Прежде чем сесть, наконец, за стол и написать книгу моих mémoires, как это торжественно называет мой сын, который, собственно, и подвигнул меня к сему обременительному занятию, я попыталась понять, зачем это делаю. Сын говорит: просто ради самих воспоминаний, ради того, чтобы мои потомки (очень трогательно обнаружить такую заботу о будущих поколениях у четырнадцатилетнего мальчика!) знали, как жила их l’aïeule, прародительница (стало быть, я!) в то страшное время и среди тех страшных событий, которые потрясли мир и уничтожили великую Россию. Но я все отказывалась последовать его совету. И без меня найдется немало желающих запечатлеть «для потомства» свое восприятие ужасных дней и лет революции. Когда-нибудь это будет так же мало интересовать будущие поколения, как расцвет и распад Римской империи. То есть существуют, конечно, и, наверное, будут существовать какие-то историки, которые живут более во времена минувшие, чем в собственном настоящем, но кто читает их труды, кого они волнуют? А большинство народу норовит жить в рафинированной чистоте дня нынешнего, брезгливо сторонясь затхлой пыли веков… Тем более что от России уже мало что осталось, дела там идут все хуже и хуже. До меня долетают иногда слухи о том, что творится в этой несчастной стране. Ну что ж, наверное, есть особый смысл в том, что поджигатели сами теперь сгорают в разожженном ими мировом пожаре. Наверное, если бы их вождь Ленин остался жив, он тоже теперь ковырял бы корешки в тундре, как многие из его соратников и сподвижников, и был бы обвинен в шпионаже для всех разведок мира. Например, в пользу французской – ведь он немало лет провел во Франции, на рю Мари-Роз! Парадокс? Ну, Россия – страна парадоксов! Революция пожирает своих героев. А может быть, кровь жертв сжигает их, словно кровь кентавра Несса, которая сожгла Геракла? Это называется – дошли мольбы до Господа… Может быть, и голос моего отчаяния влился в тот хор, который взывал к небесам об отмщении злодеям?
Впрочем, сейчас, по прошествии более чем полутора десятков лет, минувших с тех пор, как я покинула Россию, многое уже подернулось пеплом. И когда по просьбе моего сына я начала этот пепел ворошить, я вдруг обнаружила, что тлеющие искры, замелькавшие перед моим внутренним взором, – это не люди, на моих глазах погибшие, не страшные случаи жестокости красных (да и жестокости белых!), которые меня когда-то потрясали и заставляли разувериться в божественном происхождении и высшем предначертании человека, не какие-то возвышенные мысли (да и вряд ли я способна мыслить столь уж возвышенно, ну кто я такая, не философ ведь, а самая обычная женщина, попавшая в необычные обстоятельства… но в те времена обычных обстоятельств просто не существовало, ведь время было extraordinaire, surnaturel[5], как любят говорить французы) – словом, не что-то глобальное, а события, которые так или иначе трогали именно мои душу и сердце, ранили их или радовали. События мелкой, частной, личной женской жизни. То, что касалось именно меня, моих чувств, моих радостей и страданий.
Когда я попыталась рассказать моему сыну, о чем именно хочу написать, он сначала рассердился. Он непримирим и не столь склонен к христианскому всепрощению, как я. Это моя вина, конечно… Но, в конце концов, он пожал плечами и сказал: «Хорошо, пиши, о чем ты хочешь. Мои потомки должны знать и это. Ты всегда говоришь, что не существует людей, абсолютно плохих или абсолютно хороших, в каждом из нас много намешано и от Бога, и от дьявола. Я в это пока не верю, но, может статься, жизнь заставит поверить. Тогда я перечитаю твои mémoires и взгляну на все другими глазами. Сомневаюсь, что так будет, но… Кто знает?»
