И он с обезоруживающей улыбкой поведал Стефену, что отец его был крупным чайным плантатором на Цейлоне, а мать, овдовев, вернулась на родину и поселилась в Хайгете, в большом особняке с множеством слуг. Она, конечно, очень балует его и не ограничивает в деньгах. Он уже полтора года живет в Париже.
– Тут необычайно весело, – в заключение заявил он. – Я непременно должен показать вам все здешние достопримечательности.
– А что вы думаете о Дюпре? – спросил Стефен.
– Он самый здравомыслящий из всех парижских учителей. Вы знаете, он награжден орденом Почетного легиона.
Стефена это слегка покоробило, но он промолчал. Честер озадачивал его, как мог бы озадачить впервые увиденный рисунок, хотя и приятный, но слишком замысловатый, на его вкус.
Они покончили с кофе. Посетители вокруг стали расходиться.
– Ваш друг Ламберт, видимо, не собирается сегодня быть здесь, – наконец заметил Стефен, прерывая молчание.
Честер рассмеялся.
– Филип – великий бродяга. Никто не может сказать, когда он появится… и с какой хорошенькой бабенкой.
– Он тоже занимается у Дюпре?
– Он работает дома… то есть если работает. У него, видите ли, имеется свой капиталец, и он исколесил всю Европу, учился в Риме и в Вене. А сейчас он с женой снимает небольшую квартирку близ эспланады Инвалидов. М-да… – Честер кивнул. – Должен сказать вам, Десмонд, миссис Ламберт – пикантная штучка. Но конечно, стопроцентная леди.
Эта фраза опять резанула слух Стефена, и он искоса взглянул на своего собеседника, удивляясь, как тот может говорить так о знакомой даме. Но прежде чем он успел ответить себе на этот вопрос, Гарри Честер вдруг выпрямился.
– Вот и Филип идет.
Проследив за взглядом Честера, Стефен увидел стройного, подчеркнуто элегантного мужчину лет тридцати, в коротком коричневом пиджаке, открывавшем манишку, на которой красовался пышный галстук. Его бледное лицо с темными кругами под глазами выглядело томно-усталым. Блестящие черные волосы были разделены аккуратным пробором посредине, но с одной стороны от них отделялся маленький локон, ниспадавший на белый лоб. От его манер – вообще от всего его облика – веяло жеманной леностью, скукой и самомнением.
Направляясь к их столику, он сунул под мышку трость и принялся стягивать с руки лимонно-желтую перчатку, не сводя с Честера взгляда, исполненного легкого презрения и предвкушения предстоящей забавы.
– Спасибо, старина, за то, что постерег мой столик. А теперь – марш отсюда. Я пригласил кое-кого на два часа. Нянька мне при этом не понадобится.
– Мы уже уходим, Филип. – В тоне Честера появились подобострастные нотки. – Послушай, я хочу познакомить тебя с Десмондом. Он сегодня начал заниматься у Дюпре.
Ламберт взглянул на Стефена и вежливо поклонился.
– Десмонд только в прошлом семестре окончил Оксфорд, – поспешил доложить Честер.
– В самом деле? – проронил Ламберт. – А какой колледж, разрешите поинтересоваться?
– Святой Троицы, – ответил Стефен.
– Вот оно что! – Ламберт изобразил улыбку, обнажившую ровные белые зубы, и, сняв вторую из своих узких замшевых перчаток, что заняло немало времени и что он проделал, нисколько не смущаясь, в полном молчании, протянул Стефену маленькую руку. – Рад с вами познакомиться. Сам я окончил правовой факультет. Пожалуйста, не утруждайте себя и не торопитесь. Я могу найти и другой столик.
– Уверяю вас, – сказал Стефен, вставая, – что мы уже закончили.
– В таком случае приходите как-нибудь ко мне на чай. Мы почти всегда дома по средам в пять часов. Гарри приведет вас. Теперь нас будет двое из Оксфорда и один, – он с улыбкой взглянул на Честера, – который чуть не поступил в Кембридж.
Счет, поспешно принесенный мадам Шобер, уже лежал на столе. Поскольку Честер сделал вид, будто не замечает его, Стефен взял бумажку и, несмотря на неожиданный и весьма шумный протест Честера, расплатился.
