… У одних из них не хватило мужества, другие верили старшим, третьи действовали по неразумию…
Выясняется на суде, что отчеты подписывались разом за несколько месяцев, что они носились для подписи по лавкам и домам, а о собраниях и помину не было…
Защита невесела… Она чувствует себя в загоне и ропщет… То и дело слышатся председательские: «это к делу не относится!», «это уже разъяснено!», «не позволю!»… Какой-то защитник из молодых, обрезанный председательским veto6, просит о занесении в протокол. С другим, у которого от непосильной работы и частых veto напряжены нервы ad maximum7, делается в буфете что-то вроде истерики… Вообще вся защита, en masse8, повесила носы и слезно жалуется на свою судьбу, на прессу… Ни в одной московской газете, по ее мнению, нет ни порядочного отчета, ни справедливости, ни мужества…
30 ноября
Седьмой день – день психологов, бытописателей и художников. Скучная бухгалтерия уступает свое место жанровой характеристике лиц, характеров и отношений. Публика перестает скучать и начинает прислушиваться.
Свидетелями подтверждается, что дума находилась в полной зависимости от правления банка. Городские головы, гласные и их избиратели всплошную состояли из должников банка – отсюда страх иудейский, безусловное подчинение и попускательство… Город изображал из себя стадо кроликов, прикованных глазами удава к одному месту… Рыков, по выражению свидетелей, «наводил страх», но ни у кого не хватало мужества уйти от этого страха.
Свидетель Арефьев, мужичок, должный банку 170 тысяч, повествует, что один только бог мог бороться с Рыковым. Все его приказания исполнялись думой и обывателями безусловно.
– Большое лицо был… Скажи он: «Передвинуть с места на место этот дом!» и передвинули бы. Никто не мог прекословить… Человек сильный… Ничего не поделаешь…
По его мнению, товарищ директора и кассир Ник. Иконников – человек хороший, честный и состоятельный, поступил же в банк «по глупости».
– На его месте я никогда бы не пошел служить в этот банк… В банк шел тот, кто бога не боялся…
Свидетель Котельников рассказывает, что перед каждыми выборами агенты Рыкова ходили по дворам обывателей и советовали не выбирать «господ», которых Рыков недолюбливал, а выбирать городских, обязанных банку. По его мнению, Рыков сделал для города много хорошего. Построенная им дорога значительно повысила скопинскую торговлю.
Тут Рыков поднимается и просит позволения сказать несколько слов о построенной по его инициативе железной дороге. Он заявляет, что эта дорога, приносящая теперь Скопину «вековую» пользу, стоила ему частых и хлопотливых поездок в Петербург, издержек и проч. …
На заседаниях думы он сидел обыкновенно рядом с головой и по каждому докладу подавал мнение первый… Это мнение и принималось, а всякие против него возражения отвергались. Составление собрания думы для рассмотрения годовых отчетов вызывало со стороны Рыкова и его верноподданных голов особые меры. Заседания эти зачастую назначались внезапно, вследствие чего люди вредные и подозрительные получали повестки за полчаса до заседания или же, что проще, после заседания.
Свидетель А. Кичкин, человек «вредный», рассказывает, что перед одним заседанием, в которое гласные хотели избрать его кассиром, Рыков услал его из города «осмотреть железные и медные вещи» и что повестка была вручена ему в то время, когда он садился на поезд. В кассиры выбран он не был, потому что знающий законы Рыков заявил на заседании, что «отсутствующие» избираемы быть не могут, и таким образом «вредный дух» был выкурен. Каждый праздник Рыков посылал в Петербург поздравительные телеграммы и получаемые ответы приказывал печатать и рассылать по домам и лавкам. Действуя таким образом, он не мог не приобрести репутации человека «высоко стоящего». Подсудимый, городской голова Василий Иконников, которого, как сказывают, спаивал Рыков, по словам Кичкина, пил сильно и даже на заседания являлся в пьяном образе.