© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024
– Господин редактор, – сказал мне посетитель, смущенно потупив глаза на свои ботинки, – мне очень совестно, что я беспокою вас. Когда я подумаю, что отнимаю у вас минутку драгоценного времени, мысли мои ввергаются в пучину мрачного отчаяния… Ради бога, простите меня!
– Ничего, ничего, – ласково сказал я, – не извиняйтесь.
Он печально свесил голову на грудь.
– Нет, что уж там… Знаю, что обеспокоил вас. Для меня, не привыкшего быть назойливым, это вдвойне тяжело.
– Да вы не стесняйтесь! Я очень рад. К сожалению только, ваши стишки не подошли.
– Э?
Разинув рот, он изумленно посмотрел на меня.
– Эти стишки не подошли?!
– Да, да. Эти самые.
– Эти стишки?! Начинающиеся:
Хотел бы я ей черный локон
Каждое утро чесать
И, чтоб не гневался Аполлон,
Ее власы целовать…
Эти стихи, говорите вы, не пойдут?!
– К сожалению, должен сказать, что не пойдут именно эти стихи, а не какие-нибудь другие. Именно начинающиеся словами:
Хотел бы я ей черный локон…
– Почему же, господин редактор? Ведь они хорошие.
– Согласен. Лично я очень ими позабавился, но… для журнала они не подходят.
– Да вы бы их еще раз прочли!
– Да зачем же? Ведь я читал.
– Еще разик!
Я прочел в угоду посетителю еще разик и выразил одной половиной лица восхищение, а другой – сожаление, что стихи все-таки не подойдут.
– Гм… Тогда позвольте их… Я прочту! «Хотел бы я ей черный локон…»
Я терпеливо выслушал эти стихи еще раз, но потом твердо и сухо сказал:
– Стихи не подходят.
– Удивительно. Знаете что: я вам оставлю рукопись, а вы после вчитайтесь в нее. Вдруг да подойдет.
– Нет, зачем же оставлять?!
– Право, оставлю. Вы бы посоветовались с кем-нибудь, а?
– Не надо. Оставьте их у себя.
– Я в отчаянии, что отнимаю у вас секундочку времени, но…
– До свидания!
Он ушел, а я взялся за книгу, которую читал до этого. Развернув ее, я увидел положенную между страниц бумажку. Прочел:
Хотел бы я ей черный локон Каждое утро чесать И, чтоб не гневался Аполл…
– Ах, черт его возьми! Забыл свою белиберду… Опять будет шляться! Николай! Догони того человека, что был у меня, и отдай ему эту бумагу.
Николай помчался вдогонку за поэтом и удачно выполнил мое поручение.
В пять часов я поехал домой обедать.
Расплачиваясь с извозчиком, сунул руку в карман пальто и нащупал там какую-то бумажку, неизвестно как в карман попавшую.
Вынул, развернул и прочел:
Хотел бы я ей черный локон
Каждое утро чесать
И, чтоб не гневался Аполлон,
Ее власы целовать… и т. д.
Недоумевая, как эта штука попала ко мне в карман, я пожал плечами, выбросил ее на тротуар и пошел обедать.
Когда горничная внесла суп, то, помявшись, подошла ко мне и сказала:
– Кухарка чичас нашла на полу кухни бумажку с написанным. Может, нужное.
– Покажи.
Я взял бумажку и прочел:
– «Хотел бы я ей черный ло…» Ничего не понимаю! Ты говоришь, в кухне, на полу? Черт его знает… Кошмар какой-то!
Я изорвал странные стихи в клочья и в скверном настроении сел обедать.
– Чего ты такой задумчивый? – спросила жена.
– Хотел бы я ей черный ло… Фу ты черт!! Ничего, милая. Устал я.
За десертом в передней позвонили и вызвали меня… В дверях стоял швейцар и таинственно манил меня пальцем.
– Что такое?
– Тсс… Письмо вам! Велено сказать, что от одной барышни… Что они очень, мол, на вас надеются и что вы их ожидания удовлетворите!..
Швейцар дружелюбно подмигнул мне и хихикнул в кулак.
