– Я не могла просто стоять и молчать! Не могла и не буду.
Когда Мэтью Поллард уводит лошадей, чтобы оседлать их, Эфраим вздыхает и упирается лбом в мой лоб.
– Ты слишком вовлечена во все это.
– Не по собственной воле.
– Я никогда не попрошу тебя отречься от друга. Но ты повела себя безрассудно, Марта. И просто опасно. Ты назвала Норта насильником в его собственном суде.
– Я не сказала ничего, чего уже нет в официальных протоколах, о чем не перешептывались бы в городе.
– За закрытыми дверями. А ты это сказала ему в лицо.
– Думаешь, лучше перешептываться у него за спиной?
– Я думаю, лучше говорить разумно. С расчетом.
– С чего вдруг ты боишься посмотреть человеку в глаза и сказать ему, кто он есть?
Муж вздрагивает и отворачивается.
– Это все было давно.
– Совсем недавно. Вчера. Всего несколько мгновений назад. Та история всегда рядом со мной. Я это осознала, когда Норт спросил, видела ли я, как вешают человека. Он же знает, что видела. Он ведь был там. И ты тоже.
Билли Крейн дергался в петле. Он обмочился – скорее всего, в тот момент, когда открылся люк, – и вдоль правой ноги у него виднелся темный потек. От падения у него должна была сломаться шея, но Билли был высокий, и я видела, что веревка не до конца сделала свое дело. Спина у него выгнулась, одна ступня подергивалась.
Я отвернулась, но Эфраим приложил ладонь к моей щеке, мягко заставляя снова посмотреть на виселицу.
– Нет, – сказал он, – досмотри до конца.
Я попыталась высвободиться, но он наклонился ближе, настойчиво шепча мне в ухо:
– Это правосудие, Марта. Тебе нужно увидеть, как оно свершится.
Никому не нужно это видеть, подумала я, но Эфраим продолжал меня держать. Толпа на поляне внизу молчала, затаив дыхание, пока Крейн не перестал биться. Я видела своих родителей – они стояли под деревом и с ненавистью смотрели на дергающееся тело. Только когда палач обрезал веревку и Крейн с тяжелым стуком упал на землю, Эфраим повернул меня к себе, и я уткнулась в его широкую грудь. А потом заплакала; резкий декабрьский ветер и плотный лен его рубашки заглушили мой плач. Я колотила его до боли в кулаках, но Эфраим не защищался, не обнимал меня, не произносил ни слова утешения.
Мы стояли на холме над поляной, скрытые зарослями елей, и толпа внизу нас не замечала, увлеченная зрелищем, которое разворачивалось перед ней. В этих местах не было публичного повешения уже почти десять лет, да и на сегодняшнее отец запретил мне приходить. Частные повешения ради мести случались куда чаще. Это была мрачная казнь. Варварская. У отца были и другие слова, чтобы описать ее, и все они никак не подходили для женских ушей, но, как мне подумалось, он забыл включить «захватывающая».
Он бы запер меня дома на год, если б знал, что я видела, как вешают Билли Крейна. Отец заставил меня положить руку на семейную Библию и поклясться, что я шагу не сделаю за дверь, пока Билли не закопают в землю, чтоб он там гнил. И я бы послушалась, если б не Эфраим Баллард. Он пришел за мной после того, как родители ушли, а отказать ему для меня было все равно как перестать дышать.
Наконец, когда я устала, Эфраим утер мне слезы большими пальцами рук и накрыл мои щеки ладонями. Он смотрел на меня так, будто я могла разбиться на кусочки. Он смотрел на меня так, будто готов был собрать осколки, если б я разбилась. Будто сложил бы их вместе своими собственными кровоточащими пальцами.
Потом Эфраим коротко кивнул.
– Ну вот, все. Он мертв.
– Господи, Эфраим, вот так ты ухаживаешь за девушкой? – Я сделала глубокий вдох, и воздух судорожно заполнил мои легкие. – Утаскиваешь средь бела дня посмотреть на повешение?
