Красный свет светофора разрешал мне смотреть на неё ещё целую минуту. Она поймала мой взгляд. И даже попробовала за него ухватиться, чтобы не упасть.
Судя по всему, у этой женщины внутри была невероятная лёгкость, с которой она никак не могла справиться: плащ разносило ветром в разные стороны, женщина цеплялась за оба края своего плаща-паруса. Не в силах побороть порывы ветра, она остановилась; её раскачивало. Намерения улететь у неё очевидно не было.
К ней подошёл мужчина:
– Ира, ты подшофе, пойдём.
Он не ругал её, а просто объяснял, что́ с ней происходит. И даже как будто боялся обидеть её словом «пьяная», поэтому выбрал именно «подшофе».
– Нет, подожди…
Она вдруг застыла на ветру, как это обычно делают чайки. Мужчина стоял рядом, аккуратно придерживая её за локоть.
– Всё это уже было, да?
– Да, – он сказал это очень твёрдо, чтобы у неё не оставалось сомнений.
Они пошли по улице. Я пошла через дорогу. Все куда-то пошли.
И всё это уже было. Ира (эта, другая, третья) уже замирала на ветру как чайка, а я – я уже однажды ехала за письмами Леона.
Пришла смс-ка: «Вас ожидает серый Хёндай Солярис».
Ищу. Тут вся улица сплошной серый Солярис.
Деревья тянутся к небу возмущёнными ветками. Всего четыре часа дня, а город уже накинул на себя серый платок-туман.
Водитель – женщина. Плотная, похожа на тюбик краски. Цвет пальто – беж. Ей очень подходит даже не цвет, а само слово «беж».
Мастер по живописи, когда видел у кого-то тюбик с этим цветом, – моментально свирепел. Мол, этот цвет можно получить, смешивая, и только ленивый будет покупать готовое: сам смешаешь – богаче получится. Но мы всё равно покупали эту краску. Она хорошая.
В общем, за рулём сидит женщина-беж. И если она вдруг побежит, то это будет не бег, а именно беж. Тяжёлый беж с одышкой. Видимо, она передвигается только на машине.
А по радио – знакомый голос: Гар поёт «Русскую дорогу».
Беж кивает головой в такт, мелодия в ней живёт, набирает круг. Волосы короткие, русые. Едет молча. Спокойно с ней. Наша с Беж дорога возникает исключительно благодаря фарам автомобиля. Если они погаснут – всё. Останется один Солярис.
Гар – это атмосферное явление.
Потому что он атмосферен. И он – явление.
– Представляешь, я ехала в такси – и женщина-водитель слушала твою «Русскую дорогу».
Гар спокойно принимает эту информацию. Потому что он и его песни – «две вещи несовместные». Так бывает. Точнее, только так и бывает.
Сообщает, что на днях вернулся из Перми.
– В Перми есть музей, а в нём – зал деревянной скульптуры, слышала о таком? Там всё из дерева: и Божья Матерь, и ангелы, и распятие. И все святые с лицами пермяков. Все святые – пермяки! И Иисус Христос – пермяк. Представляешь?
У меня дома тоже есть деревянное распятие. Мой Иисус Христос – из Кишинёва. Политический эмигрант, в девяностых переехал в Питер.
А раньше жил на поклонном кресте у сельской дороги.
Когда в советское время объявили, что Бога нет, все дорожные поклонные кресты сняли и вынесли на задворки.
Художники ездили по свалкам, брали на себя кресты и прятали Бога в своих мастерских. Мало кто из них тогда веровал, но красоту – чтили и спасали.
Мой Христос – дело рук неизвестного мастера. Почти все молдавские крестьяне были неизвестными мастерами.
Сначала Бог создал их по своему образу и подобию, а потом они Его – по своему образу и подобию.
В детстве я не понимала, кто этот человек на стене. По росту он – как семилетний ребёнок. Распят, но креста нет. Снят с креста – воскрес. То ли летит, то ли всех обнять хочет. Как Гагарин.