Свобода, которой пользовался теперь Стефен, была для него чем-то таким упоительным и новым, что он с восторгом и без всякого труда втянулся в этот приятный для него образ жизни, тем более что через неделю после своего приезда в Париж он получил письмо из Стилуотера, снявшее большую тяжесть с его души. Настоятель, правда, писал о том, какую боль причинил ему внезапный отъезд Стефена, но в общем прощал его. Видимо, писал он, эта тяга к живописи (слово «влечение» было зачеркнуто) оказалась слишком сильной и Стефен не сумел ей противостоять. А потому, может, «оно и к лучшему», если оба они, как предлагает сам Стефен, сочтут этот годовой перерыв своего рода «испытательным сроком». А пока он одобряет выбор гостиницы, сделанный Стефеном, уверен, что взывать к добродетели сына ему не придется, и хочет, чтобы Стефен жил сообразно своему положению и не нуждался ни в чем.
Просыпаясь утром, Стефен не переставал удивляться тому, что он в Париже и действительно «занимается живописью». Он вставал, быстро одевался и, поскольку завтрак в «Клифтоне» не сулил ничего приятного, отправлялся в маленькую молочную за углом. Здесь за тридцать су ему подавали кружку горячего кофе с молоком и две слоеные булочки, только что вынутые из печки. Прогулка до студии по прохладным утренним улицам была истинным наслаждением. Толпы суетливых пешеходов, полицейские в голубых накидках, вставшие спозаранку хозяйки, направляющиеся за покупками, перевесив корзинку через руку, солдат-зуав в малиновых шароварах, две привратницы, судачащие, опершись на метлы, старик-дворник, выливающий ведро воды на канализационную решетку, тележки, груженные свежими овощами, с грохотом выезжающие с Центрального рынка, – все приводило его в восторг, равно как и резкие пронзительные выкрики, многоязычный гомон, нежный перезвон колоколов и расплывающиеся в дымке серые громады зданий, изящные белые мосты и красавица-река, по которой солнце уже разбросало свои первые блики.
Зато к атмосфере в студии он никак не мог привыкнуть. Отсутствие порядка и постоянный шум мешали сосредоточиться. Казалось, многие учащиеся приходили сюда не столько для того, чтобы работать, сколько из желания развлечься и дать волю своим низменным наклонностям. Они смеялись и пели, грубо подшучивали друг над другом, ходили в кафе, где без конца громко разглагольствовали, спорили и ссорились, усиленно подчеркивая свою принадлежность к богеме манерой одеваться и держать себя. Они говорили на местном жаргоне, были всеведущи по части последних «направлений», признавали Мане, Дега, Ренуара и всячески изощрялись в подражании им, презирали Милле и Энгра, критиковали Делакруа и почти ничего не могли создать сами.
Были, конечно, и такие, которые занимались очень прилежно. Рядом со Стефеном сидел юноша-поляк из маленького провинциального городка близ Варшавы – подстегиваемый честолюбием, он без гроша в кармане приехал в Париж. Для того чтобы оплатить занятия у Дюпре, он целый год работал носильщиком на Монпарнасском вокзале. Усердие его было поистине устрашающим, но талант совершенно отсутствовал. Стефен часто надеялся, что как-нибудь во время своего ежедневного обхода Дюпре одним словом милосердно положит конец этим бесполезным мукам. Но профессор ничего не говорил и ничего не предпринимал, лишь подправит какую-нибудь линию или бесстрастным тоном укажет на нарушение законов композиции. Столь же безразличным было и его отношение к Стефену, если не считать того, что раз или два, посмотрев работу Стефена, он как-то странно, чуть ли не украдкой, испытующе поглядел на него, точно видел впервые.
