Выдержав экзамен, Гвоздиков сел на конку и за шесть копеек (он ездил всегда «на верхотуре») доехал до заставы. От заставы до дачи, версты три, он пропер пехтурой. У ворот встретила его хозяйка дачи, молодая дамочка. Сынка этой дамочки он обучал арифметике, за что и получал стол, квартиру на даче и пять рублей в месяц деньгами.
– Ну что, как? – спросила его хозяйка, протягивая руку. – Благополучно? Выдержали экзамен?
– Выдержал.
– Браво, Егор Андреевич! Много получили?
– По обыкновению… Пять… Гм…
Гвоздиков получил не пять, а только три с плюсом, но… но почему же не соврать, если можно? Экзаменующиеся так же охотно врут, как и охотники. Войдя к себе в комнату, Гвоздиков на своем столе нашел маленькое письмецо с розовой облаточкой. Письмецо пахло резедой. Гвоздиков разорвал конверт, скушал облатку и прочел следующее:
«Так и быть. Будьте ровно в 8 часов около канавы, в которую вчера упала с головы ваша шляпа. Я буду сидеть под деревом на скамеечке. И я вас люблю, только не будьте таким неповоротливым. Надо быть бойким. Жду вечера с нетерпением. Я вас ужасно люблю. Ваша С.
P. S. Maman уехала, и мы будем гулять до полночи. Ах, как я счастлива! Бабушка будет спать, не заметит».
Прочитав это письмо, Гвоздиков широко улыбнулся, высоко подпрыгнул и, торжествующий, зашагал по комнате.
– Любим! Любим!! Любим!!! Как я счастлив, чёрт возьми! О-о-о! Тру-ля-ля!
Гвоздиков прочитал письмо еще раз, поцеловал его, бережно сложил и спрятал в анатомический стол. Ему принесли обедать. Он, отуманенный письмом и забывший всё на свете, съел всё, что ему принесли: и суп, и мясо, и хлеб. Пообедав, он лег и замечтал о всякой всячине: о дружбе, о любви, о службе… Образ Сони носился перед его глазами.
«Как жаль, что у меня часов нет! – думал он. – Будь у меня часы, я мог бы высчитать, сколько осталось до вечера. Время, как назло, протянется чертовски медленно».
Когда ему надоело лежать и мечтать, он поднялся, пошагал и послал кухарку за пивом.
«Пока суть да дело, – подумал он, – а мы выпьем. Время быстрей покажется».
Принесли пиво. Гвоздиков сел, поставил перед собой рядком все шесть бутылок и, любовно поглядывая на них, принялся пить. Выпив три стакана, он почувствовал, что в его груди и голове зажгли по лампе: стало так тепло, светло, хорошо.
«Она составит мне мое счастие! – подумал он, принимаясь за другую бутылку. – Она… она именно та, о которой я мечтал… О да!»
После второй бутылки он почувствовал, что в его голове потушили лампу, и стало темновато. Но зато как весело стало! Хорошо жить на этом свете после второй бутылки! Принимаясь за третью бутылку, Гвоздиков махал перед своим носом рукой и клялся, что счастливее его никого нет на этом свете. Клятву давал он самому себе и верил этой клятве безапелляционно.
– Я знаю, что она во мне полюбила! – забормотал он. – Знаю-с! Она полюбила во мне недюжинного человека! Так-то! Знает, кого полюбить и за что полюбить… Недюжинного человека! Я не какой-нибудь там… этакий… Я Гвозд… Я…
Принимаясь за четвертую бутылку, он воскликнул:
– Да-с! Не какой-нибудь! Полюбила она во мне… гения! Ге-ни-я! Мирового гения! Кто я? И что я? Вы думаете – Гвоздиков? Да, я Гвоздиков, но какой Гвоздиков? Как вы думаете?
Дойдя до половины четвертой бутылки, он ударил кулаком по столу, взъерошил волосы и сказал:
– Я им покажу, кто я таков! Пусть только кончу курс! Дайте мне только позаниматься! Я жрец науки… Она полюбила во мне жреца науки. И я докажу, что она права! Вы мне не верите? Прочь! И она не верит? Она? Соня? Прочь и ее в таком случае! Я докажу! Сейчас же начну заниматься!.. Допью только стакан… Все вы подлецы!
