В-третьих, жизнь Ольги в последнее время состояла из сплошного романа. Роман этот был такого сорта, что обыкновенно оканчиваются уголовщиной. Старый, любящий муж, измена, ревность, побои, бегство к любовнику-графу через месяц-два после свадьбы… Если прекрасная героиня такого романа убита, то не ищите воров и мошенников, а поисследуйте героев романа. По этому третьему пункту самым подходящим героем-убийцей был всё тот же Урбенин…
Предварительное дознание делал я в мозаиковой гостиной, в которой любил когда-то валяться на мягких диванах и любезничать с цыганками… Первым, кого я допросил, был Урбенин. Его привели ко мне из комнаты Ольги, где он всё еще продолжал сидеть в углу на табурете и не отрывал глаз от опустевшей постели… Минуту он стоял передо мной молча, глядя на меня безучастно, потом же, догадавшись, вероятно, что я намереваюсь говорить с ним как судебный следователь, он проговорил голосом утомленного, убитого горем и тоскою человека:
– Допросите, Сергей Петрович, других свидетелей, а меня уж после… Не могу…
Урбенин считал себя свидетелем или думал, что его таковым считают…
– Нет, мне нужно допросить вас именно теперь, – сказал я. – Потрудитесь сесть…
Урбенин сел против меня и склонил голову. Он был утомлен и болен, отвечал неохотно, и я с большим трудом выжал из него показание.
Он показал, что он – Петр Егорыч Урбенин, дворянин, 50 лет, православного вероисповедания. Имеет имение в соседнем К – м уезде, где служил по выборам и два трехлетия состоял почетным мировым судьей. Разорившись, заложил имение и почел за нужное поступить на службу. В управляющие к графу поступил он шесть лет тому назад. Любя агрономию, он не стыдился служить частному лицу и находит, что только глупцы стыдятся труда. Жалованье получал он от графа исправно, и жаловаться ему не на что. От первого брака имеет сына и дочь, и т. д. и т. д.
На Ольге женился по страстной любви. С чувством своим он долго и мучительно боролся, но ни здравый смысл, ни логика практического пожилого ума – ничего не поделали: пришлось поддаться чувству и жениться. Что Ольга выходит за него не по любви, он знал, но, считая ее в высокой степени нравственной, он решил довольствоваться одной только ее верностью и дружбою, которую надеялся заслужить.
Дойдя до того места, где начинаются разочарование и оскорбление седин, Урбенин попросил позволения не говорить о «прошлом, которое ей простит господь», или же, по крайней мере, отложить разговор об этом до будущего.
– Не могу… Тяжело… Да и сами вы видели.
– Хорошо, оставим до будущего раза… Теперь только скажите мне: правда ли, что вы били вашу жену? Говорят, что, найдя однажды у нее записку графа, вы ударили ее…
– Это неправда… Я только схватил ее за руку, она же расплакалась и побежала в тот вечер с жалобой…
– Отношения ее к графу были вам известны?
– Я просил отложить этот разговор… Да и к чему он?
– Ответьте мне только на один этот вопрос, имеющий большую важность… Были ли вам известны отношения вашей жены к графу?
– Конечно…
– Я так и запишу, а об остальном, касающемся неверности вашей жены, до следующего раза… Теперь мы перейдем к другому, а именно: я попрошу вас объяснить мне, как вы попали вчера в лес, где была убита Ольга Николаевна… Ведь вы, как говорите, в городе были… Как же вы очутились в лесу?
– Да-с, я в городе живу, у двоюродной сестры, с самого того времени, как потерял место… Занимался тем, что искал место и пьянствовал с горя… Особенно сильно пил в этом месяце… Прошлой недели, например, совсем не помню, потому что пил без просыпа… Третьего дня напился тоже… одним словом, пропал… Пропал безвозвратно!..
