bannerbannerbanner
Конец прекрасной эпохи. Эссе и переписка с друзьями

Аркадий Ровнер
Конец прекрасной эпохи. Эссе и переписка с друзьями

Полная версия

© Ровнер А. Б., 2023

© ООО «Книга», 2024

* * *

Эссе

Отсветы сакрального

Искусство, которое не для масс

1

Что такое искусство? Глоток чистой воды для жаждущего. Маяк для блуждающего во тьме.

Искусство создается теми, кто причастен к высшим состояниям, и поддерживает тех, кто стремится к этим состояниям. Остальным оно непонятно и бесполезно. Искусство не для народа, не для масс.

Великое искусство прошлого – это сокровищница запечатленных прорывов в неведомое, в нем мерцают отсветы сакрального. Оно светит ровным и ярким светом освободившемуся и – прерывистым, конвульсивным – вырывающемуся из тьмы. Оно расплавляет застывшие формы старого опыта, шаблоны старых состояний.

Оно – снаряд, разбивающий стереотипы, огонь, испепеляющий инерцию, нить, связывающая времена и цивилизации с духовной вертикалью.

Оно – победа формального над феноменальным. Такое искусство несет в себе весть о транссубъективном мире.

Субъективное искусство стерильно и сфабриковано для массового употребления.

Субъективное искусство отливается из замеса старого опыта и порождает феноменальных роботов, олицетворяющих систему духовного рабства. Субъективное искусство – это трясина, в которой гибнут попавшие в нее. Опустошительный ветер пустыни для тех, кто в пути.

У субъективного искусства нет сверхзадачи. Оно предсказуемо и горизонтально. Оно несет в себе флюиды психической истощенности и болезни. Оно не воскрешает, не будит и не тревожит. Оно загоняет мертвецов в гроб и заколачивает его гвоздями. Оно дает мертвым образы и идеи, оправдывающие их состояние.

Художник должен «родиться на Небе», которое за Я, и войти в мир, который в нас и перед нами. И тогда возникает великое искусство, которое не для масс.

2

«Любой, кто пытается мыслить честно, должен признать недостоверность какой бы то ни было метафизической позиции, в том числе недостоверность всех вероисповеданий», – писал в 30-х годах прошлого столетия молодой Карл-Густав Юнг.

Одновременно он утверждал: «Есть и всегда были люди, которые не могли удержаться от интуитивного понимания того, что мир и переживание мира имеют одну и ту же природу и отражают что-то такое, что скрыто в глубинах самого субъекта, в его собственной транссубъективной действительности».

На растяжке между этими двумя утверждениями запечатлен итоговый опыт Западной цивилизации. «Да, любая метафизика недостоверна…», но – «есть и всегда были люди, которые не могли удержаться от интуитивного понимания…». Недостоверно все, о чем свидетельствует мир перед нами и его переживание в нашем субъективном опыте, однако в «транссубъективных» глубинах субъекта есть «что-то такое», что не от мира сего, но что отражается в нашем переживании мира, а следовательно, и в мире.

Итак, с одной стороны «транссубъективная действительность», или Небо, которое за нами, с другой – феноменальный мир, платоновская пещера, которая в нас и перед нами. Между ними – человеческое Я, щель, через которую свет проникает в пещеру.

Небо – это то, о чем человек не может иметь достоверного и надежного представления. Это пространство приоткрывается в редчайшие счастливые мгновения на глубочайших глубинах нашего за-личностного пространства через язык мифов, символов и метафор. С другой стороны, всем нам дан мир «субъективных» переживаний и мир «объективного» опыта. Это иллюзорный мир теней, христианская юдоль скорби, откуда рвется человеческая душа, устремленная в «транссубъективное», небесное.

3

С одной стороны, непостижимое Небо, которое за нами, с другой – феноменальный мир, который в нас и перед нами. А между ними Я – призма и щель, неуловимый центр.

Транссубъективный Луч достигает призмы Я и, преломившись в ней, разделяется на два луча: субъективный и объективный, психический и физический. Эти два плана и составляют нашу среду обитания.

Эти два плана, «мир и переживание мира, имеют одну и ту же природу и отражают что-то, что скрыто в глубинах самого субъекта, в его собственной транссубъективной действительности», – пишет Юнг.

По ту сторону Я, в таинственной глубине, куда не может заглянуть глаз человеческого разума, находится область, где нет форм, где формы только рождаются. Отсюда через щель, через искажающую их призму Я, они проникают в нашу психофизическую вселенную. Здесь они подвергаются безжалостной цензуре в целях согласования нового опыта с накопленным прежним.