В недоумении я взял письмо и осмотрел его. Оно пахло духами, было запечатано розовым сургучом, а когда я, пожав плечами, распечатал его, там оказалась бумажка, на которой было написано:
Хотел бы я ей черный локон…
Все от первой до последней строчки.
В бешенстве изорвал я письмо в клочья и бросил на пол. Из-за моей спины выдвинулась жена и в зловещем молчании подобрала несколько обрывков письма.
– От кого это?
– Брось! Это так… глупости. Один очень надоедливый человек.
– Да? А что это тут написано?.. Гм… «целовать»… «каждое утро»… «черны… локон…» Негодяй!
В лицо мне полетели клочки письма. Было не особенно больно, но обидно.
Так как обед был испорчен, то я оделся и, печальный, пошел побродить по улицам. На углу я заметил около себя мальчишку, который вертелся у моих ног, пытаясь сунуть в карман пальто что-то беленькое, сложенное в комочек. Я дал ему тумака и, заскрежетав зубами, убежал.
На душе было тоскливо. Потолкавшись по шумным улицам, я вернулся домой и на пороге парадных дверей столкнулся с нянькой, которая возвращалась с четырехлетним Володей из кинематографа.
– Папочка! – радостно закричал Володя. – Меня дядя держал на руках! Незнакомый… дал шоколадку… бумажечку дал… Передай, говорит, папе. Я, папочка, шоколадку съел, а бумажечку тебе принес.
– Я тебя высеку, – злобно закричал я, вырывая из его рук бумажку со знакомыми словами: «Хотел бы я ей черный локон…» – Ты у меня будешь знать!..
Жена встретила меня пренебрежительно и с презрением, но все-таки сочла нужным сообщить:
– Был один господин здесь без тебя. Очень извинялся за беспокойство, что принес рукопись на дом. Он оставил ее тебе для прочтения. Наговорил мне массу комплиментов – вот это настоящий человек, умеющий ценить то, что другие не ценят, меняя это то на продажных тварей, – и просил замолвить словечко за его стихи. По-моему, что ж, стихи как стихи… Ах! Когда он читал о локонах, то так смотрел на меня…
Я пожал плечами и пошел в кабинет. На столе лежало знакомое мне желание автора целовать чьи-то власы. Это желание я обнаружил и в ящике с сигарами, который стоял на этажерке. Затем это желание было обнаружено внутри холодной курицы, которую с обеда осудили служить нам ужином. Как это желание туда попало, кухарка толком объяснить не могла.
Желание чесать чьи-то власы было усмотрено мной и тогда, когда я откинул одеяло с целью лечь спать. Я поправил подушку. Из нее выпало то же желание.
Утром после бессонной ночи я встал и, взявши вычищенные кухаркой ботинки, пытался натянуть их на ноги, но не мог, так как в каждом лежало по идиотскому желанию целовать чьи-то власы.
Я вышел в кабинет и, севши за стол, написал издателю письмо с просьбой об освобождении меня от редакторских обязанностей.
Письмо пришлось переписывать, так как, сворачивая его, я заметил на обороте знакомый почерк:
Хотел бы я ей черный локон…
Я сидел в уголку и задумчиво смотрел на них.
– Чья это ручонка? – спрашивал муж Митя жену Липочку, теребя ее за руку.
Я уверен, что муж Митя довольно хорошо был осведомлен о принадлежности этой верхней конечности именно жене Липочке, а не кому-нибудь другому, и такой вопрос задавался им просто из праздного любопытства…
– Чья это маленькая ручонка?
Самое простое – жене нужно было бы ответить:
– Мой друг, эта рука принадлежит мне. Неужели ты не видишь сам?
Вместо этого жена считает необходимым беззастенчиво солгать мужу прямо в глаза:
– Эта рука принадлежит одному маленькому дурачку.
Не опровергая очевидной лжи, муж Митя обнимает жену и начинает ее целовать. Зачем он это делает, бог его знает.
Затем муж бережно освобождает жену из своих объятий и, глядя на ее неестественно полный живот, спрашивает меня:
– Как ты думаешь, что у нас будет?
