Если исключить отдельные критические моменты следствия, то в целом надо признать, что никогда я не испытывал такого полного, абсолютного спокойствия и отдохновения, как в тюрьме. Уже не чувствуешь себя в подвешенном состоянии; знаешь, что прочно приземлился. И, главное, никаких забот, ничего от тебя не зависит, все кончено. Наверное, подобное успокоение находит душа на том свете.
Тюрьма напоминает потусторонний мир. Живые так же боятся думать о ней, замечать ее, как думать о смерти.
Но все равно она напоминает о себе, и они с тревожным, опасливым чувством косятся на стриженых «призраков», которые иногда на вокзалах, непонятно как и откуда возникают перед глазами. И живые догадываются, что есть рядом с ними изолированный, невидимый мир мертвых, царство теней, живущее по своим особым законам и редко соприкасающееся с миром живых. Но мало кому из живущих придет в голову, что невинно убиенные могут обретать там, за пределами, – недоступное и неведомое им блаженное успокоение…
Не то у уголовников. Один из них искренне возмущался: «Не понимаю, как это так – я тут сижу, а они (прохожие) ходят по улицам!» Другие радуются, когда приводят новенького: – Поймали-и-и!
Малышев был из таких. Опытный зек, сидит не впервой, лагеря знает наперечет, не болтает лишнего о причинах посадки. Но вообще говорить любит, больше все о себе, о былых приключениях. Наилучшие воспоминания остались у него о Ташкенте, где живут наивные «турки», которых так легко надувать и обворовывать.
Цветистый восточный базар. Есть все, чего душа пожелает. Торговцы наперебой зазывают попробовать их вина, фрукты, яства. И Малышев «пробует»… У одного, у другого, у третьего… Пока дошел до конца базара – сыт, и пьян, и покупать ничего не надо! Ну и «турки»! Кроме того, «турки» есть очень богатые, можно поживиться. Едешь в грузовике, ловишь «турка» за пояс, пояс раскручивается, а в нем – кошелек. Привет! Или молится «турок» своему Алле, так в это время его хоть на кусочки режь – не обернется. Самое время обобрать и бежать подальше, пока он молитву не кончил и не поднял гвалт. Хорошо в Ташкенте! Дома богатые, есть у кого воровать, не то что тут – голь перекатная, за копейку горло перервут. Там можно жить. В производстве ничего не смыслят. Поможешь ему машину починить – калым, большой человек, «джура» (друг). «Планом» (анашой) угостят. Хорошая штука! На Руси почему так много сидят? Потому что пьют, а с водки тянет на подвиги. После «плана» – нет, уединиться, покайфовать. Хорошо!
Малышев был стихийным носителем колонизаторских идеалов. Хотя, таким ли уж стихийным? Любил читать романы об историческом прошлом своей страны. Задумывался, мечтал: – Вот бы мне с моим понятием жить в те времена! Какие люди были забитые, темные, в Бога верили! Может своего врага укокошить, а вместо этого говорит: «Я не убивец!» Хуже бабы! Я бы там такие дела делал! О-е-ей!
По радио передают «Пионерскую зорьку». Малышев прислушивается, комментирует:
– Голосок-то какой! Вот бы ее того…
– Так она же маленькая, лет десять!
– В самый раз! – улыбается он огромной лягушачьей пастью.
Заводя разговор об истории, непробиваемо твердит о вечном благородстве России, которая никогда никого не завоевывала, а на нее все нападали. Я привожу ему в пример Польшу, Прибалтику. Малышев вспыхивает. Сами, мол, на нас не то нападали «по-крысиному», не то спасти просили от капиталистов и помещиков, а теперь еще воют? Что, венгры? Перебить их всех надо, а заселить русскими! Завоевал – мое!
Часто уголовники разговаривали о судах, законах, прокурорах и прочих актуальных вещах.