Гвоздиков рассердился, допил стакан, достал с полки лекции, открыл и начал читать с середины:
«При… причиной вывиха нижней челюсти может также служить па… падение, удар при открытом рте…»
– Чепуха! Челюсть… Удар… То да се… Чепуха!
Гвоздиков закрыл лекции и принялся за пятую бутылку. Выпив, наконец, пятую и шестую, он пригорюнился и задумался о ничтожестве вселенной вообще и человека в частности… Думая, он машинально ставил пробку на горлышко бутылки и целился в нее щелчком, стараясь ударить ею в зеленое пятнышко, мелькавшее перед его глазами. Черные, зеленые и синие пятнышки забегали перед его глазами, когда он попал пробкой в зеленое пятно. Одно из пятен, буро-красное с зелеными иглами, улыбаясь, полетело к его глазам и испустило из себя что-то вроде клея… Гвоздиков почувствовал, что у него слипаются глаза…
«У меня в глазах кто-то… пищит! – подумал он. – Надо выйти на воздух, а то я ослепну. Надо по… погулять… Здесь душно. Печи всё топят… О, о-ослы!! Пищат и печи топят! Дураки!» Гвоздиков надел шляпу и вышел из комнаты. На дворе уже стемнело. Был десятый час. На небе мерцали звездочки. Луны не было, и ночь обещала быть темна. На Гвоздикова пахнуло майской свежестью леса. Встретили его все атрибуты любовного rendez-vous[73]: и шёпот листьев, и песнь соловья, и… даже задумчивая, белеющаяся во мраке «она». Он, сам того не замечая, дошел до места, о котором упоминалось в письме.
Она поднялась со скамьи и пошла к нему навстречу.
– Жорж! – сказала она, чуть дыша. – Я здесь.
Гвоздиков остановился, прислушался и начал смотреть вверх, на верхушки деревьев. Ему показалось, что его имя произнесли где-то вверху.
– Жорж, это я! – повторила она, ближе подойдя к нему.
– А?
– Это я.
– Что? Кто тут? Кого?
– Это я, Жорж… Идите… Сядемте.
Жорж протер глаза и уставился на нее…
– Чего надо?
– Смешной! Не узнаете, что ли? Неужели вы ничего не видите?
– А-а-а-а… Позвольте… Вы какое же имеете пра… пра…ввво в ночное время ходить по чужому саду? Милостивый государь! Отвечайте, милостивый государь, в противном же случае я вввам дам… в мор… мор…
Жорж протянул вперед руку и схватил ее за плечо. Она захохотала.
– Какой вы смешной! Ха-ха-ха… Как вы хорошо представлять умеете! Ну, пойдемте… Давайте болтать…
– Кого болтать? Что? Вы почему? А я почему? Смеетесь?
Она громче захохотала, взяла его под руку и потянулась вперед. Он попятился назад. Он изображал из себя упрямого коренника, а она бьющуюся вперед пристяжную.
– Мне… мне спать хочется… Пустите… – забормотал он. – Я не желаю заниматься пустяками…
– Ну, будет, будет… Отчего вы опоздали на полчаса? Занимались?
– Занимался… Я всегда занимаюсь… При…чи…ной вывиха нижней челюсти может быть падение, удар при открытом рте. Челюсти вышибают всё больше в трактирах, в кабаках… Я хочу пива… Трехгорного.
Он и она дотащились до скамьи и сели. Он подпер лицо кулаками, уперся локтями в колена и зафыркал. Шляпа сползла с его головы и упала на ее руки. Она нагнулась и посмотрела ему в лицо.
– Что с вами? – тихо спросила она.
– И не ваше, не ваше дело… Никто не имеет права вмешиваться в мои дела… Все они дураки и вы… дураки.
Немного помолчав, Гвоздиков прибавил:
– И я дурак…
– Вы получили письмо? – спросила она.
– Получил… От Сонь…ки… От Сони… Вы – Соня? Ну и что ж? Глупо… Слово «нетерпение» в слоге «не» пишется не чрез «ять», а чрез «е». Грамотеи! Чёрт бы вас взял совсем!..
– Вы пьяны, что ли?
– Нннет… Но я справедлив! Какое вы имеете пра… пр… пр… От пива нельзя быть пьяным… А? Который?
