– Однако наши города, наше искусство, литература… – запротестовала Засулич.
– Города? – повторил Ульянов. – Они где-то далеко, впрочем, это пока большие села. Порой прекрасные центры, а тут же рядом нужда! Искусство, литература? Красивое ненадежно! Но Пушкин – метис и придворный, Щедрин – губернатор, Толстой – граф, Некрасов, Тургенев, Лермонтов, Державин, Жуковский – дворянство, буржуазия! Все искусство вышло из усадеб и дворцов или было вдохновлено врагами рабочего класса. Ненависть к этим творцам является более сильной, чем восторг их творениями!
– А на Западе, на прогнившем Западе, товарищ? – спросил со строгим блеском холодных глаз Плеханов.
– Как можно сравнивать?! – воскликнул Ульянов. – Здесь на каждом шагу могучее, гениальное воплощение в реальные формы организованной воли людей, стремящихся к тому, чтобы с гордостью сказать: «Мы оказались в состоянии направить первобытные силы природы в русло разумных потребностей человека! Мы являемся хозяевами земли!».
– Что за восторги! – засмеялась Засулич. – Не знаете вы этого рая и хозяев земли!
– Быть может, – согласился он спокойно. – Восторгает меня то, что уже сделано. Но вижу также слабые стороны. Западный человек чрезмерно верит в достоинство человеческого существа, питает избыток уважения к своей работе и чувствует собственное достоинство. Словом, является индивидуалистом. Это порождает безграничный эгоизм. В это время великие, небывало великие дела будут совершать механизированные массы, приведенные в движение властным твердым интеллектом, управляющим, понимающим общечеловеческие, коллективные цели!
– Далекие видите перед собой горизонты! – заметил Плеханов.
– Вижу отчетливо, следовательно, близкие! – парировал Ульянов.
– Запад должен погибнуть из-за парламентаризма, который пожирает его, как проказа. Наша задача – обезопасить Россию перед этой неизлечимой болезнью!
– Смелая мысль! – шепнул Аксельрод.
– Здоровая и светлая! – поправил его Ульянов, вставая и прощаясь с новыми знакомыми.
Осенью Ульянов вернулся в Петербург. Долго не мог упорядочить и конкретизировать все свои заграничные впечатления. Должен был, однако, признать, что Запад внушил ему уважение.
«Там только можно понять слова Максима Горького, который вложил их в уста одного из своих героев: «Человек – это звучит гордо!». Столько работы, напряжения мысли, замечательного и смелого творчества! Эти народы испускают из своего лона «сверхлюдей», – думал Владимир.
Санкт-Петербург. Фотография. Начало ХХ века
И внезапно это последнее слово – «сверхлюди» – вызвало сомнение. Начал размышлять.
«Творец, воздвигающий прекрасное здание из «Тысячи и одной ночи»-; скульптор, вытесывающий из мрамора прекрасную скульптуру; художник, создающий гениальную в форме и цвете картину; поэт, пишущий звонко звучащие строфы; литератор, умещающий в одном эпосе совокупность мира – являются «сверхлюдьми»? Гм! Гм! Не являются ли они, однако, пожалуй, слепцами или никчемными фальсификаторами, обманывающими человечество? Разве можно спокойно творить, когда вокруг царит притеснение, нужда, извечная формула homo homini lupus est10? По какому праву они злоупотребляют своим гением, творя что-то нужное тысячам, в то время когда миллионы бедняков не имеют сил, чтобы доползти до этих вдохновенных творений и поднять на них глаза? Как можно заглушать стоны, рыдания и проклятия притесняемых скопищ звонкими стихами и гениальной музыкой? Кто отважится учтиво отвращать внимание человечества от ежедневных мучительных забот, направляя его на великие явления в историях этого мира, историях, которыми руководят могущественные и сильные, а убогие и слабые имеют право только умирать в молчании, за что воздвигают им коллективные памятники с надписью, что полегло их в таком и таком месте, столько или больше тысяч? Эпос, великие литературные творения! Никто со смелостью и учтивостью не сказал никогда напрямик и без лицемерия: «Прочь с прогнившим обществом, в котором может существовать Лувр, картины и скульптуры великих мастеров, всемогущая наука, а рядом – тюрьмы, наполненные под самую крышу нарушающими пределы искусственных норм общества людьми, а дальше, на восток – крытая гнилой соломой хата, а под ее стеной старая знахарка, бьющая доской беременную деревенскую девушку по выступающему животу!» Все, все обманывают себя: и поработители, и рабы! Пытаются прийти к соглашению в парламентах, охраняемых армией и полицией… Нет! Никогда самый большой гений не предотвратит зла! Здесь нужна коллективная воля, не знающая жалости, гнев обвинителя и судьи в одном лице, не определяющим перед собой другой цели, кроме полной победы».