Законы, мол, ужасно строгие, не продохнуть. Малышев сетовал:
– Как закатит прокурор речугу: «Свободы не иметь, на лодке не кататься!» Потом судья зачитает: «Именем российской педерастической республики…»
Но и эта тема надоедает. Уголовники начинают спорить об устройстве вилки в каком-то мотоцикле. Я, увлеченный книгой, не замечаю, как страсти час за часом накаляются.
Отрываюсь из-за громких криков и поражаюсь: им еще не надоела эта вилка!
Но дело принимает дурной оборот. Со стороны Малышева слышатся злобные, сдавленные угрозы. Более слабый Заносов поднимается и со слезой в голосе произносит:
– На, на, бей!
Я успеваю броситься между ними, и очень вовремя, потому что осатаневший Малышев с налившимися, как у быка, глазками, уже схватил заточенную у черенка ложку, которой обычно режут хлеб… С трудом разнимаю их, успокаиваю. Из-за чего, собственно, не поладили? Что, их жизнь от этой вилки зависит?
– Да, но он, сука, падло…
– Сам не знает, а наскакивает…
После этого Заносов проникается ко мне уважением и рассказывает о своей жизни. Малышев отсыпается с тяжким храпом, а мы сидим на кровати Заносова и разговариваем о том, как его «занесло».
Обычный рабочий парень. Отец – пьяница. Пропивал домашнее имущество, наглел в доме, изводил и бил мать. Заносов, как подрос, сам стал давать ему сдачи, защищал маму. Что оставалось, кроме работы и дома? Друзья-собутыльники, девки. Как соберутся вечерком парни, так разве удержишься, чтобы не выпить. А выпьешь добрую косушку – вовсе понятие пропадает. Женитьба тоже не вытащила из болота. Скучно все время с бабой! Тянуло к друзьям, таким же «женатикам». После одной пьянки очнулся в сарае с какой-то проституткой. Вскоре обнаружил у себя признаки гонореи. Гадко, стыдно перед женой. Но ничего, вылечился, простила.
Все наладилось… И тут это дело… Все кончено… А жена беременная, скоро должна родить… Как на суде показаться ей на глаза?
Как ни странно, этот наиболее симпатичный и неиспорченный из встретившихся мне уголовников сидит за участие в групповом изнасиловании несовершеннолетней. Не сразу, после долгого сидения с ним в одной камере я начал понимать, что привело его к такому финалу. Парень, сам по себе неплохой, среди других совершенно обезличивался. Предполагаю, что и его соучастники были такими же. Никто из них в отдельности, пожалуй, не совершил бы этого. Уж Заносов точно не совершил бы. Но собранные вместе, они превращались в коллективного бессмысленного зверя. Соединившись, они теряли себя, и никто из них уже не мог возвыситься до личной ответственности, до простых слов: «Что я делаю?» Произнеси хоть один из них эти слова – и все бы отрезвели, остановились. Но тут сумма была намного ниже каждого из слагаемых… Малышевы в обществе составляют меньшинство, но, увы, общество, суммируясь, превращается в одного большого Малышева…
Я читал обвинительное заключение Заносова.
Составлено оно было со слов потерпевшей, которая, по словам Заносова, себя старалась обелить и потому опускала ряд существенных моментов. Меня ему не было резона обманывать, и Заносов изложил все, как у них было.
Собрались вечерком три добрых молодца, все молодые, женатые, у кого ребенок уже есть, у кого жена на сносях. Как водится, выпили и пошли искать приключения. Смотрят, две девчонки стоят, они их толком даже не разглядели. Один, понахальнее, подходит к ним «договариваться». Одна девчонка, видя пьяных, поспешно улетучивается. Вторая проявила больше женского любопытства и к тому же хотела досадить какому-то мальчику из своего класса.
– Договорились, – подмигивает парень дружкам. Идите следом, всем хватит.
Заносов со вторым товарищем заметно отстали от парочки, чтобы не мешать, потеряли ее из виду, шли медленно в потемках через луг, примыкающий к городу. Вдруг Заносов наткнулся на куст и в слабом свете луны увидел лежащую под ним парочку. Его нахальный друг завершал процесс раздевания незнакомой леди, а та, вроде бы, не проявляла особых признаков недовольства.