Вот после того, как я получила от четырнадцатилетнего мальчика такое мудрое благословение, я и села за письменный стол и положила перед собой стопу бумаги. Сейчас плохо верится, что я способна буду собрать воедино все те мысли и слова, которые начали беспорядочно мельтешить в моем сознании, выстроить по порядку все те образы и картины, которые заметались передо мной, как бы в сломанном волшебном фонаре. Но уж надо с чего-то начинать! С чего? Как водится в мемуарах, с далеких предков? Мне хотелось бы написать историю моей семьи, которая этого заслуживает, однако она принадлежала России, коей больше нет, и писать о ней – значит, вызвать в себе боль оттого, что я никогда не смогу прийти к дорогим мне могилам.
Кстати, последний раз я навещала кладбище, где упокоились мои близкие, в тот осенний вечер, когда из склепа семьи Муратовых уводила прятавшегося там от красных военного врача Льва Сокольского. И мне, конечно, было не до поклонения праху предков – мы с Львом в любую минуту сами могли сделаться прахом, если бы задержались хоть на одну лишнюю минуту. По счастью, ему тогда удалось уйти, он остался жив, мы даже встретились потом, но я больше никогда не была на том кладбище, и этот путь спасать людей, пряча их в склепах, был для нашей подпольной организации отрезан уже навсегда. Нас выдали, и почти все, кто имел отношение к той работе, погибли, а я по счастливой случайности угодила не под пулю, а всего лишь в тюрьму.
Разумеется, тогда я вовсе не считала это таким уж счастьем!
Ну, вообще-то про тюрьму есть смысл написать, ведь именно там я встретила Малгожату Потоцкую. История моей жизни не будет полна без рассказа о ней! Я должна объективно взглянуть на ту роль, которую она сыграла в моей судьбе. По большому счету, если бы не Малгожата, не было бы на свете моего сына, потому что я никогда не смогла бы выбраться из России. Она не раз спасала мне жизнь, в частности, именно она помогла бежать из тюрьмы. Вопрос, чем она тогда руководствовалась… Да, Малгожата – это та тень, которая неразрывно связана даже с самыми светлыми моими воспоминаниями. Но ведь свет и тень не могут существовать друг без друга! Поэтому я все же начну записки с моего знакомства с Малгожатой, а значит – с тюрьмы в городе Свийске.
Не могу сказать, чтобы я была таким уж большим знатоком мест заключения, однако даже на мой непросвещенный взгляд это была самая странная тюрьма на свете. Начну с того, что все заключенные – мужчины и женщины – содержались там в общих камерах, вперемешку. Конечно, врать не стану: спустя малое время после моего заключения, когда в моей жизни появилась Малгожата, мужчин от женщин отделили, однако первые дни мы соседствовали в одном помещении, видя друг в друге не лиц противоположного пола, а просто товарищей по несчастью. Честное слово, ни разу я не была свидетельницей каких-то непристойных поползновений на женскую честь со стороны мужчин, не наблюдала и кокетства женщин. Но и этот status quo сохранялся лишь до тех пор, пока не появилась Малгожата…
Итак, в той камере, куда привели меня после ареста и торопливого допроса, находились в заключении следующие лица. Какой-то полуживой от побоев гимназист не более чем пятнадцати лет, вступившийся за сестру, которую хотели изнасиловать два красных матроса (я это знала понаслышке, потому что гимназист не говорил ни слова, а только иногда тихо стонал и вскоре, на второй или третий день, так же тихо умер). «Буржуй», пытавшийся обменять на рынке часы на муку. Крестьянка, которая польстилась на эти часы и хотела поменять на них свою муку. Двадцатилетний студент, выдавший в Ростове красным профессора, провалившего его на экзамене. Профессора, вытолкав пинками из аудитории, поставили возле стены университета и дали предателю револьвер. Он убил профессора, но со страху или от возбуждения несколько раз не попадал в цель, и случайная пуля зацепила какого-то видного большевика, проходившего мимо. С тех пор студента швыряли из одной тюрьмы в другую, из города в город, пытаясь понять, был ли он белый заговорщик или просто дурак и редкостный подлец. По мне, так именно последнее немедленно приходило в голову всякого, кто его видел, однако красные пытались разобраться в его обстоятельствах с тупым усердием. В их с позволения сказать судопроизводстве невероятным образом соседствовали нескончаемая бюрократическая волокита со страстным желанием как можно скорее срубить как можно больше человеческих голов.