«Как бы хотелось вас всех обнять!..» – сказал Гагарин. И обнял.
А тут – вечный полёт, вечное объятие.
Непонятно только, как жить, если Бог всегда рядом: одно дело – когда в церкви, на Небе, а другое дело – когда дома, когда Он так зримо рядом. И всё видит.
А над Гаром такого пристального присмотра нет. У него на стене висит огромный портрет подсолнуха. На картине – сильный ветер, и наклон солнечной головы кажется скорбным.
А Гар живёт и не вздыхает. Жизнь – хороша; просто подсолнух не в курсе. Вообще Гар – тот редкий человек, которому нравится его жизнь. Всё в ней его устраивает, перемен не требуется. Однажды сказал, что с годами к нему пришла мудрость. Пришла мудрость – и ночевать осталась. Так с ней и живёт. Но иногда он ей изменяет.
Об этом свидетельствует блюдце с серёжками-одиночками. Девушки появляются в его доме и по (намеренной?) случайности теряют одну серёжку. На счастье; чтоб вернуться.
– Ну вот эти сумасшедшие послания, держи, – Гар вручает мне стопку запечатанных писем.
Восторг: это всё – мне! Точнее, не мне, а Гару. Но он их не читает, сразу отдаёт мне и, на всякий случай, предупреждает:
– Но ты же в курсе, что нехорошо читать чужие письма?
– Они мне не чужие.
Я всё время думаю про этого человека, день и ночь сидящего на подоконнике чужого подъезда.
Каждый год Леон Шмидт приезжает из Германии в Питер и несколько дней сидит в подъезде Гара. Ждёт, когда тот выйдет из квартиры. Ждёт напрасно.
Гар – это прекрасная безответственная свободолюбивая песня. Её надо слушать – и всё. И больше ничего делать не надо.
А Леон не понял. Леон слушал, слушал, а в песне были такие слова: «Есть лишь я – и есть лишь ты». И это была правда: у Леона никого больше не было.
Он родился в Казахстане. Этнический немец. В девяностых с женой переехал в Германию. Но жизнь не задалась. Однажды жена оставила Леона в больнице и исчезла.
Смирительная рубашка – смиряла, а радио на подоконнике – играло. Звучала какая-то русская волна. Гар пел «Русскую дорогу».
Никто в палате не понимал эту песню, кроме Леона: он в совершенстве знал и русский, и немецкий.
Песня заполняла собой всё его жизненное пространство. Он становился нежным и податливым, как ребёнок: не сопротивлялся уколам и послушно пил таблетки.
Он выучил наизусть все песни Гара. И понял, что они с ним – родные души: оба не принимают это поганое устройство мира. Гар пишет об этом песни, а Леон – письма: главам государств, правительствам и прочим ответственным за бардак на планете лицам.
Дело в том, что Леон знал, как изменить мир. Им с Гаром просто надо объединиться – и вдвоём будет легче. И он принял решение.
«Беру курс на Ленинград, через тонкий лёд!..» – написал Леон, цитируя песню.
…Каким образом он узнал адрес – не ясно. Но – приехал в Питер, нашёл дом, сел на подоконник первого этажа – и стал ждать Гара.
Дождался. И сказал:
– У меня, кроме тебя, никого нет. «Есть лишь я – и есть лишь ты».
Гар даже не сразу понял, что этот тип говорит с ним цитатами из его же песен. А когда понял, поспешил к лифту.
Леон просидел в подъезде три дня. И исчез.
Но через год снова явился. Вошёл в знакомый уже подъезд, сообщил консьержке, что он к Гару, – и прилёг на подоконник.
При встрече с Гаром он снова сказал:
– У меня, кроме тебя, никого нет.
Гар решительно не знал, что делать. Психушка Леона не заберёт, так как от сумасшедшего требуется письменное подтверждение, что он сумасшедший, а Леон подтверждать это не собирался. Ментам он тоже был ни к чему – Шмидт не наркоман, не убийца, просто сидит на подоконнике. Свободный человек, имеет право.