Постепенно Стефен начал понимать, что под внешней холодностью и высокомерием Дюпре скрывается едкая горечь разочарования, желчное раздражение человека, который в глубине души знает, что его юношеские мечты и надежды потерпели крах. Получить признание в официальных кругах, ежегодно выставляться в Салоне (где неизменно на выгодном месте вывешивается его очередная, старательно выписанная картина на безобидный сюжет), заседать в советах и комиссиях, представлять «искусство» в белых перчатках на правительственных приемах – что все это могло значить для человека, который намеревался потрясти мир неслыханным шедевром? Дюпре никогда по-настоящему не интересовался своей школой, а еще меньше – своими учениками, если не считать тех случаев, когда с щемящим чувством зависти видел перед собой талант, который мог превзойти его собственное дарование. За высокомерным фасадом скрывался опустошенный человек, вынужденный подчиняться тому, другому, за которого он себя выдавал, – человек, больше достойный жалости, нежели презрения. И теперь, когда профессор с важным видом появлялся в студии, Стефен неизменно представлял его себе в конце дня: медленно сняв узкий сюртук и начищенные штиблеты на пуговицах, пошевелив затекшими пальцами, чтобы не так ныли мозоли, он садится, сгорбившись, у печки в своей роскошной мастерской и, повернувшись к незаконченному полотну «Бретонская свадьба», с содроганием думает: «Боже мой, неужели я опять должен браться за это?»
Обедал Стефен обычно с Честером у мадам Шобер, но иногда он избегал чрезмерного дружелюбия Гарри и отправлялся бродить один пo набережной, жуя булку с ветчиной, намазанной ярко-желтой горчицей. Утолив голод, он торопливо бежал в музей – в Лувр или Люксембургский дворец. И лишь с наступлением темноты, покинув длинные галереи, он выходил на улицу, растерянно стоял, пока глаза не привыкнут к реальности окружающего, и шел к себе в «Клифтон».
Честеру и нескольким другим молодым людям, с которыми Стефен познакомился у Дюпре, казалось просто непостижимым, что он проводит вечера в одиночестве, и они неоднократно приглашали его с собой на Монмартр. Как-то раз он согласился, и они всемером отправились в кафешантан «Голубая шляпка» близ «Мулен-де-ла-Галетт».
Но у Стефена скоро скулы начало сводить от скуки: такой глупой и бессмысленной казалась ему эта видимость оживления и веселья. В танцевальном зале топала, толкалась, кружилась полупьяная толпа, которую множили и искажали десятки зеркал, – танцоры выделывали немыслимые фигуры под оглушительный рев третьесортного оркестра. А лица завсегдатаев с ввалившимися щеками и мертвыми глазами производили и вовсе удручающее, даже отталкивающее впечатление. Несколько известных кокоток, которых показал ему Честер, были просто омерзительны, а их кавалеры в облегающих черных костюмах выглядели мрачными дегенератами.
Через некоторое время к компании, уже разошедшейся вовсю, присоединилось несколько молодых женщин. Стефен с любопытством принялся их рассматривать. Их грубые голоса и панибратское обращение, бесцеремонная манера обнимать за шею и громким шепотом произносить всякие нежности вызвали в нем чувство гадливости и отвращения. Он сидел бледный, молчаливый, точно рыба, вынутая из воды; внезапно одна из девиц наклонилась к Честеру, который к этому времени успел изрядно напиться, и, глядя на Стефена, шепнула ему что-то на ухо. Честер так и покатился со смеху.
Стефен оставил это без внимания, но по дороге домой потребовал у Честера объяснений.
– Да ничего особенного, старина. Просто она сказала, – пояснил Честер извиняющимся тоном, опуская грубое, нецензурное выражение, – что ты странный малый. – И уже вдогонку Стефену крикнул: – Мне очень жаль, что тебе не было весело сегодня. Не забудь, что в среду мы идем к Ламбертам. Заходи за мной, и отправимся вместе.
В назначенный день около четырех часов Стефен явился на улицу Бонапарта, где в доме номер пятнадцать Гарри снимал комнату на самом верху. Взобравшись по крутой лестнице на четвертый этаж, Стефен услышал громкие голоса спорящих и, толкнув приоткрытую дверь, увидел Честера, препиравшегося с коротеньким человечком в квадратном черном цилиндре и поношенном пальто, который, не обращая на него ни малейшего внимания, наблюдал за своим помощником, а тот деловито засовывал во вместительный холщовый мешок каминные часы, две фарфоровые парные вазы и разные безделушки, украшавшие комнату.
– А теперь позвольте ваши часы, мсье Честер.
– Побойся бога, Морис, – взмолился Честер, – оставь мне часы. Ну хотя бы на этот раз. Подожди до конца недели, и я с тобой сполна рассчитаюсь.
