Своим нравственным воспитанием я, по счастью, обязан матери, которая в моральных принципах строга, как политкаторжанин, и может старому другу отказать от дома, ежели он совершил неблаговидный, с её точки зрения, поступок. Однако же, в силу природной мягкости моего характера, я просто физически не могу обходиться с людьми жёстче, нежели они того заслуживают, и нередко прячу эту слабость за спасительными библейскими трюизмами, вроде “Бог им судия” (Второзаконие, 32:35) или “Не ведают, что творят” (от Луки, 23:34). Отчасти тому виной и проклятые китайцами времена, в которые я вырос; в последнем стихе Книги Судей (21:25) о них сказано, что “в такие дни не было царя в Израиле, и каждый делал то, что считал правильным” (перевод мой хоть и крив, но все канонические версии ещё хуже; в оригинале “каждый муж прямое в глазах его сотворял”).
В таких условиях, если б я удумал судить сверстников и современников строгим нравственным судом, никакого их проступка не извиняя, то, возможно, пришлось бы мне ограничить круг своего общения мамой, папой, парой коллег да двумя-тремя титанами духа, в основном сегодня уже покойными. А я – человек общительный, о чём нетрудно догадаться хотя бы по числу френдов в моём ЖЖ, и такую муку бы вряд ли вынес. Поэтому я состою в добрых приятельских отношениях с немалым числом людей, которых мама моя без колебаний назвала бы нерукоподатными (взять хоть известный политтехнологический дуэт Глеба Павловского и Стаса Белковского, которые наверняка считают нерукоподатными и друг друга). Однако же мамины уроки не прошли даром, так что до вселенской небрезгливости И.И. Христа с В.В. Шахиджаняном мне далеко. Существуют три категории лиц, которые и у меня слывут нерукоподатными. Это нераскаявшиеся преступники против личности, подлецы и предатели.
Преступниками против личности я считаю всех, кто совершал злодейства из Раздела VII УК РФ (за вычетом ст. ст. 107, 108, 109, 114, 118 и 130, допускающих разночтения), не понёс за это наказания и не раскаялся в содеянном искренне. То есть убийц, грабителей, насильников, мучителей, оборотней в погонах, работорговцев и рабовладельцев, похитителей людей и т. п. Мне кажется принципиально невозможным уравнивать (как уравнивает УК РФ) преступления против ближнего с иными нарушениями законов государства, будь то дача/получение взятки, контрабанда, незаконное предпринимательство, уклонение от уплаты налогов, несоблюдение IV части Гражданского кодекса РФ и паспортного режима. Однако же людей, совершающих деяния из ст. ст. 272–273 гл. 28 УК РФ, равно как и неподсудных в России спамеров, я также отношу к преступникам против личности, так как их преступления направлены не против машин, а против людей, чью информацию они крадут, портят или уничтожают.
Подлецами я считаю людей, которые из мести, корысти или злобы делают ближнему то, чего себе б не пожелали. В первую очередь доносчиков, но также и рейдеров, и иных любителей натравливания силовых структур на конкурента по бизнесу.
Предателями я не считаю людей, замеченных в супружеской измене, перешедших в другой футбольный клуб, политическую партию, театр или рок-группу. Не считаю я предательством отступничество от прежних взглядов или религиозной веры, как и отказ от общения с былыми друзьями. Более того, чтобы считать чьё-либо предательство доказанным, мне нужны очень веские обоснования, такие как свидетельства из первых уст предавшего или преданного.
При этом, разумеется, я не считаю себя вправе осудить человека, который, совершив преступление, подлость или предательство, искренне в том раскаялся, и приложил какие-то усилия для искупления собственной вины. Бог ему судия, если вдруг в душе такого человека остался островок лукавства.
Вот, в общем-то, и всё.
Предостережение: я понимаю, насколько силён у некоторых любителей флейма ради флейма соблазн оставить комментарии, предлагая мне оценить рукоподатность тех или иных моих знакомых, коллег, бывших и нынешних сотрудников (например, Миши Вербицкого, Максима Кононенко, Олега Кашина или Мити Ольшанского). Прошу воздержаться от этих провокаций, даже если вам кажется, что, подбивая меня на защиту того или иного персонажа, вы совершаете доброе дело. Как выше уже сказано, я не готов выступать Судиёй меры нравственности ближнего, даже если открыто и жёстко критикую его публичные высказывания или поступки. Не судите ж и вы, “да не судимы будете, ибо каким судом судите, таким будете судимы; и какою мерою мерите, такою и вам будут мерить” (от Матфея, 7:1). Единоверцам, не принимающим авторитета Евангелий, советую ту же мысль найти в 32-й главе книги “Дварим”, откуда она в Нагорную проповедь и взята.