Сидело здесь также несколько воров и воровок, которые с сожалением поглядывали на небогатый скарб соседей по камере, однако руки к нему не протягивали – то ли из страха, что тихо задавят ночью за кражу, то ли из своеобразной этики не воровать у товарищей по несчастью. С утра до вечера они непрестанно бились в карты или пели ужасными голосами, всячески пытаясь разнообразить как свое, так и наше время.
Был в нашей камере рабочий, который никак не мог взять в толк, отчего он, «гремевший кандалами» при царе, продолжает греметь ими при большевиках. По моему убеждению, он был по духу своему возмутитель спокойствия, ему было все равно, какой режим «ниспровергать». Но если прежний режим всего лишь навешивал на него эти самые кандалы (периодически их снимая), новая власть, в конце концов, поставила его к стенке.
Была среди «сиделиц» ужасная, страшная, мрачного вида немолодая женщина, которая, прожив с мужем чуть ли не полвека, однажды, не вынеся его пьяных побоев, ударила его топором по голове, потом разрубила мертвое тело на части и разбросала по улицам. Ее боялись, ее сторонились все заключенные, и, как ни тесно было в камере, около нее на нарах всегда оставалось пустое пространство.
Находилась в заключении молоденькая девушка, которая сдавала комнаты в своем доме, доставшемся ей после смерти матери. Когда пришли красные, ее посадили за то, что среди ее прошлых жильцов были офицеры.
Сидел с нами молчаливый худой человек лет сорока с задумчивыми, словно бы внутрь себя обращенными глазами и совершенно седыми волосами. Сначала я думала, он какой-нибудь поэт, из тех «витий», которые, обмотав шеи красными шарфами, горлопанили на перекрестках, приветствуя пришествие советской власти, якобы она принесла им долгожданную свободу творчества. Однако потом выяснилось, что он ученый-историк, знаток древних наречий. Именно от него я впервые услышала об ожерелье… Впрочем, не стану забегать вперед.
Было в нашей камере несколько офицеров, которые по тем или иным причинам не смогли уйти из города, когда его взяли красные, и попали в плен. Мне показалось, будто одного из них я где-то уже видела, да и он поглядывал на меня с тем выражением, какое бывает у людей, встретивших случайного знакомого, но не умеющего вспомнить обстоятельства этого знакомства. В одну из ночей почти всех офицеров вывели, приказав выходить с вещами, и, должно быть, расстреляли во дворе или перевезли на пароход «Кузница», стоявший неподалеку от берега и превращенный красными в камеру пыток и казней. О «Кузнице» рассказывали такие страшные вещи, что некоторые предпочитали получить пулю в лоб при аресте, только бы не оказаться в числе «пассажиров» этого парохода. Итак, в ту ночь исчезли все офицеры… Правда, следы одного потом обнаружились, этого самого – моего неузнанного знакомого. Но об этом тоже речь впереди.
Сидела здесь сумасшедшая старуха, по виду настоящая Баба-яга, называвшая себя княгиней Покровской. Может статься, она таковой и была. Арестовали ее за навязчивую идею: заплатить миллион золотых рублей за убийство Ленина. Это предложение она делала чуть не каждому встречному и поперечному. Конечно, ее пристрелили бы на первом же перекрестке, однако кому-то из большевистских бонз ударило в голову выведать у нее, а существуют ли золотые рубли на самом деле, и если да, то где они хранятся. Поэтому княгиню не прикончили, а беспрестанно водили на допросы, на которых не били, не мучили, а, наоборот – вели с нею длинные разговоры и порой подкармливали. Иногда она даже в камеру кое-что приносила и делила еду строго между ослабевшими и больными. Тот же самый вопрос – существуют ли деньги на самом деле? – беспрестанно задавали ей сокамерники, однако она не говорила ни да, ни нет и таким образом морочила голову тем и другим довольно долго, пока среди красных золотоискателей не отыскался какой-то нетерпеливый комиссар, который на допросе начал пугать ее «маузером», приставляя дуло к виску. От испуга у пожилой женщины случился разрыв сердца, и тайна золотого миллиона так и осталась нераскрытой.