– С ухаживаниями мы уже покончили, – сказал Эфраим, не сразу сумев подавить улыбку. – Осталось только пожениться.
Я хотела ответить на эту его улыбку, но что-то никак не получалось.
– И потом, – добавил он, – не то чтобы тебя пришлось особенно убеждать.
Я почувствовала, как он напрягся, когда сказала:
– Отец говорил, ты давал показания.
Эфраим был выше меня ростом, но всего на пару дюймов; его широко расставленные голубые глаза смотрели на происходившее внизу поверх моей макушки. Он пожал плечами и нарочито бесстрастно ответил:
– Я рассказал им, что видел.
Им. Пятерым мужчинам. Просто группе городских старейшин, включая моего отца, которые собрались прошлой ночью обсудить, что делать с таким человеком, как Билли Крейн.
От этой мысли я вздрогнула. Меня они на собрание не пустили.
Поляна опустела, и я в панике принялась высматривать своих родителей. Их нигде не было видно.
– Надо возвращаться, а то они узнают, что ты привел меня сюда.
Эфраима это, похоже, не тревожило.
– Пока еще нет, – сказал он. – Подождут.
Я собиралась было запротестовать, и тут он кивнул в сторону подножия холма. Какой-то человек в черной одежде двинулся наверх, к нам. Он шел вверх по склону большими целеустремленными шагами, и, как только я его узнала, я напряглась.
– Что он здесь делает?
Эфраим не ответил. Вместо этого он встал между нами так, чтобы частично скрыть меня в тени под деревом, и пожал руку пришедшему.
– Джозеф. Спасибо, что пришел.
– А как же иначе. – Джозеф Норт был молод и красив; несмотря на его сдержанные слова, я заметила, что он раскраснелся от волнения. Именно Норт подал решающий голос, определивший судьбу Крейна. – Я все еще нужен тебе сегодня вечером?
– Да. – Эфраим взглянул на солнце, оценивая его положение в небе. – Давай в четыре. Обязательно захвати документы. Хочу, чтобы все было официально.
– Ты меня вовремя поймал. С утра я выезжаю в полк. Мы выступаем на Форт-Босежур. Нам приказано вытеснить местных из Акадии.
Бросив последний задумчивый взгляд на Эфраима, он кивнул мне, приподняв шляпу.
– Марта.
Потом Джозеф Норт развернулся и направился вниз по холму. Когда он уже не мог нас слышать, я отошла от Эфраима и с подозрением уставилась на него.
– О чем это вы тут договаривались?
– Я попросил Джозефа прийти в дом к твоим родителям, когда мы с тобой туда доберемся.
– Отец будет в ярости, но я не думаю, что требуется защита закона…
– Чтобы нас поженить.
Я моргнула.
– Что?
Эфраим взял меня за руку, очень осторожно, будто вынимал яйцо малиновки из гнезда.
– Прошло всего две недели после… – Он обычно не боялся говорить, что думает, но тут никак не мог найти нужных слов. Прокашлялся. Покраснел. Провел пальцем по основанию моего большого пальца.
– Я знаю, сколько прошло времени. – Я попыталась вырвать руку, но он сжал ее крепче.
– Месячные, – наконец выдавил Эфраим. – У тебя с тех пор их пока не было. Так ведь?
– Откуда тебе знать?
– Я прав?
Мое молчание было ему ответом.
– А ты подумала, что будет, если ты беременна?
Я услышала звук удара прежде, чем почувствовала жжение в ладони, но в чувство меня привела именно боль.
– Как ты смеешь!
Больно Эфраиму не было, он скорее удивился, но схватил меня за запястья и притянул их к своей груди, чтоб не дать мне опять его ударить. Потом Эфраим встряхнул меня так, что у меня стукнули зубы.
– За что? – спросил он требовательно.