Квартиру в Наркомфине я снял в октябре, чтобы жить в одном доме с офисом. Во-первых, жильё в здании, ожидающем глобальной реконструкции, недорого. Во-вторых, это памятник, в который автор заложил гениальную мысль. Всю жизнь я провёл в маленьких квартирах, потому что они отвечали моему представлению о комфорте жизненного пространства. И здесь оно именно такое: площадь 36 кв. м, на ней умещаются компьютер, источник питания и источник тепла. Высота потолка спальни 2.25, гостиной – 4.80. Что этим хотел сказать Гинзбург? Низкие потолки – для быта, возвышенные – для труда. Занимаешься своим презренным бытом – ты приземлён и угнетён низким потолком. Когда выходишь социализироваться в общее пространство, у тебя много света, воздуха и ты воспаряешь. Быт горизонтальный – когда лежишь, над тобой 2 метра. Когда стоишь, над тобой всё равно те же 2 метра. Зачем больше? Если вспомнить дворцы на Лазурном берегу с потолками в 5 метров, хорошо ли там спится? Плохо! Поэтому над кроватью всегда балдахин…
Вчера посмотрел фильм Веры Кричевской и Миши Фишмана “Слишком свободный человек”, про Бориса Немцова, – и там вдруг в заключительных титрах нашёл себе “спасибо”, совершенно нежданное.
Сегодня прочитал пост Евгения Фельдмана о том, что его фотоальбом про выборы в Штатах отправляется в печать, – и на фотографии сигнального экземпляра увидел себе благодарность, которой тоже не ожидал.
Всё-таки это ужасно приятно, когда люди говорят тебе “спасибо”, даже если ты сам после этого долго чешешь репу, силясь вспомнить, о чём вообще речь. И, вспомнив, остаёшься в смущённом замешательстве: вроде ж я ничего такого не сделал. Ну, телефон кому-то чей-то подсказал, ссылку запостил… Это мне не стоило ни времени, ни денег, ни усилия…
Но если людям кажется, что ты им чем-то в жизни помог, и им хочется отметить этот твой вклад упоминанием, неужели я буду с ними спорить и доказывать, что оно на самом деле не стоило благодарности?! Для меня – не стоило, а для них, может быть, в тот момент было и важно, и критично.
Полезный урок тут ровно один. Раз кто-то думает, что ты в состоянии ему помочь, – нужно просто сделать то, о чём тебя просят, если тебе это по силам и не против принципов. Можешь помочь – возьми и помоги, без рефлексий и без опасения, что тебе когда-нибудь из-за этого сядут на шею.
А потом сразу же об этом и забудь. Не бери в голову, что ты кому-то что-то сделал и он теперь тебе по жизни должен. Это глупая и непродуктивная мысль. Куда правильней исходить из того, что никто и никому вообще ничего не должен, кроме ссудно-кредитных обязательств и отношений между родителями и детьми.
Если ты помогаешь кому-то, делай это исключительно для себя.
Пришёл к тебе человек с проблемой, ты её решил, и одной проблемой в окружающем тебя мироздании стало меньше.
Это просто с экологической точки зрения полезная практика.
Мы же не ждём никакой награды за то, что мусор выкинули в урну, а не под ноги себе.
Вот помочь ближнему – это как мусор в урну выкинуть: просто правильный рефлекс.
Как и сказать “спасибо”, когда помогли тебе.
А ждать себе за это шоколадок – рефлекс неправильный. Может быть, ты не заработал себе баллы, а какой-то предыдущий должок перед Космосом отработал.
У кого из нас их нет?
Достаточная награда – что на улице чисто.
По советским законам моему ЖЖ пришла пора получать паспорт.
Пару дней назад ему исполнилось 16 лет.
За это время тут вышло 12 005 постов, к которым мои читатели оставили больше миллиона комментариев.
Благотворительные и краудфандинговые кампании, которые здесь анонсировались, собрали за отчётный период больше полумиллиарда деревянных рублей. Некоторые из этих кампаний до сих пор не завершены (например, БГ ещё не записал новый диск), об успехах других планирую написать в ближайшее время.