Словом, можно сказать, что нас в камере было человек двадцать пять самого разного пошиба, всех слоев общества, и мы умудрялись уживаться друг с другом без драк и скандалов, без политических споров (оголтелую красную матросню все ненавидели равно – воры и офицеры). На допросы нас вызывали редко, например, меня так ни разу и не допрашивали после того, как задержали. Понимаю, у них не было никаких доказательств моей принадлежности к организации, кроме чьего-то, как я понимаю, доноса. Ведь и арестовали меня не на месте преступления, а когда я уже ушла с кладбища, уведя оттуда Сокольского. Я с самой первой минуты решила все отрицать и делать вид, будто ходила на кладбище навестить могилы отца, матери и младшей сестры. Поди докажи обратное! Хотя я все время именно того и боялась, что у них есть доказательства: устроят очную ставку с предателем и… Но все равно я решила все отрицать. Так вот, меня не трогали, и эта неизвестность, это напряжение длились несколько дней, так что я начала нервничать и бояться, что меня просто вызовут из камеры да поставят к стенке без всяких допросов. В конце концов, я почти потеряла сон. Да еще у нас там было очень душно, иногда ночами я спать не могла от одной только духоты. В такую бессонную ночь, когда мои соседи тяжело храпели, стонали, бранились или плакали во сне, я подползла к двери, легла там на полу, ловя хоть малую струйку воздуха, проникавшую в щель между дверью и порогом, и вдруг услышала шаги и голоса, означавшие, что в тюрьму привели новую жертву красных.
Алена собиралась сесть за книжку сразу, как придет домой. Однако сразу не получилось. Она начисто забыла, что сегодня Марина с мужем собирались в кино, а значит, Алене предстояло нянчиться с их дочкой Лизонькой.
Марина – добрая знакомая нашей героини. По приглашению Марины Алена приехала в Париж, в ее прелестной квартире на рю де Прованс остановилась, так же как останавливалась прошлым летом. Нынешним же летом Марина с дочкой посетили историческую родину и несколько дней пожили в Алениной квартире в Нижнем Новгороде перед тем, как уехать в Городец, к Марининым родственникам. Отношения у Алены с Мариной отличные, хотя и чуточку официальные. Марина намного младше Алены, поэтому обращается к ней на «вы». Алена вообще со всеми на «вы», даже с Игорем переходила на «ты» только в постели… Стоп, мы же договорились о нем больше не вспоминать! А с Лизочкой у нее отношения совершенно неофициальные: девочка убеждена, что Алена – ее собственность, кто-то вроде доброй тетушки (ладно хоть не бабушки!), а потому с удовольствием остается на ее попечении, когда маме с папой нужно куда-нибудь пойти. Так что они мирно попели караоке из русских мультиков (в принципе, Алена ненавидит караоке, но для детских песен делает исключение), потом Алена сделала котлеты, накормила ребенка, искупала и отнесла в кроватку.
– Качай, – прошептала Лизонька, положив голову на ее плечо. – Качели!
Это означало, что ее надо еще немножко поносить на руках по комнате и попеть про крылатые качели, которые летят, летят, летят…
– Давай другую! – взмолилась Алена. – Я тебе про качели уже раз двадцать сегодня спела!
– Давай другую, – согласилась Лизонька, перекладывая голову на другое Аленино плечо. – Кунека.
«Кунека» – стало быть, надо петь про кузнечика.
– В траве сидел кузнечик, – покорно завела Алена, делая этакое гоу-гоу с ноги на ногу, – совсем как огуречик, зелененький он был, зелененький он был!
Закончив печальную песенную историю и укладывая Лизоньку, она спросила наконец:
– Ну что, спатеньки? Пока-пока?
– Пока-пока, – согласилась Лизонька и вдруг вскочила: – Поцеловать забыла!
Поцеловались, и, наконец-то, Алена закрыла за собой дверь детской, точно зная, что Лизонька уснула еще прежде, чем голова ее коснулась подушки. Щека еще была влажной от пылкого Лизонькиного поцелуя, и Алена, рассеянно улыбаясь, подумала о том, что дети – это, конечно, чудо… Особенно чужие дети, бурное общение с которыми приносит только радость и скоро заканчивается.