«Мир и переживание мира, – утверждает Карл Юнг, – отражают что-то, что скрыто в глубинах самого субъекта, в его собственной транссубъективной действительности».

Мир индивидуума есть проекция луча, бьющего из области «за умом», «за Я» и «за субъектом» – из области высших состояний. Восточная традиция знает эти состояния. Запад их знал, но забыл. Религии предлагают нам свои расшифровки «транссубъективного». Мистика дает нам опыт высоких состояний. То же делает художественное творчество в своих высочайших достижениях. В нем мы находим отсветы сакрального. Но это искусство не для всех, для большинства оно бессмысленно или просто не существует.

4

Запад сделал акцент на человеческой личности, на ее свободе и разуме. На Востоке личность не заслоняет собой вечного, сверхразумного и фатального. Поэтому на Востоке нет личностного Бога наподобие Иеговы, Аллаха или Иисуса. Там боги перетекают один в другого и образуют ансамбли как в случае индуистского Тримурти: Брама-Шива-Вишну.

Личностный Бог репрезентирует Я, или Щель между сакральной Реальностью и пещерой феноменального мира. Здесь происходит преломление (и искажение) Реальности, здесь Луч Творения обнаруживает себя в многообразии тварного мира. Великие религии и мистические учения, пробиваясь через Узкое Горлышко Я, возвращают нас не к личностному Богу, а к за-личностной Реальности, к Небу.

Так же как великие религии и мистические учения, подлинное искусство основано на вне-пещерном, сакральном, за-личностном опыте. Подлинное искусство причастно к этому опыту и репрезентирует его в мире феноменов. Однако сакральный опыт невозможно вместить в рамки субъективных интерпретаций. Его невозможно адекватно «понять» и «объяснить» в человеческих понятиях и образах. На него может только намекнуть тот, кто имел этот опыт, и намек может услышать только тот, у кого есть «глаза» и «уши».

Такое искусство предполагает создание художником особого языка символов и метафор. Это язык пластических форм, проистекающих из Реального и тонко соотносящихся с опытом феноменального, с историей и культурой.

Этот язык ничего не говорит потребителю массового искусства. Сниженный до уровня эмблем, он может войти в культурный и даже религиозный обиход того или иного времени, но тогда это уже язык товарного обмена, язык потребительского искусства, не имеющий коррелятов в за-личностном луче. Искусство не подлежит товарному обмену.

Художник говорит с вечностью, нам же достаются лишь отсветы сакрального.

Русская идея

Страна, как человек, пробует понять себя через идею и через действие – мысль и историю. В рисунке истории, в ее повторяющемся узоре выявляется ритм и характер ее судьбы. Она ищет самосознания и в формах мысли: в литературе, музыке, архитектуре, философии. В том и другом случае она бьется о свой Божественный образ, смысл, идею.

Русская идея – эти слова вобрали в себя лучшие порывы национальной чести и гения. Россию хотели видеть как светильник чистого благочестия, принятый бережно из рук завершающей свою миссию Византии. Или как христианскую преемницу двух великих империй, призванную осуществить надмирную высоту Нагорной проповеди. Рядом с вертикальным вектором этих двух идей прозвучала горизонтальная идея вселенскости и универсальности – Достоевский – призвание вобрать и объединить в своем гении далекое и близкое. Предпринимались и запоздалые попытки найти утраченную сердцевину уникальной национальной сущности – Хомяков – в то время как рельсы европейского духа уже легли вдоль петербургских болот и смоленских лесов. С другой стороны, размышления на эту тему вызвали порывы чаадаевского уничижения и сокрушения по поводу того, что Россия оказалась на окраине многовековой духовной работы, инициированной европейскими монахами и рыцарями.

Понятие «русской идеи» начинает светить неверным умозрительным пламенем уже у Владимира Соловьева, поместившего абстракцию России между абстракциями мусульманства – где частное растворяется в Едином – и европеизма – где Единое растворяется в частном. Россия, противопоставленная этим двум оппонентам, оказалась без каких-либо исторических или психологических претензий – кроме одной: отказываясь от частного и особенного – чем можно было бы самоудовлетвориться, самоограничиться, – она хотела видеть себя восприемницей самого Духа Святого – третьей ипостаси Единого. Если в начале века на волне духовного подъема Россия могла говорить о своей миссии, являя собой счастливый феномен платоновского мира идей, страну, где по словам П. Д. Успенского, появился высший тип человека, то сегодня в сумерках подпольно-подвального существования русской культуры и русской мысли можно ли брать на себя смелость учить другие племена и народы? Действительность оказалась иной. Готовя себя к великой миссии, Россия стала служить идее механической справедливости, впав в рабство материи. Злорадствовать по поводу этой трагической трансформации – удел низости. Однако, осмысления ее нельзя избежать. Заключалась ли причина метаморфозы, как думал Бердяев, в женственной податливости русской души, соединяющей в себе глубины созерцания с безволием? То ли судьба ее является судьбой нового Израиля, призванного стать печальным уроком плодов национальной гордыни и предостережения другим народам. Но сколько таких уроков дала история – Египет, Рим, Византия! Что может добавить еще один? К тому же уроки всегда предполагают вдумчивого ученика и уроки для созерцательности, то есть именно то, чего лишает нас ускоряющаяся история нашего века.