Этот вопрос муж Митя задавал мне много раз, и я каждый раз неизменно отвечал:
– Окрошка, на второе голубцы, а потом – крем.
Или:
– Завтра? Кажется, пятница.
Отвечал я так потому, что не люблю глупых, праздных вопросов.
– Да нет же! – хохотал он. – Что у нас должно родиться?
– Что? Я думаю, лишенным всякого риска мнением будет, что у вас скоро должен родиться ребенок.
– Я знаю! А кто? Мальчик или девочка?
Мне хочется дать ему практический совет: если он так интересуется полом будущего ребенка, пусть вскроет столовым ножиком жену и посмотрит. Но мне кажется, что он будет немного шокирован этим советом, и я говорю просто и бесцельно:
– Мальчик.
– Ха-ха! Я сам так думаю! Такой большущий, толстый, розовый мальчуган… Судя по некоторым данным, он должен быть крупным ребенком… А? Как ты думаешь?.. Что мы из него сделаем?
Муж Митя так надоел мне этими вопросами, что я хочу предложить вслух:
– Котлеты под морковным соусом.
Но говорю:
– Инженера.
– Правильно. Инженера или доктора. Липочка! Ты показывала уже Александру свивальнички? А нагрудничков еще не показывала? Как же это ты так?! Покажи.
Я не считаю преступлением со стороны Липочки ее забывчивость и осторожно возражаю:
– Да зачем же показывать? Я после когда-нибудь увижу.
– Нет, чего там после. Я уверен, тебя это должно заинтересовать.
Передо мной раскладываются какие-то полотняные сверточки, квадратики.
Я трогаю пальцем один и робко говорю:
– Хороший нагрудничек.
– Да это свивальник! А вот как тебе нравится сия вещь?
Сия вещь решительно мне нравится. Я радостно киваю головой:
– Панталончики?
– Чепчик. Видите, тут всего по шести перемен, как раз хватит. А колыбельку вы не видели?
– Видел. Три раза видел.
– Пойдемте, я вам еще раз покажу. Это вас позабавит.
Начинается тщательный осмотр колыбельки.
У мужа Мити на глазах слезы.
– Вот тут он будет лежать… Большой, толстый мальчишка. «Папочка, – скажет он мне, – папочка, дай мне карамельку!» Гм… Надо будет завтра про запас купить карамели.
– Купи пуд, – советую я.
– Пуд, пожалуй, много, – задумчиво говорит муж Митя, возвращаясь с нами в гостиную.
Рассаживаемся. Начинается обычный допрос:
– А кто меня должен поцеловать?
Жена Липочка догадывается, что этот долг всецело лежит на ней.
– А чьи это губки?
Из угла я говорю могильным голосом:
– Могу заверить тебя честным словом, что губы, как и все другое на лице твоей жены, принадлежат именно ей!
– Что?
– Ничего. Советую тебе сделать опись всех конечностей и частей тела твоей жены, если какие-нибудь сомнения терзают тебя… Изредка ты можешь проверять наличность всех этих вещей.
– Друг мой… я тебя не понимаю… Он, Липочка, кажется, сегодня нервничает. Не правда ли?.. А где твои глазки?
– Эй! – кричу я. – Если ты нащупаешь ее нос, то по левой и правой стороне, немного наискосок, можешь обнаружить и глаза!.. Не советую даже терять времени на розыски в другом месте!
Вскакиваю и, не прощаясь, ухожу. Слышу за своей спиной полный любопытства вопрос:
– А чьи это ушки, которые я хочу поцеловать?..
Недавно я получил странную записку:
«Дорог Александ Сегодня она, кажется, уже! Ты понимаешь?.. Приходи, посмотрим на пустую колыбельку она чувствует себя превосход. Купил на всякий слу. карамель. Остаюсь твой счастливый муж, а вскорости и счастли. отец!!!?! Ого-го-го!!»
«Бедняга помешается от счастья», – подумал я, взбегая по лестнице его квартиры.
Дверь отворил мне сам муж Митя.
– Здравствуй, дружище! Что это у тебя такое растерянное лицо? Можно поздравить?