«Нет, я не создан для блаженства, ему чужда душа моя…» – уныло подумала Алена про себя. Она – одиночка, мизантропка и эгоистка… Хотя весь прошлый год, пока длился ее бурный, феерический роман с тем, о ком она дала зарок больше никогда, никогда не вспоминать, бродили, бродили-таки в ее голове мысли о том, что если бы каким-то чудом она, дама постбальзаковского возраста, детей никогда не имевшая и иметь их не слишком-то желавшая, вдруг, как принято выражаться, залетела… она ведь, пожалуй, родила бы, родила этого ребенка – себе на радость, на последнюю радость в жизни… А что, родился бы такой же черноокий, черноволосый, с такими же голубиными веками, насмешливыми губами, таким же белым лбом… родился бы такой же сердцеед-вегетарианец, как Игорь…
Алена вдруг захохотала и уронила персик. Оказывается, она уже стояла на кухне и слегка перекусывала. Смейся, паяц, над разбитой любовью… смейся и ешь!
Нет, после семи – ни-ни, никакой еды! А уже десятый час. Иди лучше возьмись за книжку.
Она устроилась в гостиной в раритетном кресле (муж Марины, Морис, был помешан на антиквариате и, по мере своих доходов, помешательство свое культивировал, отчего Алене, когда она приезжала в их с Мариной квартиру, казалось, будто она живет в этаком маленьком «ручном» музее), зажгла лампу рядом, включила «Radio «Nostalgie», которое обожала, и углубилась наконец в чтение.
И немедленно оказалось, что углубиться довольно затруднительно. Прежде всего потому, что в книге не хватало некоторых страниц, другие были оборваны, но самое главное – она была очень странно сброшюрована: вразброс. То и дело приходилось отрываться от чтения и искать продолжение эпизода, лихорадочно листая книгу. Алена, в конце концов, просто впала в исступление от этой бестолковщины и сочла, что чтение этой книжки похоже (а она, entre nous, то есть между нами, была особа сексуально озабоченная) на беспрестанно прерываемый половой акт с любимым человеком. Вот чего она всегда терпеть не могла, так это промедления в столь священном деле! Кроме того, она всегда отличалась решительным характером. Если бы это была ее собственная книга, Алена немедленно оторвала бы от нее переплет и разняла страницы, а потом сложила бы их так, как того требовала логика повествования. У нее просто руки чесались от желания немедленно дать выход своей решительности, и только сознание того, что после такой выходки двери Тургеневской библиотеки (святилища мудрости, а главное, сада, в котором она еще сорвет целый букет новых идей для новых романов!) закрылись бы для нее навсегда, остановило Алену.
Но что же делать? Что делать? Книжку-то сдавать уже завтра. И ее еще надо переписать…
Переписать? Господи, писательница несчастная! Все б ты писала да переписывала! Ты даже романы свои давно уже не черкаешь перышком и чернилами, а выстукиваешь на компьютере, так подойди конструктивно к решению проблемы. Надо переснять книгу на ксероксе! Тогда страницы можно будет сложить так, как следует. И ничего не придется переписывать!
– Марина, вы не знаете, где здесь можно найти ксерокс? – с утра пораньше спросила Алена.
– Да буквально в двух шагах, на Фобур-Монмартре. Знаете, около еврейской булочной «Zazou» есть магазинчик сувениров карнавальных принадлежностей? Ну, там всякие маски в витрине, забавненькие такие штучки-дрючки вроде… – Марина сморщила нос.
– Вроде шоколадок в виде сушеных какашек? – сморщила нос и Алена. – И дамских сигар в виде мужских… этих самых?
– Ну да, всякому по потребностям, – хихикнула Марина. – А вы бы что выбрали – шоколад или сигару?
– Да уж всяко не какашки! – серьезно сказала Алена. – А вы?
– И я! Ну вот, короче, в этом магазине продаются газеты, журналы, всякая писчебумажная продукция, а еще там стоит ксерокс. Страница А-4 стоит 15 евросантимов.