– А зачем же вы, бессовестный, чепуху мелете, если вы не пьяный?
– Ннет… Именительный – меня, родительный – тебя, дательный, именительный… Processus condyloideus et musculus sterno-cleido-mastoideus[74].
Гвоздиков захохотал, свесил голову к коленям…
– Вы спите? – спросила она.
Ответа не последовало. Она заплакала и начала ломать руки.
– Вы спите, Егор Андреевич? – повторила она.
В ответ на это послышался громкий сиплый храп. Соня поднялась.
– Мер-р-зкий!! – проворчала она. – Негодный! Так вот ты какой? Так на же, вот тебе! На тебе! На тебе!
И Соня своей маленькой ручкой раз пять коснулась до затылка Гвоздикова, и как коснулась! Ноги ее заходили по его шляпе. Мстительны женщины!
На другой день Гвоздиков послал Соне письмо следующего содержания:
«Прошу прощения. Не мог вчера явиться, потому что был ужасно болен. Назначьте другое время, хоть сегодняшний вечер, например.
Любящий Егор Гвоздиков».
Ответ на это письмо был таков:
«Шляпа ваша валяется около беседки. Можете ее взять там. Пиво пить приятнее, чем любить, а потому пейте пиво. Не хочу вам мешать.
Уже не ваша С…
P. S. Не отвечайте мне. Я вас ненавижу».
Земская больница. Утро.
За отсутствием доктора, уехавшего с становым на охоту, больных принимают фельдшера: Кузьма Егоров и Глеб Глебыч. Больных человек тридцать. Кузьма Егоров, в ожидании, пока запишутся больные, сидит в приемной и пьет цикорный кофе. Глеб Глебыч, не умывавшийся и не чесавшийся со дня своего рождения, лежит грудью и животом на столе, сердится и записывает больных. Записывание ведется ради статистики. Записывают имя, отчество, фамилию, звание, место жительства, грамотен ли, лета и потом, после приемки, род болезни и выданное лекарство.
– Чёрт знает что за перья! – сердится Глеб Глебыч, выводя в большой книге и на маленьких листочках чудовищные мыслете и азы. – Что это за чернила? Это деготь, а не чернила! Удивляюсь я этому земству! Велит больных записывать, а денег на чернила две копейки в год дает! – Подходи! – кричит он.
Подходят мужик с закутанным лицом и «бас» Михайло.
– Кто таков?
– Иван Микулов.
– А? Как? Говори по-русски!
– Иван Микулов.
– Иван Микулов! Не тебя спрашиваю! Отойди! Ты! Звать как?
Михайло улыбается.
– Нешто не знаешь? – спрашивает он.
– Чего же смеешься? Чёрт их знает! Тут некогда, время дорого, а они с шутками! Звать как?
– Нешто не знаешь? Угорел?
– Знаю, но должен спросить, потому что форма такая… А угореть не отчего… Не такой пьяница, как ваша милость. Не запоем пьем… Имя и фамилия?
– Зачем же я стану тебе говорить, ежели ты сам знаешь? Пять лет знаешь… Аль забыл на шестой?
– Не забыл, но форма! Понимаешь? Или ты не понимаешь русского языка? Форма!
– Ну, коли форма, так чёрт с тобой! Пиши! Михайло Федотыч Измученко…
– Не Измученко, а Измученков.
– Пущай будет Измученков… Как хочешь, лишь бы вылечил… Хоть Шут Иваныч… Всё одно…
– Сословия какого?
– Бас.
– Лет сколько?
– А кто ж его знает! На крестинах не был, не знаю.
– Сорок будет?
– Может, и будет, а может, и не будет. Пиши как знаешь.
Глеб Глебыч смотрит некоторое время на Михайлу, думает и пишет 37. Потом, подумав, зачеркивает 37 и пишет 41.
– Грамотен?
– А нешто певчий может быть неграмотный? Голова!
– При людях ты должен мне «вы» говорить, а не кричать так. Следующий! Кто таков? Как звать?
– Микифор Пуголова, из Хапловой.
– Хапловских не лечим! Следующий!
– Сделайте такую божескую милость… Ваше высокоблагородие. Верстов двадцать пешком шел…
– Хапловских не лечим! Следующий! Отойди! Не курить здесь!