– Вы хотели рассказать, каким образом вы очутились вчера в лесу…
– Да-с… Вчера утром проснулся я рано, часа в четыре… Голова болела от вчерашнего пьянства, тело всё ломило, словно в горячке… Лежу я на постели, вижу в окно как солнце всходит, и вспомнилось мне… разное… Тяжело стало… Захотелось вдруг увидать ее, увидать хоть раз, может, в последний. И злоба охватила и тоска… Вытащил я из кармана сто рублей, что мне граф прислал, поглядел на них и давай ногами топтать… Топтал-топтал и порешил пойти и бросить ему эту милостыню в лицо. Как бы я ни был голоден и оборван, но чести своей я продать не могу и всякую попытку купить ее считаю оскорблением моей личности. Так вот-с, захотелось взглянуть на Олю, а ему, обольстителю, швырнуть в харю деньги. И так охватило меня это желание, что я чуть с ума не сошел. Чтоб ехать сюда, денег у меня не было. Его сто рублей на себя потратить я не мог. Пошел пешком. Спасибо, на пути попался мне знакомый мужичонка, который за гривенник провез меня восемнадцать верст, а то бы я до сих пор пешком шел. Мужичок ссадил меня в Теневе. Оттуда пошел я пешком сюда и пришел этак часа в четыре.
– Вас видел кто-нибудь здесь в это время?
– Да-с. Сторож Николай сидел у ворот и сказал мне, что господ дома нет и что они на охоте. Я изнемогал от усталости, но желание видеть жену было сильнее боли. Пришлось, ни минуты не отдыхая, идти пешком к месту, где охотились. По дороге я не пошел, а отправился лесочками… Мне каждое дерево знакомо, и заблудиться в графских лесах мне так же трудно, как в своей квартире.
– Но, идя по лесу, а не по дороге, вы могли разминуться с охотниками.
– Нет-с, я всё время держался дороги, и так близко, что мог услышать не только выстрелы, но и разговор.
– Стало быть, вы не предполагали, что встретитесь в лесу с женой?
Урбенин поглядел на меня с удивлением и, подумав немного, ответил:
– Вопрос, извините, странный. Нельзя предполагать, что с волком встретишься, а предполагать страшные несчастья невозможно и подавно: бог посылает их внезапно. Взять хоть этот ужасный случай… Иду я по Ольховскому лесу, никакого горя не жду, потому что у меня и без того много горя, и вдруг слышу страшный крик. Крик был до того резкий, что мне показалось, что меня кто-то резанул в ухо… Бегу на крик…
Рот Урбенина перекосило в сторону, подбородок его задрожал. Он замигал глазами и зарыдал.
– Бегу на крик и вдруг вижу… лежит Оля. Волоса и лоб в крови, лицо ужасное. Начинаю кричать, звать ее по имени… Она не движется… Целую ее, поднимаю.
Урбенин захлебнулся и закрыл лицо рукавом. Через минуту он продолжал:
– Негодяя я не видал… когда бежал к ней, слышал чьи-то поспешные шаги… Вероятно, это он убегал.
– Всё это прекрасно придумано, Петр Егорыч, – сказал я. – Но знаете ли, следователи плохо верят в такие редкие случайности, как совпадение убийства с вашей случайной прогулкой и проч. Придумано недурно, но объясняет очень мало.
– То есть как придумано? – спросил Урбенин, делая большие глаза. – Я не придумывал-с…
Урбенин вдруг покраснел и поднялся.
– Словно вы подозреваете меня… – пробормотал он. – Подозревать, конечно, всякого можно, но вы-то, Сергей Петрович, знаете меня уже давно… Вам грех клеймить меня таким подозрением… Вы меня ведь знаете.
– Я вас знаю – это так… но мои личные мнения тут ни при чем… Личные мнения закон предоставляет только одним присяжным заседателям, в распоряжение же следователя отданы одни только улики… Улик много, Петр Егорыч.
Урбенин испуганно поглядел на меня и пожал плечами.
– Да какие ни были бы улики, – проговорил он, – вы должны понимать… Ну разве я могу… Я! И кого же?! Убить перепелку или кулика еще, пожалуй, можно, а человека… человека, который дороже мне жизни, моего спасения… одна мысль о котором просветляла мое мрачное состояние, как солнце… И вдруг вы подозреваете!
Урбенин махнул рукой и сел.
– Тут и так смерти хочется, а вы еще оскорбляете! Добро бы оскорблял незнакомый чиновник, а то вы, Сергей Петрович… Позвольте мне уйти-с!