 

Если взглянуть на Россию в перспективе существенных процессов, то можно увидеть, что она оказалась одним из самых главных русел всемирного потопа и из проводников логики неблагородного ума. Это – жесткая и в своем контексте непробиваемая логика, обладающая императивностью для душ со срезанной духовной перспективой, которые видят жизнь в категории экономики: трудодней, покупательной способности и капитала. Другим аспектом этой логики является слепая самодостаточность и обольщение мыслью, что человек управляет своей судьбой – логика, отрывающая человека от гравитационной мудрости Провидения, выводящая человека из духовной сферы и оставляющая его наедине с метафизической пустотой, которую он не в состоянии заполнить. Это логика людей, с детства не знавших и не культивировавших в себе чувство благоговения, превращающих мир в марксистско-дарвиновский зверинец с борьбой видов и классов.

Благородный ум – это не социальная привилегия, отсчитывая ее сверху или снизу. Это – духовная привилегия, заключающаяся в восприимчивости к воздействию благодати: благодарности вместо ненависти, дара вместо экспроприации. Конфликт этих двух сил, двух логик был главной темой знаменательных статей Блока 1908 года.

Блок писал: «Никто не хочет видеть, что существуют два стана. Один стан непрерывно строит по нездешним неземным законам. Идет непрерывное упорное строительство. Но почва, на которой строится этот мир, уходит из-под ног, материки этой культуры заливаются волнами низкой реальности. Другой стан – часть стихии».

Развивая эту тему, Блок цитирует Дж. Рёскина: «Наше время породило громадный класс черни, совершенно не способной к благоговению и к самому представлению о нем». С тех пор прошел почти век – и процесс, только обозначивший свои черты во времена Рёскина и Блока, обрел монументально законченные формы. Победившая низкая логика является сейчас общедоступным и общеизвестным полем идеологических манипуляций. В этой логике можно, уничтожив религию, торговать иконами, уничтожив культуру, лепить вместо нее суррогаты; убивать суверена, стрелять в папу, «освобождать» английские территории от англичан и т. д. без предела. Мы видим, что границы ее действия национально не зафиксированы.

Идея бунта против действительности (понимая последнюю как духовную закономерную последовательность событий) чужда логике благородного ума. Христос принес миру не бунт, а крест. Он столкнулся с детьми, самаритянкой, с прелюбодейной женой, и три раза человечество поднялось на высоту Бога. Трансформация реальности, облагораживание низких стихий, сострадание к ним, их просветление – вот эти и другие аспекты высшей логики исчезают в поле слепого фанатизма, борьбы за так называемую социальную справедливость, не предполагающую понимания зависимости социума от космического и, тем более, божественного планов.

Одно дело – сострадание просветленной души, самой жизнью облагораживающей пространство, помогающей даже без прямой помощи. Сострадание же неблагородного ума неизбежно ведет к логике бунта, к господству грубых энергий. В индийской традиции говорится о трех видах сострадания и помощи: помощи духовной: молитвой, медитацией – помощи наиболее высокой; интеллектуальной: советом, подсказкой, анализом – помощи, которую люди быстро забывают; и, наконец, самой грубой и буквально-материальной. В логике неблагородного ума идея сострадания сводится к идее экспроприации у другого и оборачивается насаждением всех видов ненависти: классовой, расовой, ненависти поколений и полов. Чувство справедливости оправдывает ненависть, а ненависть оправдывает любые средства для достижения цели. Объединенные усилия ненависти и социальной справедливости – «благородная ярость» – обрушивается против главного противника – логики благородного ума, исключающей идеи ненависти и бунта.

Остановить поток низкой логики сейчас – значит, прежде всего, отстоять область благородного ума – острова высшей логики. Затопление мира логикой низкой стихии – не это ли сегодня главные контекст и фон для русской идеи? И не является ли общечеловеческая задача восстановления логики благородного ума, помощи жертвам «тьмы низких истин» ее главным смыслом?