Тут Честер увидел Стефена. На какое-то мгновение он растерялся, затем подошел к гостю и, изобразив на лице улыбку, доверительно пояснил:
– Вот идиотское положение, Десмонд! Кончились деньги, и пришлось залезть в долги. А теперь эти проклятые кредиторы накинулись и обдирают как липку. И должен-то я им пустяк. Всего каких-нибудь две сотни франков… а ведь в конце месяца я непременно получу чек от матушки. Конечно, я не собирался просить у тебя, но если бы ты мог…
Небольшая пауза.
– Я с радостью выручу тебя, – охотно согласился Стефен.
– Огромное спасибо, старина. Я верну тебе с процентами первого числа. Держи, Морис, грабила ты эдакий. А теперь foutre le camp![5]
Честер сложил хрустящие банкноты, которые Стефен вынул из бумажника, и сунул судебному приставу. Тот, послюнявив палец, дважды пересчитал их, затем молча кивнул, вытряхнул содержимое мешка на стол и, поклонившись, с непроницаемым видом выскользнул в сопровождении своего помощника из комнаты.
– Вот и избавились! – весело рассмеялся Честер, словно был свидетелем веселой шутки. – Мне бы очень не хватало моих старых горшков. Ну и, конечно, этого… – Поставив вазы на их прежнее место на каминной доске, он с небрежным видом нажал на пружинку маленькой плоской коробочки, крышка отскочила, и глазам Стефена предстала круглая серебряная медаль на голубой шелковой ленточке. Скромно опустив глаза, Честер помедлил и с совершенно очаровательной, чуть смущенной улыбкой добавил: – О таких вещах не принято распространяться, Десмонд. Но уж раз вы застали меня, так сказать, врасплох… это медаль Алберта. Я получил ее года два тому назад.
– За что же, Честер? – невольно проникаясь к нему уважением, спросил Стефен.
– За так называемое спасение утопающих. Какая-то глупая старуха упала за борт фолкстонского парохода. Впрочем, трудно винить ее за это: погода была чертовски бурная… зима. Я бросился за ней. Такая ерунда, что и говорить-то не о чем. Мы пробыли в воде не больше получаса, пока пароход развернулся и выслал за нами шлюпку. Но хватит об этом, пора идти. Если мы не поторопимся, то опоздаем к чаю.
Честер снова был в своем обычном хорошем расположении духа и болтал и смеялся все время, пока они спускались по лестнице и шли к Ламбертам, которые жили в тупике позади авеню Дюкен. Там, в глубине мощенного булыжником двора, стоял небольшой серый каменный домик – ярко-зеленая дверь и ящики на окнах того же цвета указывали на то, что здесь живет человек с художественным вкусом; в свое время, в эпоху Генриха Четвертого, это, по-видимому, была привратницкая при большом доме. В тесных комнатах было довольно темно, пахло едой и недавно сожженной курительной свечкой, но и здесь чувствовался тот же художественный вкус: яркие пятна ковров, занавески из бус, бамбуковые стулья. На пианино лежала испанская шаль.
По милости непоседы Честера они пришли слишком рано. Ламберт, дремавший в качалке у догоравшего камина, все еще пребывал в состоянии послеобеденного оцепенения и с трудом приподнял отяжелевшие веки, когда они вошли. Зато миссис Ламберт радушно приветствовала их. Она была высокая и стройная, немного старше, чем ожидал Стефен, с большими зелеными глазами, слегка заостренными чертами лица, рыжеватыми волосами и характерной для всех рыжих молочно-белой кожей. На ней было нарядное платье из белой парчи, с красивым круглым вырезом у шеи и длинной широкой юбкой.
Между миссис Ламберт и Честером тотчас завязалась беседа, так что Стефен мог спокойно наблюдать за хозяйкой дома – она сидела возле лакированной ширмы в изящной позе, изогнув длинную шею; заметив его пристальный взгляд, она посмотрела на него с лукавой усмешкой:
– Надеюсь, вы одобряете мое платье?
Всем своим тоном она вызывала его на комплимент, и он сказал:
– Я уверен, что Уистлер с удовольствием написал бы вас в нем.
– Как это мило с вашей стороны. – И она доверительно добавила: – Я его сама сшила.
Вскоре она вышла и почти тотчас вернулась, неся на серебряном подносе несколько чашечек, гору тончайших сэндвичей с кресс-салатом и птифуры. Когда она стала разливать чай, Ламберт зевнул и потянулся.