– Я не курю, Глеб Глебыч!
– А что это у тебя в руке?
– Это у меня палец завязан, Глеб Глебыч!
– А не цигарка? Хапловских не лечим! Следующий!..
Глеб Глебыч оканчивает записывание. Кузьма Егоров напивается кофе, и начинается прием. Первый берет на себя фармацевтическую часть – и идет в аптеку, второй – терапевтическую – и надевает клеенчатый фартук.
– Марья Заплаксина! – вызывает по книге Кузьма Егоров.
– Здесь, батюшка!
В приемную входит маленькая, в три погибели сморщенная, как бы злым роком приплюснутая, старушонка. Она крестится и почтительно кланяется эскулапствующему.
– Кгм… Затвори дверь!.. Что болит?
– Голова, батюшка.
– Так… Вся или только половина?
– Вся, батюшка… как есть вся…
– Головы так не кутай… Сними эту тряпку! Голова должна быть в холоде, ноги в тепле, корпус в посредственном климате… Животом страдаешь?
– Страдаю, батюшка…
– Так… А ну-ка потяни себя за нижнюю веку! Хорошо, довольно. У тебя малокровие… Я тебе капель дам… По десяти капель утром, в обед и вечером.
Кузьма Егоров садится и пишет рецепт:
«Rp. Liquor ferri[75] 3 гр. того, что на окне стоит, а то, что на полке Иван Яковлич не велели без него распечатывать по десяти капель три раза в день Марьи Заплаксиной».
Старуха спрашивает, на чем принимать капли, кланяется и уходит. Кузьма Егоров бросает рецепт в аптеку через окошечко, сделанное в стене, и вызывает следующего больного:
– Тимофей Стукотей!
– Здесь!
В приемную входит Стукотей, тонкий и высокий, с большой головой, очень похожий издалека на палку с набалдашником.
– Что болит?
– Сердце, Кузьма Егорыч.
– В каком месте?
Стукотей показывает под ложечку.
– Так… Давно?
– С самой Святой… Давеча пешком шел, так разов десять садился… Знобит, Кузьма Егорыч… В жар бросает, Кузьма Егорыч.
– Гм… Еще что болит?
– Признаться сказать, Кузьма Егорыч, всё болит, ну, а уж вы лечите одно сердце, а насчет другого прочего – не беспокойтесь… Другое пусть бабы лечат…
Вы мне спиртику какого-нибудь дайте, чтоб к сердцу не подкатывало. К сердцу всё это так подкатывает, подкатывает, а потом как подхватит, значит, вот в это самое место, как подхватит, так и… того… Спинищу дерет… В голове точно камень… И кашель тоже.
– Аппетит есть?
– Ни боже мой…
Кузьма Егоров подходит к Стукотею, нагинает его и давит ему кулаком под ложечку.
– Этак больно?
– Ой… ой… ввв… Больно!
– А этак больно?
– Ввв… Смерть!!
Кузьма Егоров задает ему несколько вопросов, думает и зовет на помощь Глеба Глебыча. Начинается консилиум.
– Покажи язык! – обращается Глеб Глебыч к больному.
Больной широко раскрывает рот и вываливает язык.
– Высунь больше!
– Больше невозможно, Глеб Глебыч.
– На этом свете всё возможно.
Глеб Глебыч смотрит некоторое время на больного, о чем-то мучительно думает, пожимает плечами и молча выходит из приемной.
– Должно быть, катар! – кричит он из аптеки.
– Дайте ему olei ricini[76] и ammonii caustici![77] – кричит Кузьма Егоров. – Растирать живот утром и вечером! Следующий!
Больной выходит из приемной и идет к окошечку, ведущему из коридора в аптеку. Глеб Глебыч наливает треть чайного стакана касторки и подает Стукотею. Стукотей медленно выпивает, облизывается, закрывает глаза и трет палец о палец, т. е. просит заесть чем-нибудь.
– Это тебе спирт! – кричит Глеб Глебыч, подавая ему склянку с нашатырным спиртом. – Растирать живот суконной тряпкой утром и вечером… Посуду возвратить! Не облокачиваться! Отойди!
К окошечку, закрывая рот шалью и ухмыляясь, подходит кухарка отца Григория, Пелагея.