– Можете… Еще раз я допрошу вас завтра, а пока, Петр Егорыч, я должен заключить вас под стражу… Надеюсь, что к завтрашнему допросу вы оцените всю важность имеющихся против вас улик, не станете затягивать понапрасну времени и сознаетесь. Что Ольга Николавна убита вами, я убежден… Больше я вам сегодня ничего не скажу… Можете идти.
Я проговорил это и нагнулся к бумагам… Урбенин поглядел на меня с недоумением, поднялся и как-то странно растопырил руки.
– Вы это шутите или… серьезно? – проговорил он.
– Нам с вами не до шуток… – сказал я. – Можете идти.
Урбенин всё еще продолжал стоять. Я взглянул на него. Он был бледен и растерянно глядел на мои бумаги.
– А отчего это у вас руки в крови, Петр Егорыч? – спросил я.
Он взглянул на свои руки, на которых всё еще была кровь, и пошевелил пальцами.
– Отчего кровь?.. Гм… Если это одна из улик, то это плохая улика… Поднимая окровавленную Ольгу, я не мог не опачкать рук в крови… Не в перчатках же я был.
– Вы говорили сейчас мне, что, увидев свою жену, вы кричали, звали на помощь… Отчего же никто не слыхал вашего крика?
– Не знаю, меня так ошеломил вид Оли, что я не мог громко кричать… Впрочем, ничего не знаю… Незачем мне оправдываться, да и не в моих это правилах.
– Едва ли вы кричали… Убив жену, вы побежали и были ужасно поражены, когда увидели на опушке людей.
– Я и не заметил ваших людей. Не до людей мне было.
Этим допрос Урбенина на сей раз кончился. После него Урбенин был взят под стражу и заперт в одном из графских флигелей.
На другой или на третий день прикатил из города товарищ прокурора Полуградов – человек, которого я не могу вспомнить без того, чтобы не испортить себе расположение духа. Представьте себе высокого и тощего человека, лет тридцати, гладко выбритого, завитого, как барашек, и щегольски одетого; черты лица его топки, но до того сухи и малосодержательны, что по ним нетрудно угадать пустоту и хлыщеватость изображаемого индивида: голосок тихий, слащавый и до приторности вежливый.
Приехал он рано утром в наемной коляске с двумя чемоданами. Прежде всего он, с сильно озабоченным лицом и жеманно жалуясь на утомление, справился, есть ли в графском доме для него помещение. Ему по моей команде отвели маленькую, но очень уютную и светлую комнату, где поставили для него всё, начиная с мраморного рукомойника и кончая спичками.
– Па-аслушайте, милый! Приготовьте мне теплой воды! – начал он, расположившись в комнате и брезгливо понюхивая воздух. – Чеаэк, я вам говорю! Теплой воды, пожалуйста…
И, прежде чем приступить к делу, он долго одевался, умывался и причесывался; даже почистил себе зубы красным порошком и минуты три обрезал свои острые, розовые ногти.
– Ну-с, – приступил он, наконец, к делу, перелистывая наши протоколы, – в чем дело?
Я рассказал ему, в чем дело, не пропуская ни одной подробности…
– А на месте преступления были?
– Нет, еще не был.
Товарищ прокурора поморщился, провел своей белой, женской рукой по свежевымытому лбу и зашагал по комнате.
– Мне непонятны соображения, по которым вы еще там не были, – забормотал он: – это прежде всего нужно было сделать, полагаю. Вы забыли или не сочли нужным?
– Ни то, ни другое: вчера ждал полицию, а сегодня поеду.
– Там теперь ничего не осталось: все дни идет дождь, да и вы дали время преступнику скрыть следы. По крайней мере, вы поставили там сторожа? Нет? Н-не понимаю!
И франт авторитетно пожал плечами.
– Пейте чай, а то он простынет, – сказал я тоном равнодушного человека.
– Я люблю холодный.
Товарищ прокурора нагнулся к бумагам и, сопя на всю комнату, стал читать вполголоса, изредка вставляя свои замечания и поправки. Раза два его рот покривился в насмешливую улыбку: гусю лапчатому[24] не нравились почему-то ни мой протокол, ни протокол врачей. В вычищенном и вымытом чиновнике сильно высказывался педант, нафаршированный самомнением и чувством собственного достоинства.