Некоторые персонажи этих заметок стали звёздами, а коммерческие проекты – лидерами своих рынков.
Автор за своё творчество удостоился благодарности от президента РФ, трёх судебных исков и одного приговора по уголовной экстремистской статье.
В общем, скучно мне не было.
Спасибо всем, кто в эти 16 лет читал опубликованные здесь записи, даже если в последние годы заметная часть публики всерьёз полагает, что она читает посты, которые я написал для блога на сайте радиостанции “Эхо Москвы”. Читатели за 50 убеждены в этом почти поголовно.
“Живой Журнал” – не первый мой блог, а третий по счёту. Первый стартовал в апреле 1996-го, второй – в декабре того же года.
Я не знаю, сколько времени ещё просуществует вся платформа ЖЖ, и этот дневник по нынешнему адресу. В любом случае, спасибо и этой площадке, и её замечательному создателю, который уже давно забыл сюда дорогу, но то, что он когда-то сделал этот сервис, – заслуга, достойная Нобелевки в области интернета, если бы такую когда-нибудь изобрели.
Не в этом месяце, так в следующем Саша Мамут устанет палить бабло на поддержку существования морально устаревшей, убыточ[14] ной для него платформы ЖЖ, и мы с вами расстанемся. Конечно, не навсегда, и даже не надолго, но скоро это случится. К Александру Леонидовичу тут никаких претензий быть не может, наоборот – спасибо ему, что он не дёрнул рубильник до сих пор, хотя давно понял, куда всё катится и чем закончится. Он мог бы потушить свет полгода назад, но он этого не сделал, спасибо ему. Однако нет причин рассчитывать, что его терпение продлится вечно или что его карманы окажутся бездонны. ЖЖ – убыточный проект для владельца, он будет закрыт, и с ним исчезнут как 12 294 моих записи, так и 1 065 405 ваших комментариев. Мы, однако, найдёмся.
(Намылил густо руки.)
– Погляди, как красиво! Как город ночью на открытках.
Однажды я, вероятно, умру.
Я не принадлежу к числу оптимистов, склонных надеяться, что на их веку современная медицина изобретёт бессмертие, или хотя бы замораживание телесной оболочки для сохранения её клеток до поры, когда технологии капремонта физических тел встанут на промышленный поток. Про реинкарнацию я ничего не знаю; следовательно, даже если допустить, что она имеет место в природе, то та собака, которая в следующем рождении станет мной, будет так же мало со мной нынешним связана, как то дерево, которое было мною до 4 июля 1966 года.
Тем не менее, я нахожу невозможным поверить в собственную смерть. В том смысле, что мне трудно себе представить этот час, когда весь известный мир вокруг меня продолжит своё существование, но я перестану быть и восприниматься его частью, а останется от меня лишь накрытая белой простынёй безжизненная оболочка с чертами внешнего сходства да память знавших меня людей.
Поверить в реальность такого события не помогает мне даже то, что я эту ситуацию постоянно и разнообразно репетирую. Во-первых, я более или менее каждую ночь засыпаю, и это та же самая смерть, потому что мир перестаёт существовать для меня, и сам я перестаю существовать в нём, перестаю участвовать. Во-вторых, я много путешествую, а отъезд из любой местности также является смертью в миниатюре (partir c’est mourir un peu[15], – написал в 1891 году Edmond Haraucourt, пояснив в том же стихотворении, что в любом покидаемом месте и времени оставляешь часть себя; Alphonse Allais добавил, что mourir, c’est partir beaucoup[16]; Набоков усовершенствовал последнюю фразу, записав за 8 лет до смерти, что mourir c’est partir un peu trop[17]; в нашем масскульте наиболее распространена версия той же мысли от <Жанны Агузаровой> Ильи Резника: расставанье – маленькая смерть). Ещё одну репетицию небытия воспел Бродский, написав в 1980 году: Из забывших меня можно составить город[18]. Количество моих жизней, которые необратимо закончились на одном моём веку, едва ли хватит пальцев пересчитать, но всякий раз невозможно поверить, что так же бесследно пройдёт и нынешняя, что все вещи, которые меня сегодня живо волнуют, трудно будет вспомнить, или понять, почему мне было до них дело.