Заносов отшатнулся и вместе с напарником отошел в сторонку. Они уже порядочно удалились, как вдруг услышали крик. Обернулись. Увидели голую девку. Она бежала по тропинке от нахального друга, который кричал товарищам:
– Держи ее!
Этот крик решил все. Он слил индивидуальные души в единого безответственного зверя. Заносов с напарником бросились наперерез, ни о чем больше не рассуждая, с простодушием гончих, которым крикнули «ату!»
Видимо, в последнюю минуту девочка побоялась лишаться невинности, вырвалась и бросилась бежать. Но было поздно. Озверевшая орава настигла ее возле кукурузного поля, повалила на землю. Кто-то отломал большой кукурузный початок и пригрозил прибить девчонку, если будет брыкаться. Но тут произошел конфуз: то ли от пьянки, то ли от погони, то ли от азарта никто из троих в эту минуту не обладал потенцией совершить задуманное. Что делать? Один догадался возбудить себя механически, его примеру последовали остальные, и все трое стали полноправными соучастниками. После этого они разошлись по домам. Вернувшись домой совсем поздно, девочка застала взволнованную маму, которой подружка уже разболтала, что чадо куда-то пошло с пьяными мужиками. Естественно, от матери не укрылось происшедшее, и она побежала в милицию. Подружка пострадавшей запомнила неподнимающееся веко, и милиция легко отыскала виновников, которые давненько были у нее на примете.
Только теперь, под судом, Заносов по-настоящему разглядел свою жертву. Была она, по его словам, очень некрасивая, ни в жисть бы не позарился. Надо же!
Расстрела никому не дали, но срока прокурор потребовал почти предельные.
После завтрака раздался стук в дверь:
– Собирайтесь в баню!
Это тоже маленький праздник – водят ведь раз в десять дней, да еще воруют дни при межкамерных перетасовках. Все бурно зашевелились. Стаскиваем наволочки, бросаем в них белье, ждем. Скрежет ключа. Друг за другом выходим в коридор. Вслед за ментом направляемся под скрежет ключей наружу, в тюремный двор. Солнце больно ослепляет глаза; крепкий, чистый, морозный воздух чуть не валит с ног, опьяняет совершенно.
Грязный предбанник. Мент заглядывает в волчок – там еще моются бабы, доносятся женские голоса. Нам приходится ждать, а пока «парикмахер» стрижет головы тех, у кого волосы отрасли на сантиметр. Без дезинфекции, всех одной машинкой. Выводят и усаживают рядом с нами еще одного человека – этапного. У него на голое тело надета не застегнутая фуфайка, в руках другая – вот и все богатство. Подготовился к лагерю, едет из «крытой» (Владимирская тюрьма). Банщик, скучая, скалится на меня:
– Что, близок локоть, да не укусишь (пытается укусить свой локоть), крепка наша власть!
– Всему свое время.
– А ты, начальник, гнило-ой! – неожиданно присматривается к нему новенький.
И правда, весь он какой-то хлипкий, источенный завистью, злобностью маленькой собачонки.
– Прогниешь тут с вами! – ворчит «начальник» и отворачивается.
– Ты что, политический? – тихо спрашивает меня новенький.
– Да.
– Я тоже. Раньше был. Теперь за массовые беспорядки в лагерях переведен в «бандиты». Еду из «крытой» в тамбовские лагеря…
Между тем нам приказывают войти в баню, так как бабы уже вышли через другую дверь. Нам дают по крохотному кусочку вонючего мыла, мы с грязными тазами выстраиваемся в очередь к кранам. Ставим тазы с водой на скамейки, моемся. Попутно я жадно расспрашиваю и рассматриваю человека из того мира, в который мне предстоит попасть. Вид у него, как в кинофильмах про концлагеря: длинный, истощенный, на тонких ногах, все кости наружу, пергаментная кожа…
– Кто сидит в политлагерях?