В полдень мы были на месте преступления. Шел проливной дождь. Конечно, не нашли мы ни пятен, ни следов: всё было размыто дождем. Кое-как удалось мне найти пуговицу, недостававшую на амазонке убитой Ольги, да товарищ прокурора подобрал какую-то красную мякоть, которая впоследствии оказалась красной табачной оберткой. Сначала мы было набрели на куст, у которого были надломаны две боковые веточки; товарищ прокурора обрадовался этим веточкам: они могли быть сломаны преступником, а потому указывали бы направление, по которому шел преступник, убив Ольгу. Но радость прокурора была напрасна: скоро мы нашли много кустов с поломанными ветками и ощипанными листьями; оказалось, что через место преступления проходил скот.
Набросав план местности и расспросив взятых с нами кучеров о положении, в котором была найдена Ольга, мы поехали обратно, чувствуя себя не солоно хлебавши. Когда мы исследовали место, в движениях наших посторонний наблюдатель мог бы уловить лень, вялость… Быть может, движения наши отчасти были парализованы тем обстоятельством, что преступник был уже в наших руках и, стало быть, не было надобности пускаться в лекоковские анализы.
Возвратившись из леса, Полуградов опять долго умывался и одевался, опять требовал теплой воды. Покончивши с туалетом, он изъявил желание допросить еще раз Урбенина. На этом допросе бедный Петр Егорыч не сказал ничего нового: он по-прежнему отрицал свою виновность и ни во что ставил наши улики.
– Я даже удивляюсь, как это можно меня подозревать, – сказал он, пожимая плечами, – странно!
– Не наивничайте, любезнейший! – сказал ему Полуградов, – напрасно подозревать никто не станет, а если подозревают, то, значит, имеют на то причины!
– Да какие ни были бы причины, как бы ни были тяжелы улики, но надо же ведь рассуждать по-человечески! Не могу я убить… понимаете? Не могу… Стало быть, чего же стоят ваши улики?
– Ну! – махнул рукой товарищ прокурора, – беда с этими интеллигентными преступниками: мужику втолкуешь, а извольте-ка с этим поговорить! Не могу… по-человечески… так и бьют на психологию!
– Я не преступник, – обиделся Урбенин, – прошу вас быть в ваших выражениях поосторожнее…
– Замолчите, любезнейший! Некогда нам перед вами извиняться и выслушивать ваши неудовольствия… Не угодно вам сознаваться, так и не сознавайтесь, – только позвольте уж нам считать вас лгуном…
– Как вам угодно, – проворчал Урбенин, – вы можете проделывать теперь со мной, что вам угодно… ваша власть…
Урбенин махнул рукой и продолжал, глядя в окно:
– Мне, впрочем, всё равно: жизнь пропала.
– Послушайте, Петр Егорыч, – сказал я, – вчера и третьего дня вы были так убиты горем, что еле держались на ногах, и едва выговаривали лаконические ответы; сегодня же, напротив, вы имеете такой цветущий, конечно, сравнительно, и веселый вид и даже пускаетесь в разглагольствования. Обыкновенно ведь горюющим людям не до разговоров, а вы мало того, что длинно разговариваете, но еще и высказываете мелочное неудовольствие. Чем объяснить такую резкую перемену?
– А вы чем объясняете ее? – спросил Урбенин, насмешливо щуря на меня глаза.
– Я это объясняю тем, что вы забыли свою роль. Трудно ведь долго актерствовать: или роль забудешь, или надоест.
– Это следовательское измышление, – усмехнулся Урбенин, – и оно делает честь вашей находчивости… Да, вы правы: перемена произошла во мне большая…
– Вы можете объяснить ее?
– Извольте, скрывать не нахожу нужным: вчера я был так убит и придавлен своим горем, что думал наложить на себя руки или… сойти с ума… но сегодня ночью я раздумался… мне пришла мысль, что смерть избавила Олю от развратной жизни, вырвала ее из грязных рук того шелопая, моего губителя; к смерти я не ревную: пусть Ольга лучше ей достается, чем графу; эта мысль повеселила меня и подкрепила; теперь уже в моей душе нет такой тяжести.
– Ловко придумано! – процедил сквозь зубы Полуградов, покачивая ногой. – За ответом в карман не лезет!