– Не смей на мне жениться из жалости!
– Ты думаешь, я тебя больше не хочу?
– А как ты можешь меня хотеть?
Ну вот, правда вышла наружу. То, что висело между нами в воздухе.
Все тело Эфраима дрожало от гнева. Я боялась, что он снова меня встряхнет. Или поцелует. По его лицу я не могла определить, чего именно ждать. Но он не сделал ни того, ни другого, а наклонил голову так, что его лицо было в дюйме от моего.
– Значит, так, – грозно произнес он. – Мои чувства не изменились. Но если изменились твои, мне нужно об этом знать.
Я была ошеломлена, даже в ужасе, но все-таки замотала головой, потому что замуж за него хотела. Как хотела всегда.
Эфраим крепко прижал меня к груди, зажав мои руки между нами, и только тут я осознала, какое огромное облегчение он испытал. Зарывшись пальцами в мои волосы, он принялся большим пальцем поглаживать мне голову.
– Тогда ты должна за меня выйти. Сегодня же. Прими мое имя, и никто никогда не усомнится в законности твоего ребенка, когда бы он ни родился.
Я не отличалась ни миниатюрностью, ни хрупкостью. Ростом почти с отца и упрямством тоже в него, стоя перед Эфраимом Баллардом, я могла смотреть ему почти прямо в глаза. Так что я выпрямилась и уткнулась лбом ему в переносицу.
– Ну так веди меня домой, – сказала я, – и поженимся.
Внесу вас в книгу памяти моей…
Взгляните же, я вас предупредил.
Уильям Шекспир. Генрих VI
Одна из створок большой кедровой двери на лесопилку открыта, к столбу снаружи привязана крупная гнедая кобыла. Изнутри я слышу не то, чего ожидала – звуки пилы и топора, – а приглушенный разговор, так что останавливаюсь за дверью и склоняю голову набок, прислушиваясь. Лошадь фыркает, и я кладу руку ей на нос, заставляя замолчать, чтобы не мешала мне расслышать сказанное.
– Я уже делал съемку той местности, – возражает муж, – и у меня три заказа на древесину к следующей пятнице. Мне некогда делать ее еще раз.
Мы так давно женаты, что я хорошо различаю оттенки голоса Эфраима, слышу каждый четко обрубленный слог, каждую напряженную гласную. Я ничуть не сомневаюсь, что он с трудом сдерживается.
– «Кеннебекские собственники» хотят, чтобы ее сделали снова.
А-а.
Джозеф Норт.
Я сжимаю губы, обвиняюще кошусь на лошадь – предательница! – и убираю руку с ее мягкого теплого носа, чтобы подобраться поближе к двери.
Эфраим прокашливается.
– Если я проведу ее снова, это не изменит результата.
– Они могут думать иначе.
– Они могут думать все что угодно, но они не видели эту землю. Тут сплошные болота на много миль в любую сторону. Для фермерства не подходит. А сейчас все практически полностью обледенело.
– Они хотят сдать землю в аренду.
– И обречь своих арендаторов на нищету и неудачи?
Слышно громыхание ящика и шелест перебираемых бумаг. Я чувствую, как предупреждающий тон в голосе мужа становится заметнее.
– Вот данные съемки. Я ее делал два месяца назад. Ты ведь уже зарегистрировал экземпляр, который я тебе дал?
– Еще нет.
Я слышу, как шуршит бумага – Норт расправляет карту, потом снова ее складывает.
– Я не могу.
– Не можешь? Или не будешь?
– Это не то, чего они ожидают. А ты же знаешь, что у них есть ожидания, Эфраим.
– Я не брошу семью посреди зимы, чтобы подтвердить то, что уже знаю. – Голос Эфраима звучит низко, ровно и обманчиво спокойно. – И потом, я знаю, что ты делаешь, Джозеф.