– Это сколько же будет? – начала прикидывать Алена, которая, как и все русские во Франции, уже изрядно поднаторела моментально пересчитывать евро на рубли, а рубли на евро. – Ого, примерно пять рублей! Дороговато! А с другой стороны, зарплаты тут у вас побольше, чем там у нас, так что выходит почти даром.
– Это точно, – согласилась Марина. – Кстати, там самообслуживание, в том магазинчике. Продавец вечно занят, так что вы просто приходите, просто кладете книжку в ксерокс и нажимаете кнопочку. Понятно? Вы когда пойдете?
– Да прямо сейчас, – пожала плечами Алена. – Я быстренько, а потом мы с Лизочком пойдем на карусель, как и собирались.
– Да, кстати! – сказала Марина. – Морис взял билеты на вечер в воскресенье, так что мы едем, не забудьте!
– Едете? Куда? – удивилась Алена.
– Я сказала – едем! – с нажимом повторила Марина. – Мы все вместе едем в Тур. Морис, я, Лизочек и вы. Сильви приглашала нас всех!
Алена схватилась за голову. Память у нее, конечно, была отвратительная, из тех, о которых говорят, что она девичья. Алена была способна забыть обо всем на свете, она сплошь и рядом забывала даже имена персонажей своих детективов, поэтому часто случалось, что в начале романа какую-нибудь храбрую героиню звали, к примеру, Валентина, а в конце она уже превращалась в Антонину… Поэтому нет ничего удивительного в том, что она совершенно забыла о Туре!
Морис, муж Марины, родом из Тура. Там живут его матушка Сильви и вся, говоря по-русски, родня, а выражаясь по-французски – toute la famille, все семейство. И вот в понедельник 15 августа, на день Успения Богородицы (во Франции это выходной день), семейство собирается на какую-то свою ежегодную тусовку. Так у них принято, у родственников Мориса, – встречаться раз в год в чьем-нибудь загородном доме в окрестностях Тура. Все они богатые господа, и устроить фуршет для полусотни гостей – им просто делать нечего.
– Марина, да мне как-то неловко… Ну, у вас там все свои, а я…
– Не загружайтесь, Алена. Всегда кто-нибудь из этих своих привозит с собой и чужих – приятелей, подруг, гостей, которых неудобно оставить одних.
– Меня оставить удобно, – перебила Алена. – Более того – я останусь с удовольствием! Мы бы с Лизочком тут отлично провели время. Перевыполнили бы норму катания на каруселях, обтерли бы горки во всех скверах, поковырялись бы во всех песочницах, сходили бы в магазин, где кошечек и собачек продают, полюбовались бы на них…
– Не получится, – с сожалением вздохнула Марина. – Сильви очень соскучилась по Лизке – это раз, а во-вторых, многие из родни Мориса ее еще не видели, а ведь они все нас поздравляли, когда она родилась, подарки прислали… Невозможно ее не взять с собой, не показать. Не предъявить, так сказать.
– Марина, я запросто останусь и одна! Честное слово, просто авек плезир! – с жаром сказала Алена. – Погуляю по Парижу, схожу в Лувр…
– Интересно, чего вы еще не видели в Париже? – пожала плечами Марина. – В Лувре вы сколько раз были? Шесть? Или уже семь? Да некоторые французы, даже парижане, там столько раз не бывают! И вообще, у вас же еще почти две недели впереди. Всюду успеете. А в Тур – почему бы не съездить? Помните, как вы в прошлом году не хотели ехать с нами в Мулен, а как там классно было, да? Ну когда вы еще попадете в Тур, а? Не скажу, чтобы этот город мне так уж сильно нравился, но все-таки туда была сослана романтическая и опасная мадам де Шеврез… А у моей belle-mére Сильви прелестный домик, просто кукольный, в саду цветут чудные вьющиеся розы, вы будете жить в настоящей мансарде под черепичной крышей. Там окошки открываются прямо на крышу, представляете? Романтика! А самая главная романтика состоит в том, что на понедельник намечена не простая тусовка, не абы какой фуршет на природе, а бал-маскарад!