– Я чувствую, что я говорю искренно, и мне удивительно, что вы, образованные люди, не можете отличить искренности от притворства! Впрочем, предубеждение слишком сильное чувство, под влиянием его не ошибаться трудно; я понимаю ваше положение, воображаю, что будет, когда, поверив вашим уликам, станут меня судить… воображаю: возьмут во внимание мою зверскую физиономию, мое пьянство… у меня не зверская наружность, но предубеждение возьмет свое…
– Хорошо, хорошо, довольно, – сказал Полуградов, нагибаясь к бумагам, – ступайте…
По уходе Урбенина мы приступили к допросу графа. Его сиятельство пожаловал к допросу в халате и с уксусной повязкой на голове; познакомившись с Полуградовым, он развалился на кресле и стал давать показания:
– Я вам всё расскажу, с самого начала… Ну, что поделывает теперь ваш председатель Лионский? Всё еще не развелся с женой? Я с ним случайно в Петербурге познакомился… Господа, да что же вы не велите себе чего-нибудь подать? С коньяком как-то веселее и разговаривать… а что в этом убийстве виноват Урбенин, я не сомневаюсь…
И граф рассказал нам всё то, что уже знакомо читателю. По просьбе прокурора, он во всех подробностях рассказал свое житье с Ольгой и, описывая прелести житья с хорошенькой женщиной, так увлекся, что несколько раз причмокнул губами и подмигнул глазом. Из его показания я узнал одну очень важную подробность, которая неизвестна читателю. Я узнал, что Урбенин, живя в городе, беспрестанно бомбардировал графа письмами; в одних письмах он проклинал, в других умолял возвратить ему жену, обещая забыть все обиды и бесчестия; бедняга хватался за эти письма, как за соломинку.
Допросив двух-трех кучеров, товарищ прокурора плотно пообедал, прочел мне целую инструкцию и уехал. Перед отъездом он заходил во флигель, где содержался заключенный Урбенин, и объявил последнему, что наше подозрение в его виновности стало уверенностью. Урбенин махнул рукой и попросил позволения присутствовать на похоронах жены; последнее ему было разрешено.
Полуградов не лгал Урбенину: да, наше подозрение стало уверенностью, мы были убеждены, что нам известен преступник и что он уже в наших руках; но недолго сидела в нас эта уверенность!..
В одно прекрасное утро, когда я запечатывал пакет, чтобы отправить с ним Урбенина в город, в тюремный замок, я услышал страшный шум. Выглянув в окно, я увидел занимательное зрелище: десяток дюжих молодцов волокли из людской кухни одноглазого Кузьму.
Кузьма, бледный и растрепанный, упирался в землю ногами и, не имея возможности оборониться руками, бил своих врагов большой головой.
– Ваше благородие, пожалуйте туда! – сказал мне встревоженный Илья. – Не хочет идтить!
– Кто не хочет идти?
– Убивец.
– Какой убивец?
– Кузьма… он убил, ваше благородие… Петр Егорыч занапрасну терпит… ей-богу-с…
Я вышел на двор и направился к людской кухне, где Кузьма, вырвавшийся уже из дюжих рук, рассыпал пощечины направо и налево…
– В чем дело? – спросил я, подойдя к толпе…
И мне рассказали нечто странное и неожиданное.
– Ваше благородие, Кузьма убил!
– Врут! – завопил Кузьма, – побей бог, врут!
– А зачем же ты, чёртов сын, кровь отмывал, ежели у тебя совесть чистая? Постой, их благородие всё разберут!
Объездчик Трифон, проезжая мимо реки, заметил, что Кузьма что-то старательно мыл. Трифон думал сначала, что тот стирает белье, но, вглядевшись, он увидел поддевку и жилетку. Ему показалось это странным: суконного не стирают.
– Что ты делаешь? – крикнул Трифон.
Кузьма смутился. Вглядевшись еще пристальнее, Трифон заметил на поддевке бурые пятна…
– Я сейчас же догадался, что это кровь… пошел на кухню и рассказал нашим; те подстерегли и видели, как он ночью сушил в саду поддевку. Ну, известно, испужались. Зачем ему мыть, ежели он не виноват? Стало быть, крива душа, коли прячется… Думали мы, думали и потащили его к вашему благородию… Его тащим, а он пятится и в глаза плюет. Зачем ему пятиться, ежели он не виноват?