При этом я совершенно понимаю, что от моей способности поверить в будущее событие ничего решительно не зависит. Тысячелетиями покидали этот мир люди, у которых наверняка были те же когнитивные ограничения, что и у меня (смерть – это то, что бывает с другими[19]). Поэтому всё, что я могу сделать, чтобы избавиться от неудобств, связанных с мыслью о непостижимости собственной смерти, – это отказаться от привычного естествоиспытательского взгляда на это событие, не анализировать его возможных обстоятельств, не рассматривать каждый прожитый день и каждую выкуренную сигарету как лишний шаг к последней черте. Смерть – всего лишь частный случай будущего, в котором не останется черт настоящего, и, покуда живём, можно находить в ней безусловную пользу, так как она даёт неисчерпаемую пищу для философских раздумий и поэтических опытов. Одним из которых я и завершу сегодня свой рассказ:
Тот жил и умер, та жила
И умерла, и эти жили
И умерли; к одной могиле
Другая плотно прилегла.
Земля прозрачнее стекла,
И видно в ней, кого убили
И кто убил: на мёртвой пыли
Горит печать добра и зла.
Поверх земли метутся тени
Сошедших в землю поколений;
Им не уйти бы никуда
Из наших рук от самосуда,
Когда б такого же суда
Не ждали мы невесть откуда.[20]
Мой друг Антон Носик был королём прокрастинации и лени – и безропотным рабом долга: два года подряд он ежедневно выпускал и верстал колонку “Вечернего Интернета”, первого русского блога, самого регулярного медиа, учебника, откровения ранней цифровой эпохи, – но он же месяцами не мог завершить простейшее, подступиться к важному, справиться с надоевшим.
Становясь похожими на людей, с которыми мы провели жизнь, мы заимствуем их слабости чаще достоинств. Я не смог написать о Носике, когда он умер, я не сел за стол сразу, когда составитель этой книги попросила меня о предисловии к следующей главе, и вот я сдаю текст за день до крайнего срока – и так поступил бы Антон. Я почти всегда спрашиваю себя, как бы он поступил.
Я знал Антона 27 лет, что к июлю 2017 года было больше, чем половина моей жизни, и навсегда осталось половиной его. В обоих смыслах этого глагола в разные годы мы с ним разделяли жильё, работу, влюблённости, пороки, пристрастия, деньги и убеждения и, многократно споря и даже ругаясь, ни разу не поссорились: такой тип отношений был ему свойственен, для меня же это стало исключением.
В каком-то смысле это теперь только усложняет задачу, потому что мой ближайший товарищ, которого я знал и помню до непозволительной степени откровенности, до мельчайших жестов и деталей быта, прежде всего должен быть достоверно описан и полно запечатлён как, возможно, самая важная общественная фигура цифрового сообщества начала этого века, невероятно много сделавшая для установления этики и практики российского интернет-взаимодействия, как одна из наиболее самобытных величин современного российского еврейского просвещения и нового сионизма, теоретик и практик низовой благотворительности, и даже политик – в том смысле, в котором становится политиком в России любой деятельный и неравнодушный человек с большой аудиторией, чёткими взглядами и волей. Именно в этих терминах и обстоятельствах должен он быть изучен, запомнен и оценён современниками и потомками, которым ничего не должны и не могут добавить мои нарывающие воспоминания о его лукавой улыбке, о моментально вскипающем раздражении, о сигаретном пепле, ровным слоем засыпающем пол, о том, какое это было счастье – следить за работой его невероятного сознания, настолько сильного и блестящего, что незадействованные излишки этой мощности всё чаще приходилось глушить и заливать, и в какое мучение с годами превратилось наблюдение за его усталостью и незадействованностью, обременёнными славой и многообразными обязательствами, которые он постоянно взваливал на себя. Именно такого, частного Антона я видел чаще всего и выше всего ценю. Для его общественных ролей, уверен, ещё найдётся свой исследователь, который заменит мою размытую от сантиментов близость на отчуждённую дальнозоркость точности и непредвзятости.
В свои лучшие годы Антон Борисович был человеком уникальной памяти и невероятного круга интересов.
Ещё до всякого интернета в нужную минуту он поражал не только точностью цитаты, но и номером страницы книги, где она приведена. Перед любой поездкой он начитывал путеводители и другую справочную литературу до эффекта узнавания переулков в никогда до того не виденных городах. В предисловии к жизнеописанию Казановы ему вынесена благодарность переводчика как врачу-диагносту, пациентом которого стал умерший в XVIII веке автор. Десятки людей ежедневно ходят по Венеции с видеофайлами его экскурсий и распечатками статей.