И вот уже шесть лет этот свободный немецкий человек приезжает в русский подъезд и сидит. Иногда три дня, иногда пять; потом уезжает.
Леон не терял надежды, а Гар – бдительности: в очередной приезд немца он три дня не выходил из квартиры.
Но вечером третьего дня в его дверь позвонили. На пороге стояла соседка.
– Здравствуйте. Леон живёт у меня. Он говорит, что уедет только тогда, когда вы с ним поговорите. Поговорите с ним, пожалуйста. У меня завтра ребёнок из лагеря приезжает.
– Но вы же понимаете, что Леон – сумасшедший?
– Он немного необычный, да. Вы поговорите с ним? Он ждёт вас.
Есть женщины у русских селеньях!..
Соседке было жалко Леона, но у жалости прошёл срок годности. Ей захотелось вернуться обратно, в свою жизнь. Без Леона.
Гару стало жалко женщину, которой было жалко Леона, и он пошёл поговорить.
«Немного необычный» Леон и чашка чая ждали Гара на кухне.
– Леон. Вот вы пишите мне письма, вы приезжаете, живёте у чужого человека, – но вы же понимаете, что это не совсем нормально? – начал Гар.
– Да-да, понимаю, – ответил Леон. – Я просто к тебе приехал.
– Что значит «к тебе»? Жить у себя я вас не оставлю. Чем же я могу вам помочь?
– Я просто приехал, я всё понимаю. Я просто приехал. А что ты мне на письма не отвечал?
– А как я мог на них ответить?!.
– Я понимаю тебя, – не сдавался Леон, отхлёбывая остывший чай.
Шмидт выглядел кротким и, кажется, правда всё понимал. Кроме одного:
– Но ты же сам пел, что «Есть лишь я – и есть лишь ты»!
– Леон, я пел – не о тебе.
– А о ком? – Леон напрягся.
– Господи, но это же песня, просто песня!..
– Да? А я тебе верил, думал – мы вместе…
– Что вместе?
– Вместе переустроим этот мир… Я ведь писал во все центры.
– Какие центры?..
– Центры управления планетой. Но мне не ответили. Видимо, их это не волнует.
Гар безнадёжно смотрел на визави.
– Так, – твёрдо сказал Гар. – Ты обещал, что, когда мы поговорим, ты уедешь.
Леон кивнул. И уехал.
И снова посыпались письма из Германии.
Леон продолжал бранить миропорядок. И уверял, что только Гар и он смогут спасти мир. Обещал для этого прислать много денег.
Иногда его вера гасла – и он ругал Гара за предательство; но потом прощал. И снова обижался: ты же сам пел!.. Я тебе верил, а ты!..
Порой Леону очень хотелось дать послушать Гару его же песни, чтобы тот проникся, сердцем растаял. Мол, вот, слушай, может, поймёшь что-нибудь. Приблизишься, так сказать, к образу и подобию.
Письма летели и летели.
На моей полке была уже целая стая, которая звала, жаловалась, кричала, плакала, а иногда просто просила прислать сигарет.
Марки на конвертах были немецкие, настоящие, адрес – тоже. Но иногда мне казалось, что Леон где-то рядом. Что эта Германия находится за рекой Пряжкой. Возможно, Леон загремел к Николе: стал прихожанином психиатрической больницы св. Николая Чудотворца, что на Матисовом острове. Время от времени Леона выписывают – и он снова идёт к заветному подъезду. Сидит на подоконнике или на ступеньках. А потом возвращается обратно на Пряжку, к Николе.
В его палате лежат ещё четыре человека, ещё четыре леона, тоже не сдюживших противоречий этой жизни. Тишина капельная. Капает всё время: за окном – дождь, в палате – капельницы.
– У меня, кроме тебя, никого нет, – говорит Леон.
– У меня, кроме тебя, никого нет, – повторяет второй Леон, а следом четвёртый и пятый.