Мысли эти шаг за шагом привели его к решительным предложениям. Был убежден, что не может рассчитывать на помощь заграничных товарищей, вернее, ожидал возражения, удара сзади. Улыбнулся почти весело и, видя входящего в комнату партийного товарища, воскликнул, сжимая ему руку:
– Петр Великий прорубил окно на Запад и впустил в затхлую Россию веяние свежего ветра, теперь мы откроем окно в Европу с Востока, и из него вырвется разрушительный ураган, товарищ!
Рабочий смотрел на Ульянова с изумлением. Тот похлопал его по плечу и произнес с улыбкой:
– Это так! Отвечал вслух своим мыслям!
Они уселись и начали совещаться о печатании новых прокламаций, которые должны быть разбросаны на фабриках в связи с ожидаемой забастовкой.
Снова началась скрытная агитационная работа.
Полиция узнала вскоре о возвращении опасного революционера, умеющего выскользнуть из рук преследующих его шпиков.
Ульянов был спокоен, как обычно, и с педантичной обстоятельностью осуществлял свои дела. Его статья всегда была подготовлена для печатания в назначенный срок, а он всегда в определенный час появлялся на партийных собраниях, вовремя печатал листовки на гектографе и раздавал их приходящим в назначенное место распространителям.
Работал как машина, холодная, исправная, точная. Питался чем придется, спал едва несколько часов, постоянно скрываясь в разных, хорошо знакомых и безопасных местах.
Проходя однажды ночью через Васильевский Остров, он заметил человека, не отстающего от него ни на шаг. Ульянов задержался, притворившись, что читает наклеенное на стену сообщение правительства по вопросу призыва, и ждал спокойно. Идущий за ним незнакомец, миновав его, пробормотал:
– Товарищ, район окружен полицией. Спасайтесь!
Владимир поблагодарил незнакомца. Никогда его прежде не видел.
««Может, какой-то шпик?» – подумал он и пошел дальше, внимательный и готовый в любую минуту скрыться во дворе ближайшего дома, выходящего на три улицы. И вскоре убедился, что на всех углах торчали таинственные фигуры гражданских людей и патрули полиции.
«Облава… – догадался он. – Ждут, пока не наступит ночь».
Взглянул на часы. Время приближалось к семи вечера. Вошел в ближайшие ворота и спрятался на лестничной клетке. Просидел там, демонстративно читая архиконсервативного «Обывателя», вплоть до девяти часов. Наконец, выглянул из ворот. Шпики и полицейские остались на своих местах.
Ульянов пошел на другую сторону улицы и углубился в темную челюсть узкого заулка. Заметил здесь желтый, поцарапанный, грязный каменный дом с горящим фонарем, на котором чернела полустертая надпись «Ночной приют».
Вошел в сени и протянул ночному сторожу пять копеек, прося о месте. Одноглазый человек, сидящий у конторки, оглядел его подозрительно. Светлый, беспокойно бегающий глаз ощупывал фигуру клиента. Ничего подозрительного, однако, он не заметил. Обычный рабочий в обтрепанном пальто, перекошенных ботинках с голенищами и замасленной шапке.
– Безработный? – бросил он вопрос.