– Всякие есть. Кроме наших сидят полицаи. Говорит: «Я политический» – а сам сотню жидов в газовой камере замочил. Тоже ведь люди…
Несмотря на мой пиетет к старому зеку, это «тоже» больно резануло по сердцу.
Не успели мы намылиться, как мент (гнилой) начал стучать в дверь и пронзительно орать:
Кончайте, кончайте, время, выходите!
Препирательства, шум, крики. Одна из особенностей расейской жизни – отсутствие каких-либо четко установленных, объявленных и общеизвестных норм. Все аморфно, и каждый использует неопределенность в своих интересах. Банщик старается поскорее отделаться от своих обязанностей и отводит на мытье считанные минуты. «Прогульщик» ворует время прогулки, пользуясь отсутствием часов у зеков. Воровство наглое: по двадцать минут, по полчаса (из положенного часа). О каких-то десяти минутах никто и разговаривать не станет.
Наконец, с криком, воем и скандалом, оглушенные, охрипшие, обалдевшие, мы кое-как добились появления воды (банщик отключил краны) и поскорее смыли засохшее мыло с холодного тела.
Нашего случайного попутчика увели в этапную камеру, а мы вернулись в свою. Носки постирать в этот раз так и не успели. Прачечная их в стирку не берет, а в камере есть только бачок с питьевой водой, в обрез.
В камере застаем новенького; маленький, тщедушный, согнутый, как палец, человечек, пожилой, с плаксивым выражением лица.
«Стащил что-нибудь», – думаю я. Но нет: перед нами убийца своей любовницы.
Малышев с ходу начинает расспрашивать подробности: где, когда, кто, как.
Оказывается, он знал эту бабу, и не только знал, но вместе с каким-то дружком развлекался с ней в свое время.
– Ха-ха-ха! Такую бабу убил! Ей бы сносу не было! Кто только к ней ни ходил!
Малышев без конца повторяет свою «шутку». А Отелло рассказывает, как он уговаривал ее не изменять, как она много раз обещала, а потом он обнаруживал очевидные признаки, устраивал скандал, она в пылу ссоры кричала:
– Да, да, и буду!
И тут он схватил нож и…
Над Заносовым уже состоялся суд, его увели в этапную камеру.
Когда Отелло удалялся на допрос, Малышев стачивал о стенку уголок домино, метил костяшки шулерства ради. Кроме того, он, как волшебник, в камерных условиях, почти из ничего изготовил великолепные миниатюрные карты, каких и в магазине не купишь.
Теперь они с Отелло день и ночь резались во все игры.
Тщедушный Отелло не мог отказать, хоть и видел, что Малышев его на каждом шагу надувает.
Начались довольно откровенные намеки о необходимости расплачиваться собственным телом. Но Отелло не захотел стать педерастом и откупился новыми туфлями.
– Бери, носи! – патетически воскликнул он. – Мне-то уже не понадобятся! – И всхлипнул.
Позже он по секрету показывал мне накопленный арсенал разных таблеток: в случае чего всей этой кучей отравиться, не ждать расстрела. Прочувственно продемонстрировал также приготовленную петлю.
Однако расстрела ему не дали.
Я был знаком со студентами юридического института. Они жаловались на невозможную духовную атмосферу этой сталинской казармы. Всеобщая слежка, доносы, подозрения, характеристики. На старших курсах от студентов внаглую требуют, чтобы стучали чекисту о малейшем проявлении нелояльности. Какие же вы, мол, без этого юристы. Непокорных отчисляли по идеологическим мотивам.
Но и после этого жесткого отбора КГБ далеко не каждому юристу дает допуск к своим делам. Без допуска юрист не имеет права заниматься политическими. Малейшее непослушание этому всесильному Гестапо – и юрист рискует немедленным и вечным изгнанием из органов юриспруденции, волчьим билетом и пожизненной печатью опального. Таким образом, состязание сторон, юридические формальности и прочее – сплошная видимость. Юристы – это артисты и статисты, выступающие по сценарию КГБ, где Гестапо – и автор и режиссер.