Из дальнейшего допроса оказалось, что Кузьма перед самым убийством, в то время, когда граф с гостями сидел на опушке и пил чай, отправился в лес. В переноске Ольги он не участвовал, а стало быть, испачкаться в крови не мог.
Приведенный ко мне в комнату, Кузьма сначала не мог выговорить от волнения ни слова; вращая белком своего единственного глаза, он крестился и бормотал божбу…
– Ты успокойся, расскажи мне, и я тебя отпущу, – сказал я ему.
Кузьма повалился мне в ноги и, заикаясь, стал божиться…
– Чтобы мне сгинуть, ежели это я… Чтобы ни отцу, ни матери моей… Ваше благородие! Убей бог мою душу…
– Ты уходил в лес?
– Это правилъно-с, я уходил… подавал господам коньяк и, извините, хлебнул малость; ударило мне в голову и захотелось полежать, пошел, лег и заснул… А кто убил и как, не знаю и ведать – не ведаю… Истинно вам говорю!
– А зачем ты отмывал кровь?
– Боялся, чтобы чего не подумали… чтобы в свидетели не забрали…
– А откуда на твоей поддевке взялась кровь?
– Не могу знать, ваше благородие.
– Как же не можешь знать? Ведь поддевка твоя?
– Это точно, что моя, но не могу знать: увидал кровь, когда уже был проснувшись.
– Так, стало быть, ты во сне запачкал поддевку в кровь?
– Точно так…
– Ну, ступай, братец, подумай… Ты несешь чепуху; подумай, завтра мне скажешь… Иди.
На другой день, когда я проснулся, мне доложили, что Кузьма желает со мной говорить. Я велел его привести.
– Надумал? – спросил я его.
– Точно так, – надумал…
– Откуда же у тебя на поддевке кровь?
– Я, вашескоблагородие, как во сне помню: припоминается что-то, как в тумане, а правда это или нет, не разберу.
– Что же тебе припоминается?
Кузьма поднял вверх свой глаз, подумал и сказал:
– Чудное… словно, как во сне или в тумане… Лежу я на траве пьяный и дремлю, не то я дремлю, не то совсем сплю… Только слышу, кто-то идет мимо и ногами сильно стучит… открываю глаз и вижу, словно как бы в беспамятстве или во сне: подходит ко мне какой-то барин, нагинается и вытирает руки о мои полы… вытер о полы, а потом рукой по жилетке мазнул… вот так.
– Какой же это барин?
– Не могу знать; помню только, что это был не мужик, а барин… в господском платье, а какой это барин, какое у него лицо, совсем не помню.
– Какого же цвета у него было платье?
– А кто его знает! Может, белое, а может, и черное… помнится только, что это был барин, а больше ничего не помню… Ах, да, вспомнил! Нагнувшись, они вытерли свои ручки и сказали: «Пьяная сволочь!»
– Это тебе снилось?
– Не знаю… может, и снилось… Только откуда же кровь взялась?
– Барин, которого ты видел, похож на Петра Егорыча?
– Словно как бы нет… а может быть, это и они были… Только они сволочью ругаться не станут.
– Ты припомни… ступай, посиди и припомни… может быть, вспомнишь как-нибудь.
– Слушаю.
Это неожиданное вторжение одноглазого Кузьмы в почти уже законченный роман произвело неосветимую путаницу. Я решительно потерялся и не знал, как понимать мне Кузьму: виновность свою он отрицал безусловно, да и предварительное следствие было против его виновности: убита была Ольга не из корыстных целей, покушения на ее честь, по мнению врачей, «вероятно, не было»; можно было разве допустить, что Кузьма убил и не воспользовался ни одною из этих целей только потому, что был сильно пьян и потерял соображение или же струсил, что не вязалось с обстановкой убийства?..
Но если Кузьма был не виноват, то почему же он не объяснял присутствия крови на его поддевке и к чему выдумывал сны и галлюцинации? К чему приплел он барина, которого он видел, слышал, но не помнит настолько, что забыл даже цвет его одежды?
Прилетал еще раз Полуградов.