– Я напоминаю тебе о твоих обязательствах, – говорит Норт уже более легким тоном, явно пытаясь его урезонить. – Тебе же нравится твое право аренды, правда? Тебе нравится тут жить?
Эфраим не отвечает; в его молчании я чувствую настороженность.
– Эту землю тебе сдали в аренду наши общие работодатели. «Кеннебекские собственники» могут быть щедрыми, когда они довольны арендатором. Думаю, ты успел это ощутить на себе за последние одиннадцать лет. У тебя есть право аренды – и контракт на съемку местности, – но права на лесопилку тебе не принадлежат. Пока не принадлежат.
«Кеннебекские собственники» – это часть Плимутской компании в Бостоне, которая сто пятьдесят лет назад приобрела огромные земельные участки в долине Кеннебек. Им принадлежит большая часть земли вдоль реки на пятнадцать миль в каждую сторону, и они сдают ее в аренду, чтобы поощрить заселение округа Мэн. Наша семья взяла в аренду лесопилку Балларда одиннадцать лет назад, но пока не стала полноправным владельцем. Это произойдет только в следующем апреле, когда мы наконец исполним третье условие. Первые два были исполнены в первый же год нашего проживания тут: построить дом и вспахать как минимум пять акров. Но третье – вопрос времени. Мы должны прожить на этой земле двенадцать лет подряд, прежде чем она может стать нашей по закону. Так что мы ничего не нарушаем, но я слушаю разговор Норта с моим мужем и чувствую нависшую угрозу.
– Я прекрасно помню условия аренды. Тебе не нужно мне о них напоминать.
– Не нужно? Ты на удивление не готов вести себя разумно. Неужели одна съемка стоит твоего дома и дохода?
– Ты хочешь, чтобы я подделал результаты? Заявил, что это обитаемая земля?
– Я хочу, чтобы ты понял, насколько все серьезно. Без лесопилки и твоего контракта твоя семья окажется в сложной ситуации.
Норт на секунду замолкает, и я бы многое отдала, чтобы увидеть его лицо в этот момент.
– Как ты сам сказал, сейчас середина зимы.
Он изложил свои указания, но ждать, пока Эфраим примет решение, не хочет. Я слышу, как его сапоги нетерпеливо переступают по истертому дощатому полу. И поскольку я не хочу, чтобы меня застали за подслушиванием, то захожу в лесопилку и говорю первое, что приходит в голову:
– Ты не видел мои чернила? – Я улыбаюсь мужу, потом демонстрирую, как удивлена присутствием Норта.
У ног его лежит пес – наполовину дворняжка неизвестного происхождения, в которой намешано с десяток пород, а наполовину койот. Расцветки он буро-черно-белой, с длинными острыми ушами, вытянутой мордой и желтыми глазами. Увидев меня, пес рычит.
Я слышу шорох наверху, поднимаю голову и вижу, что на перилах сидит Перси, топорща перья. Когти у него подергиваются, будто у человека, который сжимает и разжимает кулаки в предвкушении драки. Птице не нравятся ни пес, ни его рычание. И судя по тому, как шерсть на костлявой спине пса вздыбилась в ответ, это чувство взаимно.
– Тихо, Цицерон, – командует Норт, глядя сначала на сапсана, а потом на пса. Потом его взгляд возвращается ко мне, и он говорит: – Сядь.
Цицерон подчиняется, потому что не может иначе, но продолжает скалиться. Я остаюсь стоять, скрестив руки на груди, потому что не Джозефу Норту говорить мне, что делать.
– У твоего пса плохие манеры, – говорю я ему.
– Или хорошее чутье. – Он приподнимает шляпу, но голос его холоден, а прищуренные глаза полны ненависти. – Марта.
Эфраим слушает наш разговор с напряжением. Джозеф Норт человек воспитанный и обычно не склонен к грубости; вряд ли мой муж потерпит еще одно подобное замечание. Я не отвечаю на приветствие. Норт хочет извинений за то, что я нарушила порядок в его суде на прошлой неделе, но он их не дождется.