– Чай! – воскликнул он. – Не могу жить без чая. Да здравствует бодрящий чай! Налей мне покрепче, Элиза. – Взяв из ее рук чашку и небрежно покачивая ею, он добавил: – Возможно, даже этот чай прибыл с твоих обширных плантаций на Цейлоне, Гарри. Разве это не вдохновляет тебя поскорее отведать его? Ты уж не скрывай от нас, если он придется тебе по вкусу. – Он взглянул на Стефена. – Ну-с, что же вы поделываете в этом гнусном городе, мсье аббат?
Стефен вспыхнул. Он понял, что Честер рассказывал здесь о нем.
– Должно быть, вам кажется это странным: будущий священник – и вдруг изучает живопись. – И он вкратце пояснил, каким образом попал в Париж.
После его слов на какое-то время наступило молчание, затем Ламберт с обычной своей иронией воскликнул:
– Браво, аббат! Теперь вы во всем покаялись, и мы безоговорочно отпускаем вам ваши грехи.
А Элиза, слегка наклонившись к нему, прожурчала с подкупающей улыбкой:
– Вас, видно, очень тянуло к живописи. Выпейте еще чаю.
Поднявшись, чтобы передать ей чашку, Стефен заметил на стене три шелковых веера, разрисованных в японской манере. Он остановился, пораженный изяществом исполнения.
– Что за прелестные вещицы! Чья это работа?
Ламберт приподнял брови. Затем закурил сигарету и только тогда намеренно небрежным тоном ответил:
– Собственно говоря, дорогой аббат, моя. Если вам не скучно смотреть на такие вещи, я могу показать вам еще кое-что.
Он поставил чашку на стол и принес из маленького коридорчика несколько полотен, которые с усталым видом устанавливал одно за другим на высокий стул у окна так, чтобы на них падало побольше света.
Почти все картины были маленькие и незначительные по теме – ветка цветущей вишни в синей вазе; две плакучие ивы склонились над заросшим прудом; мальчуган в соломенной шляпе сидит на дереве у реки, – но в каждой была своеобразная декоративность, придававшая известную прелесть рисунку. И благодаря этому безжизненная картина приобретала особое, изысканное очарование.
Когда осмотр полотен подошел к концу – а их было пять, – Стефен повернулся к Ламберту.
– Я и не думал, что вы можете так писать… Это восхитительно.
Ламберт с безразличным видом пожал плечами, хотя его явно порадовала похвала, тогда как жена его, перегнувшись к Стефену, горячо пожала ему руку.
– Фил настоящий гений. Он и портреты пишет. – Она надолго остановила на Стефене взгляд своих зеленых блестящих глаз. – Если у вас найдется покупатель… учтите, что все дела веду я.
Тут раздался звонок у входной двери, и один за другим стали прибывать гости. Все они были словно специально подобраны для этого дома, где царила атмосфера утонченной богемы: молодой человек в белых носках с рукописью под мышкой; еще один мужчина, не такой молодой, зато с квадратными плечами и необычайно холеной внешностью – из американского посольства; натурщица по имени Нина, которую Стефен частенько видел у мадам Шобер; дородный пожилой француз с моноклем, который с умилительной галантностью приложился к ручке Элизы и на которого, как на возможного покупателя, она обратила всю свою тонкую лесть. Принесли свежий чай, Ламберт принялся разливать виски, гул голосов стал громче, и вскоре Стефен, считая, что первый визит никогда не следует затягивать, встал, чтобы откланяться. И Филип, и его жена усиленно приглашали его заходить почаще. Миссис Ламберт даже оторвалась от разговора с кем-то из гостей и проводила его до двери.
– Поедемте с нами в воскресенье кататься на лодке. Мы хотим устроить пикник в Шанпросей. – Она помедлила и, сделав удивленные глаза, словно одаряя своего слушателя величайшей похвалой, сказала: – А знаете, вы очень понравились Филипу.
Итак, в воскресенье, а затем и в последующие дни Стефен ездил с Ламбертами – иногда один, а иногда с Честером или с кем-либо еще из их друзей – в прелестные места между Шатильоном и Мелэном, где Сена образует такие красивые излучины. Они садились у Нового моста на пароходик, доезжали до Аблона, а там брали напрокат лодку и лениво плыли против течения медлительной зеленой реки, мирно извивавшейся меж берегов, где рос знаменитый Сенарский лес, затем высаживались у какого-нибудь прибрежного ресторанчика и завтракали под открытым небом за простым дощатым столом.