– Поздравь, – сухо ответил он.
– Жена благополучна? Здорова?
– Ты, вероятно, спрашиваешь о той жалкой кляче, которая валяется в спальне? Они еще, видите ли, не пришли в себя… ха-ха!
Я откачнулся от него.
– Послушай… ты в уме? Или от счастья помешался?
Муж Митя сардонически расхохотался.
– Ха-ха! Можешь поздравить… пойдем покажу.
– Он в колыбельке, конечно?
– В колыбельке – черта с два! В корзине из-под белья!
Ничего не понимая, я пошел за ним и, приблизившись к громадной корзине из-под белья, с любопытством заглянул в нее.
– Послушай! – закричал я, отскочив в смятении. – Там, кажется, два!
– Два? Кажется, два? Ха-ха! Три, черт меня возьми, три!! Два наверху, а третий куда-то вниз забился. Я их свалил в корзину и жду, пока эта идиотка акушерка и воровка нянька не начнут пеленать…
Он утер глаза кулаком. Я был озадачен.
– Черт возьми… Действительно! Как же это случилось?
– А я почем знаю? Разве я хотел? Еще радовался, дурак: большой, толстый мальчишка!
Он покачал головой.
– Вот тебе и инженер!
Я попробовал утешить его.
– Да не печалься, дружище. Еще не все потеряно…
– Да как же! Теперь я погиб…
– Почему?
– Видишь ли, пока что я лишился всех своих сорочек и простынь, которые нянька сейчас рвет в кухне на пеленки. У меня забрали все наличные деньги на покупку еще двух колыбелей и наем двух мамок… Ну… и жизнь моя в будущем разбита. Я буду разорен. Всю эту тройку негодяев приходится кормить, одевать, а когда подрастут – учить… Если бы они были разного возраста, то книги и платья старшего переходили бы к среднему, а потом к младшему… Теперь же книги нужно покупать всем вместе, в гимназию отдавать сразу, а когда они подрастут, то папирос будут воровать втрое больше… Пропало… все пропало… Это жалкое, пошлое творение, когда очнется, попросит показать ей ребенка, а которого я ей предъявлю? Я думаю всех вместе показать – она от ужаса протянет ноги… как ты полагаешь?
– Дружище! Что ты говоришь! Еще на днях ты спрашивал у нее: «А чья это ручка? Чьи ушки?»
– Да… Попались бы мне теперь эти ручки и губки! О, черт возьми! Все исковеркано, испорчено… Так хорошо началось… Свивальнички, колыбельки… инженер…
– Чем же она виновата, глупый ты человек? Это закон природы.
– Закон? Беззаконие это! Эй, нянька! Принеси колыбельки для этого мусора! Вытряхивай их из корзины! Да поставь им на спине чернилами метки, чтобы при кормлении не путать… О господи!
Выходя, я натолкнулся в полутемной передней на какую-то громадную жестяную коробку. Поднявши, прочел:
«Детская карамель И. Кукушкина. С географическими описаниями для самообразования».
Бледные лучи лунного света робко прокрадываются сквозь маленькое запыленное окошечко и причудливыми бликами ложатся на лицо человека, сидящего с опущенной головой в каморке, убого меблированной.
Глубокие черные тени пугливо прячутся во впадинах его изможденного худого лица и только слегка бледнеют, ежатся и сокращаются, когда лицо поворачивается к окну.
Против него, совсем затушевываясь в густой тьме, помещается его собеседник. Последнего совсем не было бы заметно, если бы он по временам в пылу горячего разговора не приближал своей головы к полосе лунного света.
И тогда на его лице можно прочесть ужас и негодование.
Он изредка вставляет свои замечания и вопросы. Речь же другого, тихая и монотонная, льется как дождик в пасмурный осенний день.
– …И хотя вы исходите весь мир, не найдете ни добра, ни справедливости… Поверьте-с! Со-о-орок лет! Сорок лет ищу ее, подлую, шарю по целому свету… И нет ни одного справедливого человека! Да-с! На что народ, народ-то наш православный, и то!.. Намедни говорю я Афимье, что через крыльцо у акцизного живет: «Эй, говорю, Афимья, не по-хорошему живешь!