Мне повезло, я слышал их там вживую – та же энциклопедическая смешливая дотошность: даты, имена, биографии, особенности постройки как великих соборов, так и маленьких, случайно сохранившихся церквей. Ценность картины определялась для него совокупностью сюжета, историей создания и владения, перипетиями жизни автора, поэтому о рядовой фреске он мог рассказывать так же долго и с той же радостью, как о шедевре.
Лишённый, возможно, органического восприятия подлинной гармонии, он развил в себе особое удивительное чувство: в искусстве и архитектуре он тоже ценил данные, культурные и контекстуальные связи – каркас цивилизации. Именно этот невидимый строящийся собор человеческого гения – суммы его доказанных знаний и практических достижений – видел он, говоря о флорентийских мостах и восторгаясь шанхайским скоростным экспрессом. Именно поэтому, не расставаясь с камерой, он не гнался за хорошей фотографией – не до конца понимая даже, какая может быть хороша, – а просто фотографировал тысячами – каждый угол, каждое событие, каждый шаг.
Его неразборчивость, помноженная на доброту, разрушала любую иерархию: он с одинаковой радостью прочитывал за день нового Эко, Катулла в оригинале, Диккенса и Дубовицкого, защищал Веллера и Горчева, а Пушкина и Быкова равно декламировал наизусть. Иногда казалось, что такая всеядность, всеохватность его сознания и души обнуляют в нём человеческое: какая-то помесь ходячей википедии и электронного микроскопа, с одинаковым интересом зависающего над бриллиантом и пеплом. Такому восприятию способствовали страннейший темперамент Антона – его ровное радушие и терпеливая ирония с постоянной подспудной готовностью к возмущению и раздражению, его речь, плотно переложенная матом, его неприглаженная честность, почти врачебная холодность в суждениях.
Антон обрастал душой, превращался в невероятно тонкого, деликатного, заботливого человека только в своей частной жизни: он был прекрасным товарищем, немыслимо преданным, а не поверхностно “надёжным”. Состоя в приятелях у всей Москвы, он был настоящим другом короткому списку никак не связанных (и даже иногда не знакомых между собой) людей, и это была и радость, и честь, и ноша – оказаться среди них. Это была дружба по уходящим, практически недопустимым сегодня стандартам: его дом был всегда открыт для тебя, для ночного визита не требовалось ни договорённости, ни даже звонка, но сам он никогда не появлялся на пороге незваный и без подарка.
За все эти годы он приходил ко мне сотни раз, часто жил и однажды умер у меня дома, – но всегда приезжал с горой покупок.
Доводя до истерики врачей, он ночевал у меня в реанимации и помнил день рождения моего отца. Он отказывался подписать мне гарантию на кредит, который мог меня – не разорить, нет, но на лишний год привязать к неинтересной работе и неяркой жизни.
По большому счёту, на сдачу от этого огромного и подлинного умения дружить поддерживалось много случайных новых связей и отношений. Малознакомые люди постоянно вспоминали, как проходивший мимо Носик, услышавший об их проблеме в кафе – о севшем телефоне, больном ребёнке, арестованном счёте, неважно (он видел разницу, но не придавал ей особого значения), – начинал эту проблему решать, с одинаковой степенью готовности вкладывая свои время, силы и деньги и привлекая чужие – у него всегда стояла под ружьём армия подписчиков и почитателей, готовая одновременно и спорить, и помогать.
Я часто думал, что, будучи приложены к иной области человеческой деятельности, те силы, которые Антон тратил на дружбу, могли бы дать любые плоды – прекрасный брак, международное признание, капитал, you name it. Но каждый раз с благодарностью и эгоизмом радовался, что этого не случилось. Наша молодость пришлась на сложный и переменчивый отрезок истории, наша биография размазана по разным странам и семьям, мы меняли профессии и гражданства, нас судили, награждали, призывали и изгоняли, мы боролись, смеялись, спорили, скрывались и хоронили – так что дружба, возможно, была единственно постоянным чувством и состоянием, в котором мы провели жизнь и которым по-настоящему овладели.
Я не знал Антона в детстве, но, когда мы познакомились в самом центре Иерусалима, оно ещё играло и переливалось в нём ровным светом хорошей московской детской, юношеским всезнанием, бесконечным количеством неожиданных знакомств и постоянной готовностью к приключениям. Это был блестящий молодой человек, говорящий на нескольких языках, включая не сразу давшийся многим иврит.