– Нет, серьезно?
– А что? Это сейчас очень модно. Одеваются кто во что горазд и отрываются по полной программе!
– Но у меня нет костюма, – робко сказала Алена.
– У меня тоже, – утешила Марина. – Да ладно, ерунда, возьмем что-нибудь напрокат. Вы кем предпочитаете быть? Принцессой? Турчанкой из гарема? Русалкой?
При упоминании турчанки из гарема Алена с трудом удержалась, чтобы не скривиться, как от оскомины. В Турции у Игоря было приключение, после которого он и… Нет, не вспоминать! Никаких Игорей и никаких турчанок! Тем более что переспал-то он на самом деле не с турчанкой, а с какой-то совершенно бесцветной русской девахой из кордебалета шоу, в котором выступал, с танцоркой, более похожей на карандаш, чем на особу женского пола. Но, видимо, надоели ему яркие женщины, захотелось чего-нибудь попроще. Ладно, его жизнь, каждый выбирает по себе… и все такое…
Нарядиться русалкой? Хорошая мысль. Когда-то давным-давно, когда Алена только начинала свою журналистскую карьеру (было, было такое в ее жизни!), судьба занесла нашу героиню в чудный город Хабаровск, где ей привелось встречать новый, 1988-й год. В ту пору она уже подружилась с двумя местными барышнями, журналистками Сашечкой и Машечкой (они и теперь оставались ее лучшими подругами, хоть и всего лишь по электронной переписке), и барышни эти надумали затеять домашний бал-маскарад. Машечка оделась гадалкой, Сашечка – кем-то еще, теперь уже и не вспомнить, а Алена вырядилась как раз русалкой. Состояло переодевание в том, что она надела серебристую люрексовую Сашечкину кофточку, вокруг бедер повязала люрексовый же серебристый платок Машечки и купила нарочно для этого случая серебристые босоножки на безумной шпильке. В волосы были вплетены серебряные елочные дождинки (типа водяные струи), веки густо покрыты серебряными тенями, теми же тенями намазаны губы… Краси-иво! Правда, грима хватило ненадолго. Штука в том, что 88-й год был годом Дракона (точно, точно, это был именно год Алены, она ж мало того, что Дева, она еще и Дракон, а на Дальнем Востоке вообще особо чтят и почитают восточные гороскопы), и вот три девицы решили для начала явиться перед своими кавалерами (а как же без кавалеров-то, все было как у людей, причем они все трое были журналисты и вообще люди крайне интеллигентные) именно в образе покровителя года. Идея костюма принадлежала Алене. Сашечка где-то, у каких-то знакомых преподавателей ГО, то есть гражданской обороны, раздобыла три противогаза. Машечка позаимствовала у своей матушки роскошное китайское красно-сине-золотистое покрывало, сплошь расписанное драконами. И вот три девицы напялили противогазы, завернулись в покрывало и такой тесно прижавшейся друг к дружке гурьбой двинулись в комнату, где их за накрытым столом уже поджидали кавалеры.
Очки противогазов немедленно жутко запотели, как стекла в автомобиле, за рулем которого сидит пьяный водитель. Девицы пьяны не были, однако для храбрости глотнули-таки водочки, что да, то да. Поэтому они вообще не видели, куда летит их Дракон, и то одна, то другая на что-нибудь натыкалась и выходила из образа, то есть выскальзывала из-под скользкого шелкового покрывала. Дышать было совершенно нечем, и, наверное, у девиц немедленно началась эйфория от кислородной недостаточности, потому что они вдруг принялись хохотать до слез: задыхались, но хохотали. И вот в комнату, где стояла елка и был накрыт стол, вползло, ударяясь о косяки и сшибая все и вся на своем пути, шестиногое (на каблуках!!!) китайское покрывало о трех лысых прорезиненных головах… вползло и замерло, испуская странные, сдавленные стоны и лупая по сторонам мутными глазищами.