Солдат-то, что каждый вечер ходит на кухню, не муж ведь, чай, а? А ведь это грех… Уймись ты, говорю, Афимья, брось солдата, живи по-хорошему!» Так что же вы думали? Возьми она да расскажи это своему хахалю… Встречает он меня в переулке, к вечерне я шел, и шепчет: «Ты, говорит, барин, тово… Афимье не пой! А то я те, говорит, такое пение пропишу, что как по нотам…» Да кулачищем на меня…
– Известно, необразованность… – вздыхает хозяин.
– Какое! А выше-то лучше? – машет рукой оратор. – Один грех… Дело тоже такое вышло на днях. Сидим мы у Перепойкина, консисторского, пьем чай. Был и Турухтанов, знаете, что опекуном над Карпычевскими сиротами назначили. Уж не знаю, как он их там опекает, а только, думаю себе, дело-то такое… соблазнительное. До греха рукой подать. А ежели что, то сирот жалко. Ежели, то есть, не по правде… И говорю я ему при всех, чтобы чувствительнее было и чтобы понял он, что я по правде. «Вот, говорю, Поликарп Семеныч, упредить тебя я хочу. Оно, конечно, ты, может, и честный человек… только не делай ты этого и сироток пожалей… Жалко ведь. Махонькие они». И так это я хорошо сказал, что сам прослезился. А он, понимаете, вскакивает да на меня. «Это, говорить, что за намеки глупые?!» – «И никаких намеков, скромно я ему отвечаю, нет, а плоть слаба, опять же махонькие они… А ежели ты, говорю, пылишь и дымишь с первого слова, так это что-то подозрительно… Нет дыму без огня!» Не успел я этого, представьте, сказать, как он меня ручищей за воротник да об пол!.. Это за мою-то правильность! Тут шум, конечно, все повскочили, а я поднялся с полу, отряхнулся, взял шапку и говорю с христианским смирением: «Бог тебя простит, Поликарп Семеныч, только вижу я теперь, что подлец ты первостатейный и сироток-то уж, без сомнения, обидишь, коли меня обидел…» Теперь, слышь, в суд на меня подает за оскорбление словами… А какое тут оскорбление? Одно назидание!..
В каморке наступает мертвая тишина.
Слушатель долго, с благоговением смотрит на гостя и наконец полуукоризненно произносит:
– И охота вам, Фома Еремеич, в чужие дела мешаться… Пользы никакой для вас, все больше неприятности!..
Фома Еремеич сокрушенно ударяет себя по колену и шепчет:
– Не могу, брат, хоть ты что!.. Правду эту самую уж больно люблю. Ох, смерть моя! Где вижу несправедливость, на стену лезу!..
Он угрюмо молчит, но вдруг лицо его озаряется каким-то новым воспоминанием.
– А вы думаете, меня не били? Били-с! – язвительно шепчет он, наклоняясь к слушателю и пронизывая его во тьме своими слезящимися глазками.
У того на лице появляется выражение ужаса, и он инстинктивно защищается рукой, как будто от чего-то страшного.
– Били-с! Это уж купцы такие. Вдовица одна, которая бедная, покупает у него фунт сахару, можно сказать, на последнюю лепту. А он, представьте, ей чуть не полфунта бумаги оберточной на сахар наворотил. Ну на что вдове бумага, посудите сами? Я не вытерпел и говорю: «Бога ты не боишься, Сиволдаев, – зачем вдову обижать? Мало что обвесил, наверное, да еще и бумагу…» Горько!
Рассказчик замолчал…
– Ну?!
– Били меня приказчики в те поры сильно… Мне говорили: «Подай на него!» А зачем? Я только для справедливости, чтоб по правде…
По лицу слушателя видно, что он страдает еще больше, чем страдал его собеседник во время избиения приказчиками. Благоговение, жалость, гнев на непонимающих праведника людей быстро сменяются на лице его. Наконец он вскакивает, делает четыре шага вперед, потом поворачивается, как на оси, и шагает назад. Для чувств, которые его обуревают, мало комнаты длиной в четыре шага.