– Вот, – говорит Эфраим, кивая на деревянный ящичек, раскрытый на чертежном столе. – Твои чернила.
Перо мое лежит возле ящичка; кончик его почернел – утром Эфраим что-то писал. Возле письменных принадлежностей аккуратно сложены столярные инструменты. Ножи и лезвия разной длины. Среди них любимый инструмент Эфраима, жутковатого вида крюкообразное лезвие, которым срезают мелкие ветки со срубленных деревьев. Рядом стоит бутылка льняного масла и лежит забытая полировочная тряпка. Внутри лесопилки пахнет морозом и опилками, промасленным металлом и старой кожей. Пахнет Эфраимом.
Там, где обычно лежат два диска чернил, остался только один. Эфраим подходит ко мне и приобнимает за талию, будто старается защитить. Я расслабляюсь, чувствуя, как он большим пальцем поглаживает мой бок.
– Это твои чернила? – спрашивает Норт, поднимая руку. Только тут я замечаю, что между большим и указательным пальцем у него зажат чернильный диск, а подушечки пальцев уже почернели. – Эфраим не говорил, что ты рисуешь.
Я открываю рот, собираясь ответить, но Эфраим предупреждающе хватает меня сзади за платье и притягивает к себе, так что я просто пожимаю одним плечом.
– Ну, наверное, это полезно. Тебе пригодятся рисунки твоих трав. Кстати, – говорит Норт, – моя жена, наверное, скоро зайдет за новой порцией тоника. Голова у нее в последнее время стала болеть сильнее.
Я никогда в жизни не рисовала, и уж точно мне не нужны рисунки, чтобы помнить, что Лидии Норт нужен отвар сушеного девичьего златоцвета, перечной мяты и имбиря с давленым розмарином и тысячелистником. И сработает этот отвар, только если шестьдесят дней вымачивать травы в коньяке. Тогда получается полезная микстура, и я всегда стараюсь держать такую в своих запасах. А если ужасные головные боли Лидии стали еще хуже, виноват ее муж и все, что он заставил ее пережить в последние месяцы. И вообще, он так самоуверенно предполагает, что я буду нянчиться с его женой, что мне приходится прикусить кончик языка, чтобы ему не ответить.
Мы долго молчим, потом Норт наконец поворачивается к моему мужу:
– Жду результатов съемки к концу месяца. – С этими словами он выходит во двор и вскакивает в седло. Пес послушно трусит за ним.
Эфраим отпускает мое платье и берет с рабочего стола кривой клинок. Слушая, как звук копыт исчезает вдали, он постукивает плоским краем клинка о ладонь. Из всех его инструментов этот больше других напоминает нечто, чем можно искалечить человека.
– Презренный раб жил слишком долго, – бормочет он себе под нос и, описав в воздухе аккуратную дугу, с силой опускает клинок на чертежный стол. Тот вонзается в доску и вибрирует, а бледная древесина в разрезе сияет, как открытая рана.
Я с подозрением кошусь на мужа.
– Опять ты Шекспира читал.
Эфраим пожимает плечами и высвобождает клинок.
– Мне нравится, как он формулирует оскорбления.
– Тогда для человека вроде Норта ты можешь что-то и получше подобрать.
Я люблю улыбку своего мужа. Она преображает его стоическое лицо – сразу видны два ряда ровных зубов, от глаз разбегаются смеховые морщинки.
– Этот безмозглый брюхач, ослиная башка, поганый ублюдок, грязная куча сала!
– Ну так вот, – говорю я, – твоя безмозглая куча сала забрала мои чернила. Как возвращать будешь?
Он бросает нож на стол.
– Куплю тебе еще.
– Эта штука мне напоминает о мести, – говорю я ему.
– Какая штука?
– Твой нож.
– А неплохое имя для клинка. – Он берет клинок со стола. Проверяет балансировку на ладони и снова опускает на стол. – Значит, будет Месть.