Прокуроры, судьи, заседатели, адвокаты – изначально и прочно сидят в кармане КГБ. Фактически не только вину, но и срок определяет исключительно КГБ. Суд – это лишь докучливый, но почему-то необходимый обряд, так же, как и выборы. Следственный орган, по сути, он же и прокурор, и судья, и адвокат, и даже законодатель. Вечно единогласный Верховный Совет полон явных и тайных чекистов.
И все же – наконец-то суд! Сколь ни тягостна эта процедура – она избавляет нас от общества уголовников, в котором порой просто выть хотелось.
Воронок, усиленный конвой. Выводят солдаты с оружием наизготовку. В пустом зале усаживают на скамью, окруженную оградой, со всех сторон военные в красных погонах. Наконец-то мы снова видим друг друга, сидим на одной скамье, но разговаривать, даже смотреть друг на друга нам строжайше запрещено. Но мы все равно пытаемся перекинуться парой слов на идиш, вызывая вспышки ярости и угрозы краснопогонников.
Зал постепенно заполняется чекистами, одетыми в гражданское. Суд-то ведь «открытый», требуется публика. Нашим родственникам едва остается место. Улыбаемся им, говорить нельзя. Появляется судья с заседателями, прокурор, секретарь суда. Адвокаты явились раньше.
Мне запомнились двое: судья и прокурор.
Первый, – бесцветная физиономия, водянистые глаза навыкате, модулированный голос не то привидения, не то робота.
Прокурор был более колоритен. Приземистый, с землистой мордой, которая в ширину раздалась больше, чем в длину, он похож был на кого угодно: на мужика, на взломщика, – но только не на человека, работающего в сфере юриспруденции. И эта внешность не была обманчивой. Его безграмотные, глупые реплики вызывали сдержанные улыбки коллег и почти хохот на скамье подсудимых.
Так, меня и Шимона он почему-то назвал «тяжелой артиллерией».
– Откуда вы узнали о существовании Берт… – Бертранела Рассела? – грозно вопрошал прокурор.
Вся комедия продолжалась несколько дней и была весьма утомительной.
Если что-то отклонялось от разработанного сценария, это вызывало паническую реакцию и пожарные меры.
Особенно мило выступали адвокаты, которые большую часть в своей речи посвящали уверениям в своей лояльности, что они, дескать, понимают до чего мы докатились, но, увы, закон обязывает их защищать, а не клеймить нас, и они с болью в сердце вынуждены идти против самих себя…
Суд, формально, должен был касаться только антисоветчины, но их всех так и подмывало поплевать в сторону еврейства. Из свидетелей выжимали показания о любых разговорах на еврейские темы. Так, одну русскую студентку исторического факультета МГУ (на суде она поспешила объявить себя русофилкой), заставили очень подробно рассказывать о том, как я расспрашивал у нее, изучают ли хоть на ее факультете что-нибудь по еврейской истории.
– Зачем вы это спрашивали? – допытывался судья. – Нам ясны ваши националистические взгляды!
– Если желание знать язык, историю и культуру своего народа – это национализм, то я националист!
– Вы в первую очередь националисты! – шипела толстая адвокатесса.
Затем на суде был снова поднят на большую высоту вопрос о связях с оппозицией, казалось бы, уже давно зачеркнутый следствием. Чекистам хотелось еще раз попытаться; уж больно лакомый был кусок. На следствии же они твердо обещали, что судом этот вопрос не будет затронут.
Пришлось вслух напомнить об этом.
Прокурор потребовал семь, пять, пять и три года. Слава Богу, без последующей ссылки.
Суд удовлетворил его требования тютелька в тютельку.
Но торжество областного прокурора Дубнова было испорчено.
Когда судья монотонным голосом зачитывал бесконечно нудный и длинный приговор, кое-кто стал замечать, что с прокурором творится неладное.