Неизбежна последовательность первых усилий: в движении от имманентной логики благородного ума к ее реализации в историческом процессе. И первой сферой приложения этой логики, естественно, является область, отведенная сегодня идеологическому гипнозу с одной стороны, или миру инстинктов с другой, – сфера воспитания, последовательное культивирование логики благородного ума, развитие «внутреннего человека». Это медленный, но верный путь восстановления пирамиды цивилизации, органичный процесс экстернализации ее высшей логики.

Кроме этой внешней задачи выведения логики благородного ума из социальных катакомб, сохраняется внутренняя задача – ее непрерывного обогащения, развития, движение к истине – к логике Платона, Оригена, Чаадаева, Федорова. Ответ на вопрос, как это должно происходить, каждая страна может найти в своем прошлом. Россия должна искать подсказки в «золотых эпохах» своей истории и культуры. Только там ей откроется ее собственный, ей присущий тип нравственного устройства. И вместо умиления своей судьбоносностью с одной стороны, и навязчивой идеи всеобщей ненависти и зависти к России, с другой, она увидит перед собой ту же трансцендентную задачу, которая поставлена сегодня перед всем миром.

1981 г.

Апология культуры

Статья Юрия Мальцева «Симуляция культуры», блестящая по ясности и энергии, выполнила только негативную задачу, выразив накопившееся недоумение. Автор оказался тем самым андерсеновским искренним человеком, который не принял правил неправды и назвал вещи своими именами: подделку культуры подделкой, а симуляцию симуляцией, разъяснив то, что, казалось бы, лежит на поверхности. Действительно, можно ли так беспечно оперировать критерием качества, ставя его выше водораздела истины и лжи, какой бы последняя ни была изощренной и правдоподобной. Ведь качество произведения искусства зависит от эстетики, а эстетика коренится в духовно-философских основаниях. В конечном счете вопрос сводится к этим основаниям, стоящим за культурой; они и отличают подлинную культуру от суррогата, как бы он ни старался пролезть в ранг культуры.

Юрий Мальцев определил подлинную, не участвующую в советских сценариях культуру негативным, отрицающим систему полуистин термином – неофициальная. Я бы хотел коснуться положительного содержания этого понятия. Только коснуться, потому что раскрыть, описать, проанализировать сегодняшнюю подлинную неофициальную культуру можно будет лишь когда эта культура выйдет «из-под глыб». Пока же это – единственная цельная, бескомпромиссная и неконформная сила преодоления затянувшегося «культурно-исторического» недоразумения, неутомимо и настырно навязывающего себя всему миру. Может быть, именно она, к счастью, неуловимая и неучтожимая, является главной нашей надеждой и нашим безусловным будущим. Ее отличие от псевдокультуры со штампом главлита в ее естественной связи с внутренним духовным процессом, который нельзя симулировать.

Духовный процесс связан с внутренним голосом в человеке, с его личным отношением с вечностью. Этот внутренний голос в писателе, художнике императивен. Он требует абсолютной честности по отношению к себе и полной отдачи. Толстой построил всю свою жизнь на слушании этого голоса и на служении ему. Русские символисты чувствовали себя выразителями культуры будущего, его первыми голосами, и они восприняли трагическую утрату духовной высоты. В связи художника с трансцендентным – планом, превышающим человеческое разумение, – в его особом даре духовного ясновидения коренится пророческая миссия культуры.

Есть две функции у культуры – функция духовного прорыва, «интервенции», как говорили французские сюрреалисты, и вторичная утилитарно-дидактическая, героем которой был Чернышевский, поставивший искусство в зависимость от действительности. И странно, что в споре между писателем Толстым и графоманом Чернышевским так часто побеждает Чернышевский, от глухих проповедей которого Толстой бежал в Ясную Поляну, чтобы уберечь в себе метафизические диалоги Безухова и Волконского и небо над Аустерлицем. Трудно представить себе Толстого, пишущего для цензора Чернышевского. Именно здесь в писательской сверхзадаче услышать и предельно точно донести откровение и в невозможности учитывать цензора, задача которого убить, запретить, спрятать в сумасшедший дом или тюрьму этот голос, и лежит вся коллизия сегодняшнего русского искусства. Впрочем, нет никаких сложностей у того, кто глух к этому голосу и притом обладает хлестаковско-евтушенковским бесстрашием во лжи.