Ульянов молча кивнул головой.
– Паспорт! – произнес старик и протянул руку, покрытую большими веснушками.
Прочитал переданную ему бумагу, выписанную на фамилию Василя Остапенко, крестьянина из Харьковской Губернии, наборщика. Записал в книге, спрятал деньги в коробочку и со звоном бросил на стол латунную жестянку с номером.
– Второй этаж, третье помещение, – буркнул он и, достав из-под конторки чайник, налил чай в засаленный, давно не мытый стакан.
Ульянов отыскал свое место в темном, закопченном помещении, где господствовал спертый воздух по причине облаков табачного дыма и тридцати пахнущих потом, водкой и грязным бельем фигур, лежащих на нарах в свободных и живописных позах. Некоторые клиенты приюта были полностью нагие, имели гноящиеся нарывы на теле и раны на натруженных ногах. Они ловили на себе вшей и ругались, браня всех и богохульствуя. Никто еще не спал. Гомон разговора долетал также из других помещений, выходящих в узкий коридор.
Заметив нового клиента, какой-то бородатый, полунагой детина крикнул:
– Граф, соблаговолите подойти! Тихо, хамы, закройте рот перед высокородным незнакомым господином! Почтение господину графу!
– Почтение и вам, генералы! – ответил Ульянов, весело смеясь.
– Почему вы думаете, что я генерал? – спросил изумленный детина.
– Потому что они все скоро будут так выглядеть. Думал, что уже началось с вас! – отвечал он, снимая пальто.
Все начали смеяться.
– Думаешь, что так будет? – задал вопрос старый нищий, одетый в лохмотья.
– Скажи, – потребовали от него и другие.
– Как же может быть иначе?! – ответил он. – Или думаете, что на века хватит нам терпения, чтобы помирать с голоду и ютиться по таким грязным логовищам? Нет, братишки! Хватит этого! Только посмотрите, как загоним генералов, графов и всяких господ в эти дыры, а сами будем жить в их дворцах.
– И то, гордый пассажир! – восторгались соседи. – Болтает как по книжке, и что слово, то чистое золото! Время уже браться за дело и покончить с этими собаками. Хватить пить нашу кровь!
– Страдать и молчать нужно! – отозвался внезапно тихий голос с нар, тонущих во мраке. – Страдать и молчать, чтобы быть достойными замученного Христа Спасителя.
Сказавши это, какой-то немолодой, мрачный мужик начал шумно царапать себе грудь. Уселся и начал осматривать пойманных насекомых и давить их на кривом, крупном, как копыто, ногте.
Ульянов засмеялся издевательски и спросил:
– Вошь?
– Вошь! Это уже пятая; все нары заражены, – проворчал мужик.
– Страдать и молчать нужно! – повторяя его, произнес Владимир. – Не можешь выдержать укуса вши, а говоришь о терпеливости, милый брат! Или нас хочешь обмануть, или себя самого, христианина!
Слушающие рявкнули смехом. «Христианин» больше не отзывался.
– Эх! – воскликнул нагой детина. – Если бы так меня к судье вызвали, я бы там долго не говорил. Ножом по горлу и в ров. Столько этой ненависти во мне накопилось, будто вшей и клопов в нарах. Эх!
– Может, дождетесь, товарищ! – утешил его Владимир.
– Ой! Хотя бы один-единственный такой денек прожить. Зато позднее даже умереть не жаль! За всю несправедливость, за всю нужду!
– Может, дождетесь, – повторил Ульянов, укладываясь и кутаясь в пальто.
Ничего больше не говорил. Проводящие в приюте ночь бедняки тихими голосами рассказывали о своих страданиях, нужде и жизненных невзгодах. Один за другим замолкали и засыпали.
Ульянов не мог заснуть. Ожидал полицейские проверки и чутко прислушивался. Где-то недалеко часы пробили полночь. В приюте господствовала тишина. Люди, придавленные колесом жизни, сползающиеся сюда отовсюду, как бы покалеченные насекомые, проваливались в тяжелый, беспокойный сон.