Он зашатался. Еще минута – и грозный прокурор грохнулся бы на пол, так как сесть он не мог: после возгласа «встать, суд идет!» – сидеть не положено, тем более при чтении приговора.
И тут крик Шимона, перекрывающий жужжание судьи:
– Спасите прокурора!
Только тогда роботы опомнились и бросились спасать.
Еще до суда умер от сердечного приступа тюремный опер Козлов.
После суда тяжело заболел судья.
– Всех вы свалили, – шепотом сказала мне потом моя адвокатесса.
Я удивился: не нашей рукой это было сделано.
После приговора нас с Шимоном соединили. Был вечер, падал снег. В тюремном дворе, где нам выдавали матрасы, чтобы повести в одну из камер, Шимон бросился мне на шею. Мы едва не плакали от радости, чуть не задушили друг друга.
Шутка ли, вместе, без уголовников! И даже разговаривать друг с другом теперь разрешается! Это было, как медовый месяц. Мы говорили и не могли наговориться, отдыхали, читали, гуляли, наслаждались воздухом, небом, книгами, мыслями, а главное – покоем. Когда приходила передача – сколько было дополнительной радости!
Вскоре мы обнаружили, что в противоположной башне размещены Олег с моим братом, и что водят нас в один туалет. Мы начинаем общаться с помощью надписей, но менты регулярно осматривают двери, подоконник и стараются все стирать. Как быть? В туалете от потолка до пола шла толстая труба с отдушиной. Для чего она? Действует ли?
На всякий случай я незаметно сунул через отдушину вверх скомканную газету. Она хорошо держалась в трубе. На следующий день мы проверили – вытащили газету сухой и невредимой. Эврика! Но как сообщить нашим? Раздатчица – неплохая баба, дебелая донская казачка – отказывается. Она говорит, что прошлую записку мой брат читал, стоя посреди камеры, а такое позирование перед «глазком» может дорого обойтись передаточному звену. Мы обещаем вправить ему мозги, уговариваем, клянемся, что эта записка – последняя, и баба берет ее. Труба моментально заработала вовсю. Мы передавали друг другу целые книги и тетради, удерживая их в трубе плотной газетной пробкой. О чем только не дискутировали мы тогда! Даже о теории относительности. Если вселенная, по «красному смещению», разлеталась из одной точки, то эта точка является ее центром тяжести и одновременно центром изначального, абсолютного покоя. Чтобы вывести тело из этой точки, требовалось приложить к нему энергию для преодоления гравитации и для придания скорости. Это увеличивает массу тела по сравнению с массой абсолютного покоя в исходной точке, замедляет время и пр. Чтобы вернуть тело в исходную точку, надо отобрать у него полученную ранее энергию (массу). Эта космоцентрическая теория возбуждала особенно бурные споры.
Как-то нас с Шимоном повели на прогулку. У выхода из тюремного корпуса мы вдруг увидели в коридоре… маленького ребенка! Свет падал на него через зарешеченную дверь, ментовка, шутя, гонялась за ним, а ребеночек смеялся и убегал, умилительно топая ножками. Это выводили на прогулку баб с нижнего этажа. Когда арестованной бабе ребенка оставить не на кого – он отправляется в тюрьму вместе с ней, сидит в той же общей камере, дышит той же физической и моральной атмосферой…
Нас внезапное появление ребенка потрясло пронзительной радостью и болью: счастье было видеть дите после стольких месяцев, и жутко было видеть его здесь…
Во дворик нас выводил молодой мент. Он оттягивал верх своей форменной фуражки а-ля эсэсовец. Многие менты стараются подражать духовным братьям. Мент сказал какую-то гадость о евреях, и у Шимона с ним чуть не дошло до драки. Мент струхнул, сбавил тон и ретировался.
Месяц шел за месяцем, а нас никуда не отправляли. Мы стали требовать соединения всех нас в одной камере. Угрожая голодовкой, добились своего. Дело в том, что начальнику тюрьмы Линькову уже пришлось столкнуться с такой формой протеста. Незадолго до суда я через раздатчицу узнал, что у Шимона перевязана голова, и что сделал это небезызвестный Малышев, которого после меня подсадили к Шимону.