Эхо носится по палатам. Ищет носителя: «тебя», «тебя», «тебя».
Потом их отпускают в мир, но мир не жалует леонов, и Никола опять забирает их к себе.
Звонки с Земли.
Он смотрит на Землю. Дороги, леса, моря… Красиво. Сам сделал.
Следит за гармонией, равновесием: тут мир, там война.
А мы звоним, звоним…
Занято. Музыка. И ангельский голос:
– Ваш номер семь миллиардов семьсот тридцать девять миллионов восемьсот семь тысяч двести сорок четыре. Пожалуйста, оставайтесь на линии, ваш звонок очень важен для нас.
И ты – последний в очереди.
Присядь на ступеньки, подожди.
– Почему у тебя дома на календаре всегда март?
– Потому что на этой странице Белла Ахмадулина. Там дальше Горький хмурится, Шукшин щурится… Нет, не надо. Пусть будут Белла и март. А то, что сейчас декабрь, это и так хорошо видно.
Она посмотрела в окно машины. Чёрная речка была совершенно белой.
– Чёрная речка, Новая деревня, Старая деревня… – продолжила она. – Название этих районов не для амбициозных людей: понты некуда кинуть.
Двое в машине, на «Яндекс. Карте» высвечивается надпись: «Место дуэли Пушкина».
– Нет, ну место, конечно, неудачно выбрано, – заметил он. – Дорога, дома… Из окон могли увидеть, да?
– Да, жители каждый раз выходят на балкон и пытаются их остановить. Ни разу не получилось: Дантес стреляет, Пушкин падает в снег. А потом на то же место приходят кидать понты Волошин и Гумилёв.
– Трагифарс по мотивам трагедии. Волошин, кажется, по дороге к барьеру сапог потерял или что там…
– Калошу. Долго её искал, наотрез отказывался дуэлировать в одной калоше.
Снег серебрил город. Показалась церковь Рождества Иоанна Предтечи.
– Здесь Пушкин крестил своих детей.
Проезжая мимо, она всегда почему-то произносит эту фразу. Словно Пушкин их вчера крестил. Последняя новость.
– Не представляю на Пушкине креста, – говорит он. – Нет, я всё понимаю, крестил детей, но крестик на нём представить не могу.
– Ну правильно: крест не должен быть виден, он спрятан, нательный.
– Хорошо, я могу представить голого Пушкина, но крест на нём…
– Я знаю, что ты не веришь в Бога, но, наверное, с тебя достаточно того, что ты веришь в Пушкина.
Остановились на светофоре. Через дорогу шла женщина – джинсовая куртка, рыжие волосы из-под кепки. Девушка неотрывно смотрела на неё.
– А вечной жизни тоже нет?
– Нет.
– А во сне к тебе умершие разве не приходят? Дедушки, бабушки…
– Приходят.
– И что говорят?
– Разное говорят.
– Смотри, это моя бабушка, видишь? Рыжая, в кепке. Она тоже на Чёрной речке живёт. Два года назад умерла.
– Умерла или живёт?
– Ты знаешь, однажды во сне она позвонила мне и сказала, что отдыхает в Железноводске. А я ей говорю: «Подожди, так ты живая?!» А она отвечает: «Ты что, с ума сошла?!» – и бросила трубку. Прям как живая: она с характером была. Слушай, а я тебе про «Комнату страха» рассказывала?..
Я впервые перестала бояться смерти, когда увидела, что у неё розовые вьетнамки.
Она помахала мне рукой и сказала:
– Привет, малышка. Сколько тебе лет?
– Восемь.
– О, когда вырастешь – заходи в гости.
Смерть не пускала меня в «Комнату страха», загораживая чёрную дверь. Из этой комнаты доносились крики и зловещая музыка.
Мне хотелось попасть туда, хотя все, кто входил в эту чёрную дверь, – не возвращались.
Через несколько минут бабушка Катя посадила меня в огромную «Чашку для чая». Это был один из тех аттракционов на Крестовском острове, куда пускали восьмилеток.