Внезапно Ульянов услышал отчетливый шорох и тихий шепот:
– Ванька, пошли! Уже можно…
Два человека выскользнули из полутемного помещения, освещенного повешенной высоко под потолком керосиновой лампой, ужасно коптящей, и исчезли во мраке коридора.
Скоро раздались осторожные, крадущиеся шаги, и в помещение со спящими фигурам, мечущимися и похрапывающими во сне, вошли два мужчины и две женщины. Немного погодя все лежали уже среди других на грязных нарах, шепча неразборчиво, как если бы трещащие где-то за печкой сверчки. Минутой позже раздались отголоски поцелуев.
Из коридора донеслись внезапно тяжелые шаги нескольких людей и громкие возгласы:
– Проверка во всех помещениях одновременно! Торопитесь!
На пороге выросли фигуры плечистых полицейских и сторожей с фонарями. Вошли в помещение, будили спящих людей, срывали покрывающие их лохмотья, обыскивали одежду и просматривали паспорта, светя в глаза, щурящиеся от света фонаря и сильного испуга.
Ульянов, не поднимаясь с нар и охая, вытащил свой паспорт. Полицейских посмотрел его, записал фамилию в книжку и вернул документ. Проверка шла дальше среди вздохов, испуганных голосов ночных поселенцев приюта, угроз полицейских, пренебрежительных ругательств.
Один из сторожей издал внезапно ужасный крик:
– Ах, блудница, развратная ведьма, дьяволица! Такой разврат в приюте?!
Владимир осторожно поднял голову. Увидел стоящую в свете фонарей немолодую уже женщину с изношенным, испитым лицом. Растрепанные волосы спадали на худые обнаженные плечи и истощенную грудь. Стояла она, широко открыв раздутые губы и скаля гнилые, поломанные зубы. Смотрела дерзким, злым, строгим взглядом.
– Прочь отсюда! В женское помещение! – крикнул сторож, топая ногами и поблескивая одним глазом. – Такая паршивая овца испортит все стадо!
Женщина рассмеялась беспечно.
– Э-э! Здесь, как вижу, не одна паршивая овца! – засмеялся полицейский и стащил с нар маленькую, может, пятнадцатилетнюю девушку с детским еще личиком. Совершенно нагое, щуплое, верткое тело ее извивалось как змея в руках крупного мужчины.
Ульянов с интересом приглядывался к целому инциденту. Сторож бил кулаками громадного детину, рядом с которым нашли девушку, и кричал:
– Забирай свои лохмотья и прочь из приюта, сейчас же, или велю прогнать тебя с треском!
– За что? – притворно удивленным голосом спрашивал детина, как бы ничего не понимая. – Если бы пропала у меня из кармана копейка, сторож бы не гневался на меня, а что на несчастье выпала девчонка, сразу шум! Удивительный характер у господина сторожа!
Девушка в это время, наконец, нашла свои грязные лохмотья, быстро оделась и стояла, упершись руками в бока. Голос ее, как толченое стекло, звенел резко и пронзительно. Кричала, как если бы сошла с ума.
– Собаки нечистые, палачи, падаль вонючая! Загнали меня в темную яму и не позволяете защищаться, как могу, от смерти голодной! Чтобы вас виселица не миновала! Чтобы вам плохая болезнь встретилась! Ой, горе вам! Придет для вас время, когда вы за все ответите перед народом! Тогда я стану перед ним и расскажу то, что знаю о вас, собаки, разбойники, палачи, мучители! Тьфу! Тьфу!
Плевала она на полицейских, сторожей и бросала все более ужасные и омерзительные слова. Ее вытолкнули из помещения.
Проверка прошла благополучно. Почти все документы были в порядке. Один только «христианин» возбудил подозрения какой-то неточностью в паспорте и был взят в полицию. Владимир усмехнулся злобно и подумал: «Так ему и надо! Пусть теперь страдает и молчит… Пророк, к черту, лакейская прогнившая душа!».