Он был той редкой звездой последней еврейской миграции, которая одинаково принималась всеми поколениями переселенцев, даже теми, кто оказался в Израиле до того, как Антон родился. Для новоприехавших он был живым доказательством возможности интеграции и успеха, для старожилов – оправданием новой “алии”, свидетельством её образованности, немеркантильности, её европейскости, если хотите. К моменту, когда он уже не мог соответствовать этим ожиданиям, отказавшись и от интеграции, и от постоянной жизни в Израиле, в такой ролевой модели не стало особой нужды: новая эмиграция преуспела сама и видимым образом изменила окружающую действительность.
Но первые пару лет адаптации слово Носика было, возможно, самым слышным. Его статьи обсуждали, его выступления цитировали, его война с банками против ипотечной кабалы была поводом для ток-шоу, экономических докладов и даже карикатур. Ему светила политическая карьера – та самая, которую сделали худшие из его первых эмигрантских читателей: “русская” партия, лидерство в новом гетто, деньги, подряды и прочая ерунда. Я помню, как решительно он отказывался – не только потому, что был против любого сепаратного, как привилегированного, так и ущемлённого существования новой общины, но также потому, что всегда старался взаимодействовать с истеблишментом и государством открыто и “снаружи”.
Очень схожим был период становления русского интернета, когда на протяжении нескольких лет, в общине примерно такого же размера, как новая российская эмиграция в Израиле, и схожей герметичности, – среди миллиона первых русских пользователей Сети, – авторитет Носика был совершенно непререкаем, идеи невероятно востребованы и все начинания успешны. В среде, которая вскоре дала десятки миллионеров, создала сотни тысяч рабочих мест и практически полностью изменила общество, он так и остался ироничным одиночкой среднего достатка, дорожившим своей отдельностью более многого другого.
Сколько я его знал, он всегда был против постов, но не ответственности, с ними связанной, денег и акций, но не возможностей, которые они давали (президентство в “Рамблере” можно счесть исключением, но фиаско Носика на этом посту только подтверждает мою правоту).
Я часто слышал, что его считали спонтанным и непоследовательным, но на самом деле в этих кажущихся противоречиях его воззрений и действий была своя система. Прежде всего, Носик искал причастности и бежал принадлежности, этим напоминая мне своего гоголевского тёзку. При этом у него не было проблем с поисками идентичности, он очень жёстко отсекал чужое, никакие соблазны чуждого не были ему страшны. Помню, как не мог уговорить его заниматься бизнесом и политикой в Киргизии, Латвии, Сингапуре, и в то же время он был готов “вписываться” в любые проекты в Израиле и России, быть частью любых журналистских или сетевых начинаний.
Он показательно соблюдал свою версию кашрута и показно курил по субботам, не снимая кипы. Он был очевидным политическим сторонником израильских крайне правых, но дружил и общался в основном с левыми. При всем его открытом противостоянии и презрении к российским авторитарным консерваторам в целом, он дружил, общался и защищал многих деятелей кремлевского лагеря, чётко отделяя неприятие идей и систем от симпатии или терпимости к отдельным их носителям. Он дружил и общался с Навальным и Потупчик, Невзлиным и Леонтьевым, Гусинским и Тимаковой – и никто не считал его ни конъюнктурным, ни всеядным, потому что с каждым из них и тысяч других он не был согласен, но был внимателен и странным образом добр. Среди больных, которым он помогал в своей благотворительной ипостаси, были и мусульмане, и сирийцы, которых в то же самое время он призывал “бомбить” (или к чему он там призывал) в своём знаменитом подсудном тексте, который и сейчас невозможно перечитывать без грусти и раздражения.
И да, он часто был невыносим, упрям, нетерпим и несправедлив, но даже тогда его способ аргументации, его базовая логика и ехидная интонация не менялись. В каком-то смысле он был московским раввином, не праведником, но учителем, занудой и сумасшедшим, местной достопримечательностью и третейским судьей, к которому все приходили за ободрением и советом, финансовой и иной помощью, и засиживались допоздна. И именно это место, эта ниша так и осталась в моём городе и поколении не занята, именно в этом была настоящая роль и предназначение моего друга Антона Носика, как говорят в этих случаях наши единоверцы, благословенна память о нём.
“Знаешь, день разрушает ночь, ночь разделяет день. Попытайся бежать. Попытайся спрятаться. Прорвись на другую сторону”.