– Что вам угодно-с? – спрашивает ее Глеб Глебыч.
– Кланялись вам, Глеб Глебыч, Лизавета Григорьевна и просили у вас мятных лепешек.
– С удовольствием-ссс… Для прекрасных особ женского пола на всё готов-с!
Глеб Глебыч достает с полки банку с мятными лепешками и полбанки высыпает в платок Пелагее.
– Скажите им, – говорит он, – что Глеб Глебыч улыбался от чувств, когда лепешки давал. Письмо мое получили?
– Получили и порвали. Лизавета Григорьевна любовью не занимается.
– Какая же она гризетка! Скажите ей, что она гризетка!
– Михайло Измученков! – вызывает Кузьма Егоров.
В приемную входит «бас» Михайло.
– Михайлу Федотычу! Наше глубочайшее! Что болит?
– Горло, Кузьма Егорыч! Пришел к вам, собственно говоря, чтоб вы, с вашего позволения, относительно моего здоровья того… Не так больно, как убыточно… Через болезнь петь не могу, а регент за каждую обедню сорок копеек вычитает. За всенощную вчера четвертак вычел. Нонче у господ панихида была, певчим дадено было три рубля, и на мою долю чрез болезнь ничего не досталось. И, с вашего позволения, относительно глотки могу вам предположить, что очень уж дерет и хрипит. Точно у тебя в горле какой-то кот сидит и лапами того… Кгм… Кгм…
– От горячих напитков, стало быть?
– Не могу сказать, отчего собственно болезнь моя произошла, но могу выразиться вам, что, с вашего позволения, горячие напитки на теноров действуют, а на басов нисколько. Бас от напитков, Кузьма Егорыч, гуще делается и представительнее… На бас действует простуда больше.
Из окошечка высовывается голова Глеба Глебыча.
– Чего старухе-то дать? – спрашивает Глеб Глебыч. – Железо, что на окне стояло, вышло. Я распечатаю то, что на полке.
– Нет, нет! Не приказывал Иван Яковлич! Сердиться будет.
– Чего же ей дать?
– Чего-нибудь!
«Дать чего-нибудь» на языке Глеба Глебыча значит: «дать соды».
– Горячих напитков употреблять не следует.
– Я и так уже три дня не употребляю… У меня от простуды… Действительно, водка хрипоту придает басу, но от хрипоты октава, Кузьма Егорыч, как вам известно, лучше… Без водки нельзя нашему брату… Что за певчий, ежели он водки не употребляет? Не певчий, а одна только, с вашего позволения, ирония!.. Не будь у меня такой должности, я и в рот бы ее, проклятой, не взял. Водка есть кровь сатаны…
– Вот что… Я дам вам порошок… Вы разведите его в бутылке и полощите себе горло утром и вечером.
– Глотать можно?
– Можно.
– Очень хорошо… Досадно бывает, ежели глотать нельзя. Полощешь, полощешь, да и выплюнешь – жалко! И вот о чем я хотел вас, собственно говоря, спросить… А к тому, как я животом слаб, и по этой самой причине, с вашего позволения, каждый месяц кровь себе пущаю и травку пью, то можно ли мне в законный брак вступить?
Кузьма Егоров некоторое время думает и говорит:
– Нет, не советую!
– Чувствительно вам благодарен… Славный вы у нас целитель, Кузьма Егорыч! Лучше докторов всяких! Ей-богу! Сколько душ за вас Богу молится! И-и-и!.. Страасть!
Кузьма Егоров скромно опускает глазки и храбро прописывает Natri bicarbonici, т. е. соды.
Ужасно плакать хочется! Зареви я, так, кажется, легче бы стало.
Был восхитительный вечер. Я нарядился, причесался, надушился и дон Жуаном покатил к ней. Живет она на даче в Сокольниках. Она молода, прекрасна, получает в приданое 30 000, немножко образованна и любит меня, автора, как кошка.
Приехав в Сокольники, я нашел ее сидящей на нашей любимой скамье под высокими, стройными елями. Увидев меня, она быстро поднялась и, сияющая, пошла мне навстречу.
– Как вы жестоки! – заговорила она. – Можно ли так опаздывать? Ведь вы знаете, как я скучаю! Экой вы!