Потом Эфраим поворачивается к широким двойным дверям, через которые ушел Норт, и хмурится.
– Ты поедешь? – спрашиваю я. – На съемку? Я подслушала ваш разговор.
Он чешет за ухом.
– Похоже, у меня нет выбора.
– Ты понимаешь, что он нас наказывает за то, что я сделала в суде?
– Да. Но, думаю, дело не только в этом.
– А в чем?
– Норт хочет, чтобы я был подальше в то время, когда тебе придется давать показания.
– Почему?
– Потому что закон о статусе замужней женщины не позволяет женщине свидетельствовать в суде, если ее муж там не присутствует.
– Нет. – Я качаю головой. – Я же десятки раз давала показания в суде без тебя.
– Только потому, что твоя профессия обязывает тебя давать такие показания относительно заявлений женщин об отцовстве во время родов. К нынешней ситуации это не относится.
– Но если я в следующем месяце не смогу давать показания…
– Ребекка Фостер потеряет своего единственного свидетеля, и ее обвинения будут отклонены, – говорит Эфраим.
– До свидания, любимая.
Эфраим утыкается лицом куда-то между моей шеей и плечом и целует меня. Идет снег, а я чувствую, как тепло его дыхания проникает под воротник моего платья. Я прошла с ним по дороге до самого моста через Милл-Брук, чтобы попрощаться. Так уж мы привыкли за все годы, что живем в Хэллоуэлле. Я не отпускаю его без настоящего прощания.
Этот слегка ненадежный мост через ручей Милл-Брук – продолжение Уотер-стрит. На каменных опорах лежат грубые бревна с прибитыми сверху досками. Лошади могут переезжать этот мост по две в ряд, а вот телегам приходится ехать вереницей. Поручней нет, а до воды в ручье пятнадцать футов. Часто кажется, что мост держится исключительно на честном слове и упрямстве. Но уже много лет бессчетное количество путников пересекает по нему ручей что в паводок, что в непогоду, а ухода он почти не требует – только иногда приходится заменить доску или бревно. Эфраим каждую весну после оттепели проверяет опоры и укрепляет их в случае необходимости.
– Ты будешь осторожен, правда? – спрашиваю я.
– Конечно.
– И ты ко мне вернешься?
– Я ведь всегда возвращаюсь.
– Но не в этот раз – а ты мне будешь особенно нужен.
Мы стоим возле Стерлинга, коня Эфраима, на ближнем конце моста. Муж отодвигается и кончиком пальца приподнимает мой подбородок, чтобы наши глаза встретились.
– О чем ты беспокоишься?
– Что ты не вернешься вовремя. Что я не смогу дать показания и Ребекка останется беззащитной. Что Норту все сойдет с рук.
– Этого не будет. Я вернусь.
– Но…
– Вернусь. – Он смотрит на сапсана, который сидит на передней луке седла, ожидая, пока они отправятся в путь. – Я принял меры предосторожности. В этом году тридцать пять лет с тех пор, как мы поженились. Не начинай же теперь во мне сомневаться.
– Сомнения и страх – это не одно и то же, – говорю я, вслед за Эфраимом переводя взгляд на Перси.
На сапсане сейчас колпачок, так что я не вижу его пронзительный темно-оранжевый взгляд, а длинные толстые кожаные путы на лапах привязаны к широкому переднему краю кожаного седла Эфраима. Он ничего не видит и не может улететь.
Иногда мне кажется, что Перси нас понимает. Может, и правда понимает по-своему, потому что он вертит головой то туда, то сюда, будто слушает сначала Эфраима, потом меня. Перси не нравится колпачок, но это единственный способ возить его на дальние расстояния. И только на Стерлинге. Брут ни за что бы не подпустил так близко к себе эти смертоносные когти. Седло все глубоко изрезано там, где Перси впивается когтями в кожу. Но лучше седло, чем Стерлинг. Пока что сапсан ни разу не причинил вреда ни лошади, ни всаднику, и все они научились смиряться с таким порядком вещей.