Остальная часть ночи прошла спокойно. На рассвете сторожа принесли кружки, большой чайник с чаем и хлеб. После еды ночевавших выгнали из приюта. Ульянов вышел, скрываясь в их скопище.
Шел, думая о молодой девушке, имеющей грозные змеиные глаза.
– Хотел бы ее встретить! Дал бы ей листовки для распространения, потому что такая уже ничего не страшится. Ей нечего терять…
Надежда Константиновна Крупская.
Фотография. Конец XIX века
Не встретил ее, однако. Лабиринтом мало посещаемых улочек и узких закоулков направился он в сторону Невской Заставы. У него были там друзья, но они сказали ему, что не может их посетить по причине того, что квартиры находятся под надзором полиции. Подсказали ему, однако, школу, где найдет рабочего, занимающегося побелкой потолков и стен, и сможет ввести в заблуждение шпиков. Учительницей в школе была знакомая Ульянова – Надежда Константиновна Крупская, партийная социал-демократка, имеющая широкие контакты, смелая и деятельная, хотя молчаливая и застенчивая. Встречал он ее у социалистов, «жаворонков либеральной буржуазии», у Калмыковой и у Книпович. Не была вовсе красивой, вернее, была даже непривлекательной, однако, оставила о себе теплое и радостное воспоминание. Состояло оно в ее уравновешенности, спокойствии, никогда не исчезающей безмятежности и глубокой веры в идею, которой служила. Тихая, скромная, неразговорчивая учительница умела слушать и понимала каждое проявление мысли и настроения встреченных людей.
Ульянов знал, что принадлежала она к его немногочисленным друзьям из слоев революционной интеллигенции; слышал даже, что вела ожесточенные споры о нем со Струве и другими петербургскими социалистами.
Провел он в школе несколько дней. Много между собой разговаривали.
Владимир, который всегда помнил о своей цели и в разговорах никогда не давал увлечь себя порывом, фразеологией, мечтательностью, создавая впечатление совершенно обычное, при госпоже
Крупской забывал о серьезной дисциплине с точки зрения самого себя и признавался ей в самых тайных своих мыслях.
Увидев в ее спокойных, разумных глазах глубокое сочувствие для себя и немой восторг, задумался вдруг. Показалась она ему созданной для него женой. Так как он ничего от жизни не требовал для себя. Она готова была в любую минуту всем пожертвовать для дела. Читала много, имела дар критиковать и рассудочную оценку, знала иностранные языки и ничего не боялась. Могла стать наилучшей помощницей, прямо идеальным, самым верным другом.
Он посмотрел на нее внимательно и спросил, щуря глаза:
– Что бы вы сказали, если бы узнали, что я совершил что-то такое, определяемое словом «подлость» или «преступление»?
Она подняла на него спокойный, погожий взгляд и тотчас же ответила прямо, без экзальтации:
– Не сомневалась бы, что сделали это для пользы идеи.
Ульянов тихо засмеялся и потер руки.
– А если бы воскликнул внезапно с пафосом, как Чернов: «Надежда Константиновна, буду диктатором всероссийским?!», – спросил со смехом.
– Поверила бы без колебания! – отвечала она, глядя на него мягко и искренне.
– Гм, гм! – буркнул он. – В таком случае, думаю, мы сделали бы мудро, связав наши жизни и идя по ней вместе до самого конца… до виселицы или… до диктатуры, Надежда Константиновна!
Владимир Ульянов-Ленин.
Фотография из полицейского архива. Декабрь 1895 года
Она опустила на мгновение глаза и спокойно, без волнения произнесла:
– Сказала бы «да», если вам это подходит, товарищ!
– Подходит!
Больше об этом не говорили. Впрочем, не могли говорить, так как ночью в школу ворвался посланный Бабушкиным рабочий и сообщил им, что около дома уже крутятся шпики. Ульянов убежал в сторону императорской фабрики фарфора. Несколькими днями позже переселился он в центр города, где в случаях обостренного преследования чувствовал себя всего безопаснее. Однако полиция шла уже по его следам.. В декабре была устроена облава почти во всем городе. Были проверены квартиры всех подозрительных особ, не исключая даже либералов.