Я поцеловал ее хорошенькую ручку и, трепещущий, пошел вместе с ней к скамье. Я трепетал, ныл и чувствовал, что мое сердце воспалено и близко к разрыву. Пульс был горячечный.
И немудрено! Я приехал решить окончательно свою судьбу. Пан, мол, или пропал… Всё зависело от этого вечера.
Погода была чудесная, но не до погоды мне было. Я не слушал даже певшего над нашими головами соловья, несмотря на то, что соловья обязательно слушать на всяком мало-мальски порядочном rendez-vous[78].
– Чего же вы молчите? – спросила она, глядя мне в лицо.
– Так… Чудный вечер такой… Maman ваша здорова?
– Здорова.
– Гм… Так… Я, видите ли, Варвара Петровна, хочу с вами поговорить… Для того только я и приехал… Я молчал, молчал, но теперь… слуга покорный! Я не в состоянии молчать.
Варя нагнула голову и дрожащими пальчиками затерзала цветок. Она знала, о чем я хотел говорить. Я помолчал и продолжал:
– Для чего молчать? Как ни молчи, как ни робей, а рано или поздно придется дать волю… чувству и языку. Вы, может быть, оскорбитесь… может быть, не поймете, но… что ж?
Я умолк. Нужно было составить подходящую фразу.
«Да говори же! – протестовали ее глазки. – Мямля! Чего мучаешь?»
– Вы, конечно, давно уже догадались, – продолжал я, помолчав, – зачем я каждый день хожу сюда и своим присутствием мозолю ваши глаза. Как не догадаться? Вы, наверное, давно уже, со свойственною вам проницательностью, угадали во мне то чувство, которое… (Пауза.) Варвара Петровна!
Варя еще ниже нагнулась. Пальчики ее заплясали.
– Варвара Петровна!
– Ну?
– Я… Да что говорить?! Понятно и без того… Люблю, вот и всё… Чего ж тут еще говорить? (Пауза.) Ужасно люблю! Я вас так люблю, как… Одним словом, соберите все на этом свете существующие романы, вычитайте все находящиеся в них объяснения в любви, клятвы, жертвы и… вы получите то, что… теперь в моей груди того… Варвара Петровна! (Пауза.) Варвара Петровна!! Чего же вы-то молчите?!
– Что вам?
– Неужели… нет?
Варя подняла головку и улыбнулась.
«Ах, чёрт возьми!» – подумал я. Она улыбнулась, шевельнула губками и чуть слышно проговорила: «Почему же нет?»
Я схватил отчаянно руку, отчаянно поцеловал, бешено схватил за другую руку… Она молодец! Пока я возился с ее руками, она положила свою головку мне на грудь, причем я в первый только раз уразумел, какою роскошью были ее чудные волосы.
Я поцеловал ее в голову, и в моей груди стало так тепло, как будто бы в ней поставили самовар. Варя подняла лицо, и мне ничего не оставалось, как только поцеловать ее в губки.
И вот, когда Варя была уже окончательно в моих руках, когда решение о выдаче мне тридцати тысяч готово уже было к подписанию, когда, одним словом, хорошенькая жена, хорошие деньги и хорошая карьера были для меня почти обеспечены, чёрту нужно было дернуть меня за язык…
Мне захотелось перед моей суженой порисоваться, блеснуть своими принципами и похвастать. Впрочем, сам не знаю, чего мне захотелось… Вышло страсть как скверно!
– Варвара Петровна! – начал я после первого поцелуя. – Прежде чем взять с вас слово быть моею женою, считаю священнейшим долгом, во избежание могущих произойти недоразумений, сказать вам несколько слов. Я буду короток… Знаете ли вы, Варвара Петровна, кто я и что я? Да, я честен! Я труженик! Я… я горд! Мало того… У меня есть будущее… Но я беден… Я ничего не имею.
– Я это знаю, – сказала Варя. – Не в деньгах счастье.
– Да… Кто же говорит о деньгах? Я… я горд своею бедностью. Копейки, которые я получаю за свои литературные работы, я не променяю на те тысячи, которые… которыми…
– Понятно. Ну-с…
– Я привык к бедности. Мне она ничего. Я в состоянии неделю не обедать… Но вы! Вы! Неужели вы, которая не в состоянии пройти двух шагов, чтобы не нанять извозчика, надевающая каждый день новое платье, бросающая в стороны деньги, не знавшая никогда нужды, вы, для которой не модный цветок есть уже большое несчастье, – неужели вы согласитесь расстаться для меня с земными благами? Гм…
– У меня есть деньги. У меня приданое!