Утрата личной связи писателя с вечностью, мистического опыта, утрата пророческой миссии искусства – вот главное, что отличает официальную советскую культуру от ее невидимого оппонента.

Самым близки образом, а во многом и прообразом современной русской официальной культуры является спектр русской предреволюционной культуры, разные части которой претерпели различные судьбы и трансформации. В логике перевернутого революцией духовного треугольника самые высокие инстанции русской культуры оказались обреченными на наибольшее страдание, и подвергались физическому уничтожению в первую очередь. Но по неуничтожимой и правящей миром духовной логике, именно эти аспекты культуры оказались самыми влиятельными и сильными. Я не берусь определять сейчас, чей духовный импульс – Хлебникова или Блока, Малевича или Вячеслава Иванова, Флоренского или Сергея Булгакова, П. Д. Успенского или Мережковского – оказался наиболее устойчивым и глубоким, разумеется, вне советской официальной культуры, но важно увидеть объединяющее их всех предчувствие «великой эры новой культуры, по существу и всесторонне противоположной нашей современной материалистической и позитивно утилитаристической» (Эллис, «Русские символисты», Мусагет, 1910).

Задача формирования новой религиозной культуры будущего лежит в основе духовного процесса, питающего неофициальное русское искусство, которое, отбросив «официальность», давно следует называть просто русским искусством. Эта задача сакральная и элитарная, как бы не претили эти слова сторонникам демократичности во всем и везде. Искусство всегда элитарно, оно спускается «сверху» и «поднимает» сначала самого художника, а следом за ним тех, кто готов услышать его. Эта элитарность означает не привилегии и гордыню, а ответственность, труд и страдания, особый путь и особый опыт избранничества, подобный – иногда до полного совпадения – монашескому, и многострадальный Гоголь тому не единственный пример. И привилегия, и страдания избранничества заканчиваются для русского писателя, если он становится на путь компромисса с официальной культурой. Его долей становятся материальные привилегии и страдания унижения и стыда. Я имею в виду так называемую либеральную советскую литературу, дидактическую по содержанию и задачам, работающую в поле позволенного и непозволенного в дозволенных пределах.

Русская культура 1960-х – 70-х годов, о которой я пишу, не искала компромиссов и оправданий для них. Она возникла с той же неизбежностью, с какой человек возвращается к своему духовному наследию. С самого начала она утвердила собственное поле идей, несовместимое с идеологией атеистического реализма. Что-то важное случилось в России в эти годы: шок, пробуждение от многолетнего обморока, летаргии. Неудержимый процесс вел меня мимо «свежих» советских голосов к русской дореволюционной литературе и философии, а отсюда – к универсальной мировой культуре. Для человека, частью которого стали Лао-Цзы, Дхаммапада и Библия, советская жизнь с ее «культурными» проблемами становилась сферой небытия, провалом сознания, абсурдом, а для писателя-метафизика – еще и областью, в которой он черпает образы нечеловеческого уродства и страдания. Постоянная обращенность к норме, к подлинной универсальной духовности, включающей золото византийского и русского православия, русского любомудрия и литературы, приводит к острому, почти невыносимому субъективному переживанию уродства и страдания – стадии, которая в некоторых случаях прирастает к писателю, начинает определять его художественное лицо. Сострадание приходит позже и обращается в конструктивное духовное делание, в религиозное творчество «великой эры новой культуры», которая начинается «здесь и сейчас». Это было главной темой русского Парижа 30-х годов (журнал «Числа»), и стало лейтмотивом нашего искусства по внутренней логике развития того и другого из общих оснований, сформированных в русской культуре начала века.

Понятна участь бескомпромиссного искусства в России, но странна его судьба на Западе. Оно попробовало выразить себя в двух-трех самоотверженных изданиях, но надрыв самоотверженности сделал эти попытки судорожными и неадекватными возможностям и спектру художественных идей, которые несет в себе это искусство.

 

Не знаю, удалось ли мне здесь и в издаваемом мною журнале «Гнозис» выразить мое представление о современной русской культуре, какой я ее знаю, независимой от псевдокультуры советской. Я говорю об идеях, об истории, я вижу перед собой лица десятков своих друзей по обе стороны черты. Пятьдесят поэтов, писателей и художников, работы которых мне удалось собрать и объединить в выходящей в свет «Антологии Гнозиса»[1], – и представляют собой это искусство сегодняшнего дня, а может быть и будущего.

«Русская мысль», 29 апреля, 1982 г.

1«Антология Гнозиса» – современная русская и американская литература и искусство». Нью-Йорк, «Гнозис Пресс», 1982.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19 
Рейтинг@Mail.ru