Ульянов был схвачен и посажен в тюрьму. Крупская доставляла ему книжки и уведомила Марию Александровну об аресте сына. Старушка приехала в Петербург и навестила Владимира. Он успокоил ее, что ничего серьезного ему не грозит, так как жандармы имели только подозрения, но не нашли никаких отягчающих причин.
Так было по существу. Даже его не отдали под суд и по распоряжению полицейских властей сослали в Сибирь на три года.
– Еду отдыхать в отпуск и на охоту! – уведомил он Крупскую из тюрьмы, послав ей взятую во временное пользование книгу с письмом, написанным молоком между печатными листами.
Третий год изгнания приближался к концу. Годы эти минули в почти совершенном спокойствии. Сибирские власти были значительно более либеральными и не старались притеснять политических ссыльных.
Владимир Ульянов жил в деревне Шушенское, недалеко от города Минусинска, расположенного на живописных берегах реки Енисей. Скоро после этого, как он покинул тюрьму, прибыла сюда со своей матерью Надежда Константиновна Крупская. Несколькими днями позже стала она женой Ульянова. Не чувствовали оба ни великих порывов, ни радости и счастья, которые для любящих сердец превращают всю землю в солнечный рай, а шум леса и дуновения ветра в волшебную музыку, неизвестную, божественную. Не чувствовали этого и об этом не думали. Подали друг другу руки, как два друга, соединенных узами не менее сильными, чем любовь и взаимная привязанность – верностью идее, более дорогой, чем собственная жизнь. Была она для них пищей, солнцем, ветром. С ее закатом наступила бы минута умирания для ее последователей и распространителей.
Ульянов полностью доверял Надежде Крупской, а она обладала ничем непоколебимой фанатичной верой в его силы. Время сибирского изгнания в красивом плодородном Минусинском краю провели они с пользой. Здесь в окончательной форме определились его мысли и был составлен план действий на будущее.
Владимир прочитал бесчисленное количество книг. Доставляли ему их из Петербурга друзья его и Крупской, а также живший в деревне Каратуз поляк, инженер горный, Евгений Рожицкий, который, хотя и занимал чиновничью должность, симпатизировал всем ссыльным.
Петр Струве.
Фотография. Начало ХХ века
В изгнании Владимир закончил свою работу о развитии капитализма. Начал ее в тюрьме, где писал тайком молоком на обратной стороне листов печатных, заполненных невинными цитатами из произведений российских и зарубежных авторов. Только такая рукопись могла быть вынесена за тюремные ворота. Молоко наливал он в маленькую чернильницу, вылепленную пальцами из хлебной мякоти.
– Однажды в мою камеру шесть раз входили сторожа, следовательно, шесть раз выпивал чернильницу! – со смехом рассказывал Ульянов жене и со вздохом добавлял шутливо, – жалко, что рано выпустили меня из тюрьмы! Нужно было дольше поработать над той книжкой, так как здесь не так легко с нужными материалами!
В Сибири он нагревал листочки над лампой керосиновой, и написанные молоком слова темнели и показывались на белом фоне.
Ульянов читал и писал, не отрываясь от работы; вместе с Крупской, с устного разрешения Струве, переводил Энгельса и Вебба. Прирабатывать было необходимо, так как власть назначила на содержание Владимира только восемь рублей в месяц, а Мария Александровна и сестра – Елизарова – присылали только мелкие суммы.
Единственным развлечением Ульянова становились далекие прогулки и охота. Стрелял самозабвенно по зайцам и тетеревам, но так как излишне спешил, добыча не была богатой. Делал это, однако, увлеченно и не пропускал возможности проведения времени за стрельбой в поле или в лесу.
Во время охотничьих походов узнал сибирского крестьянина, независимого, преисполненного веры в свои силы и почти не признающего представителей чужих ему властей центральных. Владимир, понимающий душу крестьянина приволжского, заметил разницу и похожесть между сибирским населением и населением российским.