– Вот видите-с! – сказал он. – Осмотри вы место преступления тотчас же, то, верьте, теперь всё было бы ясно, как на ладони! Допроси вы тотчас же всю прислугу, мы еще тогда бы знали, кто нес Ольгу Николаевну, а кто нет, а теперь мы не можем даже определить, на каком расстоянии от места происшествия лежал этот пьяница!
Часа два бился он с Кузьмой, но последний не сообщил ему ничего нового; сказал, что в полусне видел барина, что барин вытер о его полы руки и выбранил его «пьяной сволочью», но кто был этот барин, какие у него были лицо и одежда, он не сказал.
– Да ты сколько коньяку выпил?
– Я отпил полбутылки.
– Да то, может быть, был не коньяк?
– Нет-с, настоящий финь-шампань…
– Ах, ты даже и названия вин знаешь! – усмехнулся товарищ прокурора…
– Как не знать! Слава богу, при господах уж три десятка служим, пора научиться…
Товарищу прокурора для чего-то понадобилась очная ставка Кузьмы с Урбениным… Кузьма долго глядел на Урбенина, помотал головой и сказал:
– Нет, не помню… может быть, Петр Егорыч, а может, и не они… Кто его знает!
Полуградов махнул рукой и уехал, предоставив мне самому из двух убийц выбирать настоящего.
Следствие затянулось… Урбенин и Кузьма были заключены в арестантский дом, имевшийся в деревеньке, в которой находилась моя квартира. Бедный Петр Егорыч сильно пал духом; он осунулся, поседел и впал в религиозное настроение; раза два он присылал ко мне с просьбой прислать ему устав о наказаниях; очевидно, его интересовал размер предстоящего наказания.
– Как же мои дети-то будут? – спросил он меня в один из допросов. – Будь я одинок, ваша ошибка не причинила бы мне горя, но ведь мне нужно жить… жить для детей! Они погибнут без меня, да и я… не в состоянии с ними расстаться! Что вы со мной делаете?!
Когда стража стала говорить ему «ты» и когда раза два ему пришлось пройти пешком из моей деревни до города и обратно под стражей, на виду знакомого ему народа, он впал в отчаяние и стал нервничать.
– Это не юристы! – кричал он на весь арестантский дом, – это жестокие, бессердечные мальчишки, не щадящие ни людей, ни правды! Я знаю, почему я здесь сижу, знаю! Свалив на меня вину, они хотят скрыть настоящего виновника! Граф убил, а если не граф, то его наемник!
Когда ему стало известно о задержании Кузьмы, он на первых порах очень обрадовался.
– Вот и нашелся наемник! – сказал он мне, – вот и нашелся!
Но скоро, когда он увидел, что его не выпускают, и когда сообщили ему показание Кузьмы, он опять запечалился.
– Теперь я погиб, – говорил он, – окончательно погиб: чтоб выйти из заключения, этот кривой чёрт, Кузьма, рано или поздно назовет меня, скажет, что это я утирал свои руки о его полы. Но ведь видели же, что у меня руки были не вытерты!
Рано или поздно наши сомнения должны были разрешиться.
В конце ноября того же года, когда перед окнами моими кружились снежинки, а озеро глядело бесконечно белой пустыней, Кузьма пожелал меня видеть: он прислал ко мне сторожа сказать, что он «надумал». Я приказал привести его к себе.
– Я очень рад, что ты, наконец, надумал, – встретил я его, – пора уж бросить скрытничать и водить нас за нос, как малых ребят. Что же ты надумал?
Кузьма не отвечал; он стоял посреди моей комнаты и молча, не мигая глазами, глядел на меня… В глазах его светился испуг; да и сам он имел вид человека, сильно испуганного: он был бледен и дрожал, с лица его струился холодный пот.
– Ну, говори, что ты надумал? – повторил я.
– Такое, что чуднее и выдумать нельзя… – выговорил он. – Вчера я вспомнил, какой на том барине галстух был, а нынче ночью задумался и самое лицо вспомнил.
– Так кто же это был?
Кузьма болезненно усмехнулся и вытер со лба пот.
– Страшно сказать, ваше благородие, уж позвольте мне не говорить: больно чудно и удивительно, думается, что это мне снилось или причудилось…
– Но кто же тебе причудился?