А Фома Еремеич уже рассказывает о каком-то капитане, который самовольно заложил золотые часы Фомы Еремеича, заставив его же и проценты платить.
Эти проценты – последняя капля в чаше невыносимо-удрученного состояния хозяина каморки.
Он, с нервно искаженным лицом, хватает рассказчика за плечи и поворачивает его лицо к лунному свету.
– Да вы что, – истерически взвизгивает он, – блажной, что ли, или в раю живете? Зачем же, зачем вы все это делаете? Разве эти купчишки да капитаны поймут?! Не поймут они! Господи! А вы – смотрите! Вы даже не возмущаетесь…
Фома Еремеич устремляет неподвижные глаза на взволнованное лицо хозяина и тоскливо шепчет:
– А правда-то! Велика правда! И не терплю я несправедливости, каковой много на свете!
И потом через минуту добавляет:
– Каковой о-очень много на свете…
Наступает долгое молчание. Слышны мягкие шаги хозяина и хриплое дыхание катарального горла Фомы Еремеича. В окно смотрит любопытная луна, вероятно досадуя, что слой пыли мешает ей видеть происходящее. Гость машинально водит головой за шагающим хозяином и жует губами, очевидно желая, но не решаясь что-то сказать.
Наконец он прерывает молчание.
– От дочки-то… от Верочки, говорю, известий не имеете?
– Ах, не напоминайте мне про нее! – досадливо машет рукой хозяин, и по его лицу пробегает мимолетная судорога боли. – Счастья захотела, отца не спросила, ну и что ж!.. Полюбуйтесь! Какое счастье… С офицером-то оно лучше, чем с отцом!.. Э-эх!
Он прислоняет лоб к окну и глядит прямо в желтое нахальное лицо луны.
Глядит долго-долго… И до Фомы Еремеича доносится хриплый голос:
– Проклял я ее, вот что…
Гость неодобрительно качает головой.
– Проклял! Сами бы вы на себя посмотрели, а потом и проклинали… дочку-то! Что греха таить, не сладко ей было у вас. Сами вы… и денег куча, а живете в какой-то собачьей будке; она же девица молодая, ей жить хочется, ну, театры там, конфекты и все такое… А какие у вас конфекты? Ничего такого нет у вас! И живете вы бобылем сейчас, и никто вам глаз не закроет, ежели что…
Хозяин сначала удивленно прислушивается к словам Фомы Еремеича, но потом вдруг бледнеет от злости и начинает кричать, заломивши руки:
– Позвольте! Что же это такое? Как это вы мне?.. Да это вас не касается!! Мои семейные отношения, они мои и есть; а вы… вы зачем же мешаетесь? И такие слова…
– Нет-с, вы позвольте! – вскакивает с места Фома Еремеич.
Его нельзя узнать. Он преобразился… Глаза у него уже не мутные, а грозные, сверкающие. Он делается выше ростом, и указательный палец его твердо и значительно устремляется на хозяина. Как боевой конь при звуке трубы, он выпрямляется при одном намеке на когда-то и кем-то совершенную несправедливость.
– Вы мне позвольте! Я долго молчал, полагал, может, одумаетесь. Ан оно вот что… Проклял! Это по правде, а? А тебя бы, старого дурака, проклясть – ты бы что запел? Она девица молодая, ей кон… фекты…
Дальше он начинает хрипеть, потому что рука хозяина схватывает его за ворот.
– А, так ты меня же… и упрекаешь! Я, может, страдал, как в аду, два года; а ты… конфекты! Я тебе дам конфекты… Не сметь! Уходи, пока я не расшатался! Плохо будет… И не смей никогда ко мне ходить с такими словами… Уходи!
Через минуту Фома Еремеич, еще более похудевший и печальный, шагает по улице. Во впадинах под глазами сверкает по слезинке, и губы дрожать от недавней обиды.
Он бросает взгляд на залитую холодным лунным светом улицу, на прозрачное звездное небо и шепчет сокрушенно:
– Такой широкий мир, и так мало правды… Гм… Даже странно!