Разница заключалась в том, что крестьянин сибирский не жаждал земли. Мог ее иметь в любом количестве. Не было там пространств, принадлежащих дворянству или предоставленных декретом царским чиновникам и военным за верную государственную службу.
Совершенно иначе чувствовали себя крестьяне российские. Помнили четко и никогда не забывали о том, что некогда, или при ханах монгольских, или при царях московских, земля принадлежала властителю и была возделываема и использовалась людьми от сохи. Только с Петра Великого, а особенно со времен царицы Екатерины II и Елизаветы, которые одаряли своих любовников земельными владениями, начали отбирать земли крестьян.
Крестьяне никогда этого не признавали и постоянно ждали «белую грамоту». Этот загадочный, мистический акт, воображаемый в мрачных глубинах крестьянского мозга, должен был вернуть захваченную беззаконно землю ее природным хозяевам.
Несколько раз в истории российской наступали дни, когда крестьяне пытались отобрать ее самовольно, поднимали бунты, встряхивающие Россию со времен Екатерины вплоть до 1861 года, до манифеста Александра II о свободе.
Вспыхивали они и позднее, но в результате милитаризации страны и расширения административной сети имели характер местный и усмирялись в зародыше. Крестьянин сибирский – потомок уголовных преступников, высланных в азиатские провинции империи, или потомок смешанного брака с монголами разных племен – мечтал об отделении от России, которую не любил и которую боялся как навязывающую свою систему, чужую, беспокойную и требующую больших издержек.
Однако же похожесть обоих типов крестьянских была поразительной. Оба были принципиально анархичны и пассивны. Привыкшие, в соответствии с давними традициями, к самостоятельному управлению в границах своего участка разумом крестьянской коммуны, жили, поддерживаемые в этой привычке через власть. Власти центральные были принуждены к отданию коммунам части своих задач, не имея возможности на таком большом пространстве дотянуться до каждого отдельного обывателя.
Оба типа отличались крайним бездействием. Слабо просвещенные, не стремились ни к какому прогрессу, и только государственная власть навязывала им смену образа жизни и системы хозяйствования.
Ульянов понимал это все и хорошо запомнил. У него не было ни малейшего сомнения, что крестьянство уступает повелениям власти исключительно под натиском силы, признавая за самых лучших властителей тех, которые отличались решительностью и способностью проявления беспощадной воли. Когда думал об этом, усмехался, потирая руки, и шептал:
– О, Карл Маркс, ты был великим знатоком души человеческого скотства! Интуитивно как никто другой ты почувствовал, что любит оно ходить в стаде, а стадо потребует пастуха с кнутом и собаку с острыми клыками.
Возвращался он из своих походов охотничьих веселый и возбужденный. Говорил жене:
– Моя дорогая! Мало знал российскую деревню, за исключением моей приволжской, но здесь прохожу ничем незаменимый университет.
Рассказывал о своих наблюдениях и впечатлениях, спрашивая со смехом:
– Скажи мне только, кто и каким способом поведет за собой крестьянство. Никто, никаким нормальным способом! Крестьянина российского нужно гнать перед собой палкой Петра Великого, пулеметами или штыками современных губернаторов. А нам что остается? Еще более эффективный кнут, который нужно найти! Должен это быть, однако, такой бич, чтобы его щелкание разрушило небо и землю! Нужно это серьезно обдумать!
Ульянов задумывался над этим, блуждая без цели по степи. Доверялся только жене, а когда говорил, снижал голос, стискивал зубы и щурил глаза, как если бы видел перед собой врага. Видимо, ужасны были эти мысли и слова, так как Надежда Константиновна имела бледное лицо и от сильного испуга прижимала руки к груди. Однако не оспаривала, так как горела непоколебимой верой в этого человека, так грозно открытого и твердого, как камень.