– Где ты остановишься? – спрашиваю я.
– В Форт-Галифаксе. Но только на ночь. В такую погоду я не могу разбить лагерь. Половина времени у меня уйдет на поездки туда и обратно, иначе я бы за неделю справился.
К задней луке пристегнуты кожаная сумка, мешок и корзина. Там инструменты Эфраима для съемок местности и его зимние вещи. С учетом погоды и расстояния, которое ему придется проехать, сумки набиты плотнее обычного. Следующие две недели будут долгими для всех нас.
Я смотрю на гряду облаков, надвигающихся с востока.
– Скоро пойдет снег, – говорю я.
– Да, – отвечает Эфраим, – у меня пальцы ноют.
– Плохое время для поездки.
– Я так уже ездил. Это всего лишь снег.
– И ледяной ветер.
– Всего на день-два. А потом будет просто зима, как обычно. Я не беспокоюсь, и тебе не стоит.
– Ненавижу Норта за то, что он вынудил тебя это сделать.
– Я его ненавижу за столькое, что это просто мелочь, – говорит он, пытаясь поднять мне настроение.
Мы не обсуждаем вполне обоснованные причины моего страха, но у меня в голове все-таки крутится целый список бед, которые могут с ним случиться при подобной погоде.
– Две недели, вот и все. А потом я вернусь, и мы добьемся того, чтобы Норт получил по заслугам.
Я падаю в объятия мужа, пропитываясь его теплом и запахом. Наша долгая история любви уже движется к естественному концу, и я не так давно осознала, что рано или поздно один из нас похоронит другого. Но я напоминаю себе, что это и будет счастливым исходом для истории вроде нашей. Исполнение данного когда-то обета. «Покуда смерть не разлучит нас». Это единственный приемлемый конец долгого и счастливого брака, и я твердо намерена не бояться этого дня, когда бы он ни наступил.
– Две недели, – говорю я ему. – Не больше.
Он целует меня в лоб. В кончик носа. В губы – медленно и нежно, через поцелуй повторяя свое обещание вернуться.
– До свидания, любимая.
Животные чувствуют, что пора в дорогу. Стерлинг топает правой передней ногой, Перси на своем насесте приподнимается, в предвкушении потряхивая перьями.
Им это нравится, думаю я.
Потом Эфраим отодвигается и вскакивает в седло. Он последний раз улыбается мне. Я стою в снегу и наблюдаю, как он едет через мост. И продолжаю наблюдать, пока он не заезжает за поворот и не скрывается из вида.
– Перестань себя жалеть, – бормочу я, потом делаю глубокий вдох и поворачиваюсь к дому.
Но не двигаюсь. Не дышу. Потому что в двадцати футах от меня серебристая лиса. Она просто красавица, вся угольно-черная, кроме ушей, лап, груди и хвоста – они белые. Она сидит на вершине снежного холма, словно чернильное пятно на слоновой кости. Но прежде всего я зачарована взглядом ее ярких янтарных глаз. Они изучают меня, словно пронзая насквозь.
– Опять ты, – говорю я, а потом называю ее по имени, словно дымку выдуваю его в замерзший воздух: – Буря.
Дать чему-то имя – это акт владения. Обязательство владеть, заботиться, соблюдать верность. Одним этим словом я объявляю, что этот зверь мой, что я ответственна за его защиту.
Звук моего голоса лису не пугает. Она делает шаг вперед, потом два. Замерев неподвижно, как мраморная статуя, я наблюдаю за ее приближением. Каждый шаг гибкого зверька элегантен и выверен. Когда она подходит на восемь футов, я опускаюсь на колени и в знак приветствия медленно протягиваю ей ладонью вверх руку без перчатки. Только тут лиса пугается и убегает в лес.