Малышев еще при мне по трубе отопления (через кружку) поругался с грузинскими дельцами, сокамерниками Шимона. Что-то кто-то не так ответил, и пошло состязание в звенящих по трубе десятиэтажных выражениях с грузинским акцентом и без оного.
После этого Малышев, как разъяренный бык, сопя, ходил по камере и сдавленным голосом твердил:
– Ну, попадутся они мне… В соседний дворик выйдут погулять… Через стену перепрыгну… Ох, и ма-аленьким этот дворик им покажется! С коробочку!
И выразительно хлопал об стол спичечным коробком. Он считал виновной всю камеру, так как кто и не говорил, тот все же слышал и не вмешался.
– Игнорируют, вымогают! Ух!
И вот, оказавшись с Шимоном, он к чему-то придрался, схватил деревянный совок, с помощью которого убирают камеру, и ударил Шимона по голове.
Правда, Шимон подставил руку, о которую совок сломался, но Малышев тут же ударил его по голове обломком. Из рассеченной кожи хлынула кровь, заливая глаза.
Мне пришлось объявить голодовку, требуя отделить заштопанного и перевязанного Шимона от бандита, сотрудничающего с администрацией.
Не знаю, чего больше испугался Линьков: голодовки политического или разоблачения агента.
Сначала меня пытался припугнуть маленький нач. режима с совиной мордочкой садиста – Зайцев.
Когда это не помогло, вызвал сам Линьков в своей пышный кабинет.
После обычных дурацких расспросов (кто, зачем, почему, как и откуда), Линьков испробовал грозный шантаж. Потом в примирительном тоне поведал, что Малышев уже в карцере, и к Шимону его больше не посадят. Под конец расчувствовался и стал рассказывать, где, когда, что и в каких ситуациях он любил выпить. Линьков был здоровый мужчина с красноватой физиономией, ясно говорившей о его «пристрастии».
– Ну, а что читаете?
– Пастернака.
– Вот скоро должен выйти поэт… (он заглянул в бумажку) Бальтмон… – и побагровел еще сильнее от непосильной демонстрации своей интеллектуальности.
Видимо, неприятные воспоминания Линькова помогли нам соединиться.
И совместными усилиями мы постарались восстановить картину провала. Все стрелки сходились в одну точку: Евгений Мартимонов.
Шимон заметил, что в рукописной редакции первого протокола число 29 «29 июля» выглядело необычно: девятка была явно переправлена с четверки…
Еще более веским, убийственным был следующий факт: уже после первых допросов он продолжал встречаться с людьми (еще не арестованными в то время), о КГБ не говорил ни слова, выспрашивал о делах, а назавтра все это появлялось в очередном протоколе.
Для чего же понадобился им еврей Заславский? Для прикрытия! Даже по протоколам чувствовалось, что, впервые допрошенный действительно 29 июля, он вяло, неохотно и сдержанно подтверждал часть показаний Мартимонова.
В обмен на роль мнимого предателя, его тоже оставили на свободе, осудили условно, как и Мартимонова.
Но этот же последний, как он попал в КГБ? Как ЧК ему так доверяла? Не был ли он провокатором с самого начала?
Нет – решительно отвечали те, кто знал его лучше всех.
24 июля он по собственному зрелому размышлению сам пошел в КГБ и все выложил, чтобы в случае спонтанного провала не пострадала его драгоценная шкура.
И я вспомнил разговор с Мартимоновым за год до ареста.
Повадился ходить к нам один студент, которого мы не приглашали и подозревали в сексотстве.
Мартимонов, которому я сказал, что не знаю, как отвадить незваного гостя, предложил убить его.
– Ты серьезно? – удивился я. – И ты СМОГ БЫ это сделать?
– Разумеется. Что же тут трудного? Ах, совесть… Ну, она, знаешь, спрятана у меня так далеко и глубоко…
Последствия показали: это была не бравада.