Кружась в «Чашке», я вдруг увидела, что люди, которые вошли в «Комнату страха», вышли с другой стороны.
Все живы. Смерти нет.
– Да, забавно. Ты когда приедешь в Москву?
Открыла нараспашку окно. А там – Салоники, Брюгге, Сент-Аньес… В Петербурге можно найти любой город.
А она находит себя на перроне, отражаясь в стекле «Сапсана».
– Ты не ответила. Когда приедешь в Москву?
Он уезжает, она остаётся. Это происходит из века в век: поезд Петербург—Москва вот уже 169 лет идёт по своему маршруту.
Дантес 183 года убивает Пушкина.
Пушкин живёт уже 221 год.
А на календаре – Белла Ахмадулина. Март.
Бабушка пригласила на обед Кончаловского и Высоцкую.
Сидели за длинным неудобным столом. Кончаловский молчал. Высоцкая делилась рецептом салата. Они были нашими далёкими родственниками.
Мы с бабушкой хотели, чтобы они поскорее ушли: нам надо было поговорить о главном.
Когда они наконец ушли, мы обрадовались. Я развалилась в кресле, бабушка присела рядом. И тут я подумала, что как-то нехорошо получилось. Всё-таки родственники. И не какие-нибудь, а знаменитые. Надо связь поддерживать, а мы всю жизнь так, не особо общались. Бабушка даже не знает, кто это. Я стала объяснять ей.
– Это Кончаловский – известный режиссёр. А это жена его, актриса. Салаты готовит по телевизору.
Но бабушка Катя желает поскорее закончить этот пустой разговор: она как бы осознаёт, что это дурка сна. То есть, в отличие от меня, понимает, в каких обстоятельствах мы находимся, и поэтому обнимает меня за плечи и спрашивает о главном:
– Ну а с женихами-то у тебя как?
Даже после смерти её волнует этот вопрос.
Надо ответить. Сегодня пойду на кладбище и расскажу.
Смоленское кладбище, Малышевская дорожка.
– Привет, вот и я.
Рассказываю новости. Рядом кружит пчела. Она всегда тут летает, ждёт меня.
Странно: такое большое кладбище, столько живых цветов, – а она вьётся только у Катиной могилы, причём опыляет искусственный колокольчик. Хотя рядом стоят две живые розы, которые я принесла.
Начинаю рассказывать про деда Виталия, что отпели его спустя тридцать лет после смерти… Недослушав, пчела быстро улетает. Резко и даже немножко обиженно. Узнаю́ бабушкин характер: ревнует. И вообще. Хочет только про любовь слушать.
– Ладно. Про любовь.
Пчела возвращается. Снова притворяется, что опыляет пластмассовый колокольчик. Старается себя не выдать. Актриса.
– Я влюблена…
Пчела подлетает ближе, замирает в воздухе – вся внимание.
– Я влюблена в того, про кого ты говорила: «Только не этот!».
Пчела не улетает. Хороший знак. Значит, уже «этот». Смирилась.
«Хочу на твоей свадьбе погулять», – так говорила.
«Хочу на твоей свадьбе полетать», – так говорит.
Возвращаюсь домой.
Мне почему-то всё время хочется петь. В бабушку пошла.
Голоса у меня совершенно нет (как и у неё), но песня внутри кружит. Летает, смешит, поёт, жалит. «Верила, верила, верю-ю. Верила, верила я-я… Время настанет – полюбишь, но будет уж поздно тада».
И обязательно в конце это Катино твёрдое белорусское «тада».
Когда – «тада»?
Сёдня.
– На Васильевский остров я приду полетать, – обещает он.
И прилетает. Снимает крылья и оставляет их на вешалке в коридоре.
– А можно примерить?
Он помогает мне прикрепить крылья к спине.
Крылья велики. Они волочатся по полу. Ни шагу ступить, ни взлететь.
– Тяжёлые… Как ты их носишь?