Погода была великолепная, деревья стояли во всей своей зрелой красе, мальва и подсолнечники были в полном цвету. Сверкающее солнце и легкий, ласковый ветерок, свежий воздух, приятная компания, ошеломляющая новизна всего, что он видел и слышал, – пронзительный свисток на барже, цвет блузы рабочего, поза, в какой стоит жена шлюзового сторожа, отчетливо вырисовываясь на фоне неба, – все это, а главное – сознание, что он наконец-то «нашел себя» в искусстве, рождало у Стефена дрожь восторга, действовало на него, как дурман. Ламберт, если не считать кратких периодов мрачной меланхолии, был совершенно очарователен, он с блеском вышучивал их всех по очереди, тут отпустит остроту, там – эпиграмму, а то примется читать наизусть длинные отрывки из Верлена и бодлеровских «Цветов зла».
– «Священнее, чем Инд, – тихо декламировал он, то и дело останавливаясь, чтобы перевести дух, опустив длинные пальцы в холодную воду; узкая грудь его вздымалась, прядь волос упала на влажный лоб. – О, эти лилии… вы – словно алебастровые чаши… прозрачно-розовые… и холодные… холодные, как груди речной нимфы…» – И так далее.
Впрочем, его прельщали не только красоты природы – всякий раз, как женщина, прислуживавшая им в ресторане, была более или менее недурна собой, он принимался неистово кокетничать с нею, не обращая внимания на раздраженные взгляды жены.
Сначала Стефен возил с собой альбом – ему хотелось зарисовать все, что он видел, но Ламберт своей иронической улыбкой убил в нем всякую охоту это делать.
– Вы должны накапливать впечатления вот тут, дорогой аббат. – И он легонько постучал себя по лбу. – Через некоторое время… когда вы будете один… все это снова всплывет перед вами.
Как-то раз, в воскресенье вечером, после на редкость приятно проведенного дня, Стефен простился с Ламбертами и двумя другими участниками прогулки на пароходике и, высадившись на Сен-Бернарской набережной, отправился с себе в гостиницу. Солнце, закатившееся сейчас за купол Трокадеро, весь день сияло на небосводе. Сраженные дневной жарой, они искупались немного ниже запруды у Эрмитажа, отлично позавтракали холодной форелью и паштетом, подкрепились благородным шамбертеном, а затем поспали на теплой траве под буками Сенарского леса.
До чего же хорошо чувствовал себя Стефен! Кожу слегка пощипывает от загара, легкие полны свежего деревенского воздуха, каждая жилка трепещет после холодной речной воды… Он был поистине на верху блаженства!
Внезапно, когда он пересекал улицу Бьевр, из узенькой входной двери как раз перед ним вышел человек. На нем были грубые башмаки, перепачканные парусиновые штаны и заплатанная синяя блуза грузчика. Вокруг шеи небрежно повязан красный платок. Он походил на труженика, направляющегося домой после утомительного рабочего дня, однако что-то в нем – эта манера идти, распрямив плечи, горделиво вскинув голову, – заставило Стефена вздрогнуть. Он бросился за незнакомцем.
– Глин!
Ричард Глин обернулся – лицо его было сурово и хмуро, однако, когда он всмотрелся в приближавшегося к нему человека, морщины на его лбу разгладились.
– Никак это ты, Десмонд… Значит, все-таки приехал!
– Пять недель назад. – Стефен так и сиял от удовольствия. – Я все время надеялся, что рано или поздно набреду на тебя. Послушай, я как раз возвращаюсь к себе в гостиницу. Пойдем со мной и пообедаем вместе.
– Что ж, – раздумчиво заметил Глин, – я, пожалуй, не прочь проглотить чего-нибудь. У меня сегодня еще крошки во рту не было.
– Боже мой, чем же ты был так занят?
– Писал… с шести утра, – ответил Глин с какой-то мрачной яростью. – Я склонен забывать про завтрак, когда работаю… особенно когда мне не даются эти проклятые переходы тонов.
Его агатово-желтые глаза сверкнули нетерпеливым блеском, выдавая, какого напряжения стоили ему долгие и страстные творческие поиски. Он взял Стефена под руку, и они зашагали вместе по улице.