Это поёт Джеймс Моррисон, солист американской группы The Doors, пионер психоделического рока. Вернее, Джеймс Моррисон ничего такого уже не поёт, потому что в 1971 году он умер в номере парижской гостиницы от передозировки чего-то внутривенного и похоронен на кладбище Пер-Лашез, а на могиле его написано: “KATA TON DAIMONA EAYTOY”. Но радиостанция “Решет Гимель” почему-то именно сегодня решила закончить свою ночную субботнюю программу двухчасовым концертом группы Doors, и раздолбанный длинноволновый приёмник на подоконнике сторожевой будки разносит звуки старой американской песни по склонам уснувших гор Шомрона, который, понятно, Самария.[21]
То есть я – здесь, в бронежилете с облысевшими застёжками, в каске с кожаным намордником, в поясе с двумя флягами и четырьмя магазинами (пятый примкнут к стволу), с автоматической винтовкой типа М16А1 за плечами, охраняю спокойный сон поселения Неве-Багад, неся ночную вахту у железных его ворот. Читатель вправе мне на это заметить, что никакого такого поселения Неве-Багад не существует не только в Самарии (которая, понятно, Шомрон), но и во всей ЙеШа, и вообще кан. Согласен: не существует – и вряд ли оно в обозримом будущем возникнет. Но поскольку охранять спокойный сон поселения поставила меня Армия обороны Израиля – организация, одержимая совершенно детсадовским пристрастием к игре в секретики, – настоящее название места моей действительной службы объявлено военной тайной, разгласить которую мне мешают присяга и подписка о неразглашении. Посему разрешим поселению именоваться Неве-Багад и спать спокойно, покуда я в бронежилете с облысевшими застёжками обхожу дозором обе стороны его ворот, уперев указательный палец в предохранитель автоматической винтовки, а Джеймс Моррисон ([22][23]1943–1971) поёт “Прорвись на другую сторону” на волнах радиостанции “Решет Гимель” далеко за полночь.
Ветра нет, и мясистые розовые цветы на деревьях с неизвестным мне названием почти совсем не шевелятся. Большие серебристые звёзды стоят в чёрном ханаанейском небе неподвижно. Цикады цикают в траве, сверчки сверчат, поселенцы спят, как малые доверчивые дети, а злоумышленники двоюродной национальности то ли отказались от своего первоначального злого умысла, то ли он у них ещё не созрел.
Как бы то ни было, признаков враждебной террористической деятельности в окрестных кустах не наблюдается, если не считать сосредоточенного блуждания сутулой мужской фигуры вдоль забора. Фигура принадлежит моему напарнику по караульной службе, рядовому Джейкобсу из города Питтсбург, штат Пенсильвания (излишне, наверное, напоминать здесь, что его настоящая фамилия, имя и личный номер составляют военную тайну). Угрозы для безопасности поселенцев рядовой Джейкобс не представляет (я собственноручно проверял его винтовку перед началом смены и убедился, что она стоит на предохранителе, а патрона в стволе нет), зато моему напарнику 27 лет, и он созрел для серьёзных намерений в отношении блондинки в возрасте от 20 до 25 лет. О чём и просит меня сообщить читательницам через газету. Исполняю его пожелание. Джейкобс предпочитает, чтобы будущая избранница была из города-героя Хайфы и окрестностей, желательно – сабра, но тут уж он, по-моему, преувеличил.[24]
Итак, Самария, далеко за полночь. Вдали на горном склоне видна цепочка огней – это уличные фонари в арабском селении Бака эль-Гарбие, название которого при всём желании не может составлять военной тайны. Я не слишком много знаю про это селение; успел заметить, что там есть три мечети, бензоколонка и несколько ресторанов восточной кухни.
Помню, что на следующий день после гибели рава Кахане кто-то из его последователей застрелил здесь двух арабов и скрылся на машине марки “пежо” в направлении автострады Шхем-Дженин. Помню ещё, что в Баке живёт коренастый садовник Джамаль, чьё апельсиновое удостоверение личности каждое утро передаётся на наш КПП, потому что Джамаль много лет работает в поселении Неве-Багад и мы его впускаем в ворота даже без специального разрешения от начальника местной охраны. Белый “мерседес”, на котором Джамаль приезжает пропалывать грядки и клумбы поселенцев, остаётся обычно стоять на площади перед поселковым советом, пока его хозяин возится с зелёными насаждениями.[25]