– Тут сноровка нужна, – улыбается он.
У него всегда неотложные дела, каждый день спасает мир: с миром всё время что-то не так. Мир постоянно требует его внимания.
Я не знаю, кто он, поэтому называю его просто Белый.
С крыльями – точно ангел. Без крыльев – человек.
Может быть, всё это неправда, но, с другой стороны, я же своими глазами видела эти крылья. Многим людям, чтобы уверовать, – нужно что-то осязаемое.
У меня был знакомый, который не верил в Бога, но носил крест: родители крестили, он понимал, что это традиция, и крест не снимал никогда, но веры не было. Белый говорит, что так многие люди живут. А когда попадают на небо, они там самые ошалевшие бродят, удивляются, облака трогают, каждого ангела останавливают и спрашивают: «А что дальше? А куда идти?..». Суматоха как в аэропорту. Потом их вызывают на стойку регистрации… Ад, рай, возьмите билетик. А знакомый мой, неверующий, три раза крест в реке терял. И три раза обретал новый. Была у него какая-то необходимость в этой ноше. Белый говорит, что ангелы летят на крест и садятся на «ангелову полочку».
– Какую полочку?
– Вот тут.
Белый касается моей шеи и чуть надавливает на яремную ямку.
– Вот тут слышно, о чём голова думает и про что сердце стучит, очень удобно. Кстати, перестань свои ошибки считать, отпусти их, почисти память.
Но я перестаю думать о них только тогда, когда Белый накрывает меня крылом. В эту минуту мир сокращается до пределов одного крыла.
В моей жизни Белый появился неожиданно и вовремя.
В тот год смерть забирала всех наспех, без передышки. Все только и успевали повторять: «Ушла эпоха, ушла эпоха, ушла эпоха».
Умирали великие актёры, режиссёры, музыканты, писатели, художники… Словно Там был запланирован какой-то заоблачный фестиваль, где непременно должны выступить все лучшие люди планеты Земля.
А небесный зрительный зал заполнили зрители.
Моя бабушка Катя, по земной привычке, пришла на концерт заранее, на два часа раньше, заняла место.
30 августа давал концерт Иосиф Кобзон.
– А Кобзон спел «Катюшу»? – спрашиваю я.
Белый кивнул.
– Правда?
– Конечно, ты же просила. А я передал.
А 1 октября он так сказал:
– Ей сегодня Шарль Азнавур поёт.
И Белый показал контрамарки.
В детстве игра такая была – «Секретик»: роешь в земле ямку, кладёшь в неё красивый цветок, накрываешь стёклышком, запоминаешь место и никому про него не рассказываешь – всё, тайна готова.
А теперь моя тайна – Белый. И тоже в ямке – яремной.
…А однажды на одной из стен моего двора появилась надпись: «Бесконечность минус значимое равно бесконечность».
Весь двор думал над данным уравнением, никто не мог осилить этого вычитания и полученного результата.
Стёрли, закрасили, почистили память.
Но надпись опять появилась. Проступила. И на себе настаивала: «Бесконечность минус значимое равно бесконечность».
То есть: минус Катя – «минус значимое». На Земле всё время идёт вычитание. И прибавление – планета прирастает новосёлами. Бесконечность такая. А минусы принимает Небо, тоже бесконечное.
У меня в коридоре крылья висят. Оставил кто-то.
Надеваю. Смотрю в зеркало: великоваты. Зато тёплые.
По дороге на Смоленское кладбище всегда вижу одного и того же нищего, Филимоном зовут. Его все знают, у него собственное кресло. Он как памятник для голубей: они сидят на его голове, плечах, ногах, животе… Бог голубей. Любит деньги, но принимает их с достоинством.
– А крылья возьмёте?
– Так это ж мои!
Он на всё так реагирует: думает, что люди ему не подают, а возвращают.
Надел крылья и взмыл в небо вместе с голубями.
Всё это – правда, всё – было.
И падал петербургский снег, мартовский. Белый, неосязаемый, яремный.