– Нет, уж позвольте мне не говорить: если скажу, то засудите… Дозвольте мне подумать и завтра сказать… Боязно.
– Тьфу! – рассердился я. – Зачем же ты меня беспокоил, если не хочешь говорить? Зачем ты шел сюда?
– Думал, что скажу, а теперь вот страшно. Нет, ваше благородие, отпустите меня… лучше завтра скажу… Если я скажу, то вы так разгневаетесь, что мне пуще Сибири достанется, – засудите…
Я рассердился и велел увести Кузьму[25]. В тот же день вечером, чтобы не терять времени и покончить раз навсегда с надоевшим мне «делом об убийстве», я отправился в арестантский дом и обманул Урбенина, сказав ему, что Кузьма назвал его убийцею.
– Я ждал этого… – сказал Урбенин, махнув рукой, – мне всё равно…
Одиночное заключение сильно повлияло на медвежье здоровье Урбенина: он пожелтел и убавился в весе чуть ли не наполовину. Я обещал ему приказать сторожам пускать его гулять по коридору днем и даже ночью.
– Нет нужды опасаться, что вы уйдете, – сказал я.
Урбенин поблагодарил меня и после моего ухода уже гулял по коридору: его дверь уж более не запиралась.
Уходя от него, я постучался в дверь, за которой сидел Кузьма.
– Ну что, надумал? – спросил я.
– Нет, барин… – послышался слабый голос, – пущай господин прокурор приезжает, ему объявлю, а вам не стану сказывать.
– Как знаешь…
Утром другого дня всё решилось.
Сторож Егор прибежал ко мне и сообщил, что одноглазый Кузьма найден в своей постели мертвым. Я отправился в арестантскую и убедился в этом… Здоровый, рослый мужик, который еще вчера дышал здоровьем и измышлял ради своего освобождения разные сказки, был неподвижен и холоден, как камень… Не стану описывать ужас мой и стражи: он понятен читателю. Для меня дорог был Кузьма как обвиняемый или свидетель, для сторожей же это был арестант, за смерть или побег которого с них дорого взыскивалось… Ужас наш был тем сильнее, что произведенное вскрытие констатировало смерть насильственную… Кузьма умер от задушения… Убедившись в том, что он задушен, я стал искать виновника и искал его недолго… Он был близко…
Я отправился в камеру Урбенина и, не имея сил сдержать себя, забыв, что я следователь, назвал его в самой резкой и жестокой форме убийцей.
– Мало вам было, негодяй, смерти вашей несчастной жены, – сказал я, – вам понадобилась еще смерть человека, который уличил вас! И вы станете после этого продолжать вашу грязную, воровскую комедию!
Урбенин страшно побледнел и покачнулся…
– Вы лжете! – крикнул он, ударяя себя кулаком по груди.
– Не лгу я! Вы проливали крокодиловы слезы на наши улики, издевались над ними… Бывали минуты, когда мне хотелось верить более вам, чем уликам… о, вы хороший актер!.. Но теперь я не поверю вам, даже если из ваших глаз вместо этих актерских, фальшивых слез потечет кровь! Говорите, вы убили Кузьму?
– Вы или пьяны, или же издеваетесь надо мной! Сергей Петрович, всякое терпение и смирение имеет свои границы! Я этого не вынесу!
И Урбенин, сверкая глазами, застучал кулаком по столу.
– Вчера я имел неосторожность дать вам свободу, – продолжал я, – позволил вам то, чего не позволяют другим арестантам: гулять по коридору. И вот, словно в благодарность, вы ночью идете к двери этого несчастного Кузьмы и душите спящего человека! Знайте, что вы погубили не одного только Кузьму: из-за вас пропадут сторожа.
– Что же я сделал такое, боже мой? – проговорил Урбенин, хватая себя за голову.
– Вы хотите знать доказательства? Извольте… ваша дверь, по моему приказанию, была отперта… дурачье-прислуга отперла дверь и забыла припрятать замок… все камеры запираются одинаковыми замками… Вы ночью взяли свой ключ и, выйдя в коридор, отперли им дверь своего соседа… Задушив его, вы дверь заперли и ключ вставили в свой замок.