– Пустое! Для того чтобы прожить десяток, другой тысяч, достаточно только несколько лет… А потом? Нужда? Слезы? Верьте, дорогая моя, моему опыту! Знаю-с! знаю, что говорю! Для того чтобы бороться с нуждою, нужно иметь сильную волю, нечеловеческий характер!
«Да и чепуху же я мелю!» – подумал я и продолжал:
– Подумайте, Варвара Петровна! Подумайте, на какой шаг вы решаетесь! Шаг бесповоротный! Есть у вас силы – идите за мной, нет сил бороться – откажите мне! О! Лучше пусть я буду лишен вас, чем… вы вашего покоя! Те сто рублей, которые дает мне ежемесячно литература, ничто! Их не хватит! Подумайте же, пока не поздно!
Я вскочил.
– Подумайте! Где бессилие – там слезы, упреки, ранние седины… Предупреждаю вас, потому что я честный человек. Чувствуете ли вы себя настолько сильной, чтобы разделить со мной жизнь, которая своею внешнею стороною не похожа на вашу, чужда вам? (Пауза.)
– У меня же есть приданое!
– Сколько? Двадцать, тридцать тысяч! Ха-ха! Миллион? И потом, кроме этого, позволю ли я себе присваивать то, что… Нет! Никогда! Я горд!
Я прошелся несколько раз около скамьи. Варя задумалась. Я торжествовал. Меня, значит, уважали, коли задумались.
– Итак, жизнь со мной и лишения или же жизнь без меня и богатство… Выбирайте… Есть силы? У моей Вари есть силы?
И говорил в таком роде очень долго. Я незаметно увлекся. Говорил я и в то же время чувствовал в себе раздвоение. Одна половина меня увлекалась тем, что я говорил, а другая мечтала: «А вот подожди, матушка! Заживем на твои 30 000 так, что небу жарко станет! Надолго хватит!»
Варя слушала, слушала… Наконец она поднялась и протянула мне руку.
– Благодарю вас! – сказала она и сказала таким голосом, который заставил меня вздрогнуть и взглянуть на ее глаза. На ее глазах и щеках сверкали слезы…
– Благодарю вас! Вы хорошо сделали, что были со мной откровенны… Я неженка… Я не могу… Не пара вам…
И зарыдала. Я опростоволосился… Всегда теряюсь, когда вижу плачущих женщин, а тут и подавно. Пока я думал, что предпринять, она заглушила рыданья и утерла слезы.
– Вы правы, – сказала она. – Если я пойду за вами, обману вас. Не мне быть вашей женой. Я богачка, неженка, езжу на извозчиках, кушаю бекасов и дорогие пирожки. Я никогда за обедом не ем супа и щей. Меня и мама стыдит постоянно… А не могу я без этого! Я не могу ходить пешком… Я утомляюсь… И потом платья… Всё это вам придется на свой счет шить… Нет! Прощайте!
И, сделав трагический жест рукой, она ни к селу ни к городу произнесла:
– Я недостойна вас! Прощайте!
Она произнесла, повернулась и пошла восвояси. А я? Я стоял, как дурак, ничего не думал, глядел ей вслед и чувствовал, что земля колеблется подо мной. Когда я пришел в себя и вспомнил, где я и какую грандиозную пакость соорудил мне мой язык, я взвыл. Ее уже и след простыл, когда я захотел крикнуть ей: «Воротитесь!!»
Посрамленный, не солоно хлебавший, отправился я домой. У заставы конки уже не было. Денег на извозчика у меня тоже не было. Пришлось домой отправляться пешком.
Дня через три поехал я в Сокольники. На даче мне сказали, что Варя чем-то больна и собирается с отцом в Петербург, к бабушке. Толку никакого не добился…
Теперь лежу я на кровати, кусаю подушку и бью себя по затылку. За душу скребут кошки… Читатель, как поправить дело? Как воротить свои слова назад? Что ей сказать или написать? Уму непостижимо! Пропало дело – и как глупо пропало!