Кавалеры оторвались от талы – чтоб вы знали: так на Дальнем Востоке называется тонко-тонко наструганная мороженая рыба (как правило, используют щуку, но идеальная рыба для талы – чистейший, нежнейший сиг, который ловится только в Амуре) с солью, перцем и прозрачными колечками лука, и это лучшая в мире новогодняя закуска после первой рюмки водки, а также после второй и третьей… ну а потом, строго говоря, становится уже все равно, чем закусывать – талой, винегретом, красной икрой, пельменями или тортом «Наполеон», – оторвались, значит, кавалеры от талы и с изумлением воззрились на это явление.
– Во набрались девчонки, – констатировал интеллигентный Юра, Машечкин супруг, и снова уткнулся в талу.
Его примеру молча последовали другие кавалеры, к слову сказать, тезки – Сашечкин Вова и Вова Аленин. И более никакого комплимента Дракон не удостоился. Впрочем, маскарад затевался подругами не корысти ради, а исключительно для собственного удовольствия. И составные части Дракона его получили. Правда, когда, вволю нахохотавшись, они сдернули противогазы и приготовились приступить к тале, выяснилось, что все три прелестных личика вспотели так, что косметика потекла и размазалась. Пришлось идти умываться, срочно обновлять макияж, а тем временем тала растаяла и стала просто сырой и не слишком-то вкусной рыбой.
А впрочем, бог с ними, с драконами, кавалерами и рыбами. Главное, что Алена пришла в восторг от идеи снова вырядиться русалкой и готова была ехать для этого даже в Тур. Да и вообще, всякому разумному человеку понятно, что манежилась она просто для приличия. Это же безумно интересно – увидеть французскую famille не со стороны, а как бы изнутри! И потом описать ее в каком-нибудь романчике! В жизни Алены Дмитриевой вообще все события подразделялись на те, о которых можно написать в романчике, и на те, о которых писать не стоит – по ряду причин…
– Вы когда пойдете в тот магазин, где ксерокс, – напутствовала Марина, – посмотрите, какие костюмы там есть. А если ничего не понравится, мы тут еще в одно местечко сбегаем.
– А вы кем хотите нарядиться, Марина?
– Может, какой-нибудь русской боярышней? У меня для этого костюма все дома есть: и кокошник, и сарафан, и серьги, и ожерелья. Так что смотрите только для себя. Хорошо?
– Хорошо, – сказала Алена, сунула в пакет свой библиотечный раритет и отправилась в магазин.
Стоя на перекрестке Фобур-Монмартр и рю де Прованс в ожидании, пока пройдет поток машин, она покосилась направо, на дом номер 34, и неприметно вздохнула. Там, как и в прошлом году, около подъезда была прикреплена табличка: «Nikita А. Che– rchneff. Avocat». С человеком, чье имя было указано на этой табличке, у Алены едва не завязался очень опасный роман. Опасный не потому, что ее сердце могло быть Никитой разбито: нет, это сердце в то время уже совершенно заполонил Игорь, и Никите Шершневу просто некуда было втиснуться, – опасный в том смысле, что Шершнев был, строго говоря, никакой не адвокат, вернее, не столько адвокат, сколько наемный убийца – киллер, говоря по-русски, или киллер, говоря по-французски. Как-то раз Алена влезла не в свое дело и помешала этому киллеру убить собрата по профессии по имени Дени Морт, по прозвищу Фримюс. Помешала только потому, что Фримюс оказался безумно похожим на одного человека, имени которого (на И начинается, на «ь» заканчивается) она больше не хочет, не хочет, не хочет – и не будет вспоминать! Разборка с двумя киллерами происходила в той самой бургундской деревушке Мулен, о которой недавно упомянула Марина. О том, как сложились судьбы персонажей того поворота ее жизненного сюжета[6], Алена больше ничего не знала. Но присутствие таблички на своем обычном месте означало, что Никита Шершнев пока что жив и здоров и, судя по всему, продолжает вершить свое черное дело. Ну что ж, если на его вторую (а может, и первую) профессию наплевать французскому правосудию, то почему она должна волновать Алену? Живет Шекспир – и пусть живет, как выразился один приятель Иго… Стоп! Короче, как выразился чей-то там приятель.