Временами навещали они других ссыльных, разбросанных по соседству, но с ними Владимир никогда не разговаривал о своих самых тайных мыслях. Зная, что то, что решил, было для них неприемлемо. Не отошли слишком далеко от лояльного социализма немецких товарищей, и никакой из них не равнялся смелостью мысли с Плехановым, хотя и в своем учителе, после собственного знакомства с ним, Ульянов уже не был уверен.
Не любил частых посещений товарищей по изгнанию. Сопровождались они усилением надзора, проверкой, расследованием, слежкой шпиков, что нарушало спокой, нужный для нормальной работы и глубокого раздумья. Кроме того, слишком близкие отношения товарищеские приводили к столкновениям и недоразумениям на фоне личной жизни, сплетням, мелким ссорам и даже судам чести, достаточно частым в кругах расстроенных людей, измученных долгой ссылкой.
Ульянову для размышлений серьезных, почти аскетических требовались тишина и одиночество.
Пока что с ружьем на плече углублялся в степи. Сидел в тени берез и наслаждался видом безбрежных полей и зеленых лугов, покрытых буйной травой, прекрасными цветами, ярко окрашенными и одуряюще благоухающими ночными фиалками, белыми, желтыми и красными лилиями и другими без счету, с неизвестными ему названиями. Стада скота, овец и табуны лошадей паслись без надзора. На юге едва видимой синей полосой маячили далекие горы – предгорье Саян.
Редкие деревни, обширные, богатые, тянулись среди полей пшеницы и березовых рощ. В глубоких ярах и широких лугах бежали быстрые потоки и реки в направлении русла Енисея. Скрываясь в траве, сновали стайки тетеревов степных, перепелов и дроф. Высоко, как бы черное пятно на голубом своде погожего неба, парил громадный орел-беркут, высматривающий добычу. Кричал хищно, протяжно, тонко, как если бы жаловался, что не дано ему сил, чтобы все убить и разорвать. Здесь и там над травой и кустами поднимались столбы и плиты из красного песчаника. Были это дольмены, древние кладбища бесчисленных племен, в течение многих веков совершавших кочевки через плодородные равнины к неизвестной цели. Ульянов знал, что великие вожди монголов устремлялись этим шляхом на Запад, оставляя за собой трупы своих и чужих воинов, спящих целые века непробудным сном под красными монолитами.
«Далека была дорога и туманна цель внуков Чингис-хана, – думал Владимир, – а, однако, дошли до польской и венгерской земли, если бы не споры и не зависть, кто знает, не увидели бы их стены Рима и Парижа? Но и так зашли далеко, аж до Шленска, под Будапешт и Вену. Тем самым шляхом захватчиков мчатся мои мысли, шляхом, уже пройденным ордами без числа…».
По правой стороне Енисея тянулись большие деревни богатых казаков, поселенных здесь некогда царями для защиты южных границ Сибири. Остались они тут навсегда, так как никто уже не думал о нападении на могущественную империю, которая как громадный паук раскинула широкую сеть, брошенную на почти пятую часть целой планеты.
Среди них в местах менее плодородных власть поселила отчужденных крестьян, бездомных бедняков, лишенных своих полей в России. И здесь, в этом красивом краю, вели они нищую жизнь – темные, ленивые, завистливые и злые. Воровали у казаков лошадей и скот, косили их луга, вырубали леса, вынимали из сетей рыбу, поджигали дома, а в стычках убивали богатых соседей.
Владимир Ульянов-Ленин.
Фотография. 1897 год
За рекой, дальше прибрежных скал, кочевали татары, сторожа табуны коней и стада овец. Отмахивались они от стай волков и от банд злых людей, безнаказанно нападающих на жестоких последователей воинственного пророка из Мекки.
Враждебность, никогда не проходящая, царила между двумя берегами Енисея, который, сжатый красными обрывами Кызыл-кайя, катился с плеском и глухим гулом, кружась и пенясь среди подводных камней и стремясь к океану, где господствовал белых дух, безумствующий в ледяных дворцах и отзывающийся грозным ревом северных вихрей, морозным дыханием смерти.