Я ошиблась? Или это впрямь была она? Та самая, с перьями в волосах и в рыболовной сетке вместо платья? Как же ее звали, бог ты мой…
Бедный мой дневник, чего тебе только не приходится терпеть, какими только сумбурными записями не пестрят твои страницы!
Но сегодня такой кошмарный день, что беспорядочность мыслей извинительна. Впрочем, попытаюсь все же писать по порядку.
Только что вернулась домой, и сил нет ни на что, только сесть и записать развязку той трагедии, которая разворачивалась на моих глазах и завершилась нынче. Даже есть не могу, так потрясло меня случившееся. Хотя чего иного, какого еще исхода можно было ожидать для полковника, заключенного в Предварилке? А для всех остальных? В том числе и для моего несчастного брата, которому я ношу сухую пшенную кашу, черный хлеб да иногда – очень редко! – две наполовину мясные, а наполовину хлебные котлетки, и это такая несусветная роскошь…
Я бывала в приемной Предварилки еще раньше, девочкой. «В старое время», как теперь принято выражаться. Мы ходили туда с моей тетей Лидой, младшей сестрой мамы. Лида (чаще я звала ее Лидусей) была курсистка, в Предварилке бывали заключены ее друзья-студенты, «возмущавшиеся» против правительства. Они ненадолго попадали сюда за участие в демонстрациях или за хранение и распространение нелегальной литературы. Как-то раз угодила «в лапы сатрапов» и Лидуся. Правда, до тюрьмы дело не дошло. У нее и еще нескольких барышень-курсисток и молодых людей, студентов, просто отобрали на время студенческие билеты. Помню, в канцелярии на Гороховой один из «сатрапов» – усатый жандарм, совсем не злой, а просто очень усталый, – ворчал:
– Что ж, молодые господа, неужто делать вам больше нечего, как только жизни себе ломать? Вот погодите, дома влетит вам от родни! Папаша с мамашей небось на вас не надышатся, небось последние деньги отдали на вашу учебу, а вы фордыбачите. Чем вам не мила власть, в толк не возьму? Что ж лучше-то может быть?! Ладно, возьмите билетики и подите учитесь, а больше в политику не лезьте, не то пробросаетесь жизнями-то!
Усатый жандарм как в воду глядел. Пробросались мы, ох, пробросались! Все изменилось, а уж Предварилка-то… В приемной, где раньше собиралось человек пятнадцать-двадцать, теперь густая толпа – соответственно количеству тюремного населения. В камерах, рассчитанных на восемь человек, теперь по пятьдесят заключенных с лишком. А узники – те же студенты и курсистки, только повзрослевшие, постаревшие, проклинающие заблуждения своей молодости, которые довели их и Россию до того жуткого безвременья, кое мы переживаем и конца коему ждем. Ждем, но уже вряд ли верим в возможность перемен. Они, эти глупенькие, наивные друзья Лидуси, считали для себя честью «пострадать за народ». Он-то, народ, и отблагодарил их нынче!
Но вернемся к Предварилке. Помню, тетя Лида приносила своим друзьям-»политическим» в Предварилку жареных рябчиков, конфеты от Беррини и цветы от Эйдерса. Все это она, курсистка, вполне могла себе позволить, хотя жила своим трудом, без помощи родителей: эмансипе! Я же теперь, недоучившаяся акушерка, с азартом продаю портьеры, меховые воротники и бабушкино серебро, а в результате могу позволить себе принести брату только жалкий горшочек пшенной каши. Порцию для воробья, да и то – воробья несовершеннолетнего! А ведь мой любимый брат – взрослый, крупный мужчина…
Впрочем, Костя не жалуется. Недавно ему удалось через охранника передать мне письмо, в котором он уверял, что не голодает и даже делится едой с товарищами, потому что у них в тюрьме образован своего рода комитет, который следит за тем, чтобы все были хотя бы относительно сыты. Это случилось три месяца назад, когда был арестован и заключен в Предварилку полковник Борисоглебский. Он оказался в той же камере, где находится Костя, и вскоре узники выбрали его своим представителем. Он-то и придумал создать комитет защиты прав (ну какие могут быть права в Предварилке, их и по всей России-то нет!). В общем, появился комитет защиты заключенных. Теперь члены комитета вместе с тюремными служащими принимают передачи. В тюрьме, писал Костя, много лиц, которым никто ничего не приносит, поэтому постановили, что треть всего приносимого с воли идет им. В этом распределении участвует и господин полковник Борисоглебский.
Наверное, это чудесный человек. Наверное, это был чудесный человек… Я не знала его. Но я успела немного узнать его жену.
В стене проделано окно, через которое передают на тюремный двор, служителям и членам комитета, передачи. Происходит это по пятницам, и каждую пятницу я видела около окна женщину. Мне с первого взгляда почудилось, будто я ее откуда-то знаю. Стала присматриваться, но никак не могла вспомнить. Однако я любовалась ею. Она такая молоденькая, лет двадцати, никак не больше, и необычайной красоты: черты точеные, изумительные фиалковые глаза, пушистые кудрявые локоны. Правда, щеки ее бледны, а губы напряженно сжаты, но иногда они распускаются в улыбке, словно цветок.
Благодаря улыбке я и вспомнила, где видела ее прежде – в шестнадцатом году, в доме княгини Юсуповой на Литейном. Говорят, этот самый дом был описан Пушкиным в «Пиковой даме». Именно там якобы прятался на черной узенькой лестнице обманувший Лизу Германн, оттуда он увидел сквозь приоткрывшуюся дверь спальни портрет красавицы с аристократической горбинкой тонкого носа, с мушкой на щеке и в пудреном парике. Портрет той самой графини, к которой был неравнодушен сам великий магнификатор Сен-Жермен и которой он открыл три заветные, беспроигрышные карты: тройка, семерка, туз… Теперь в особняке Юсуповой проводили литературные вечера самого разного свойства. За несколько дней до этого чествовали память умершего десять лет назад писателя Гарина-Михайловского, сегодня выступали футуристы… Мы с Костей, помнится, тоже получили пригласительные билеты, но по милости моего рассеянного братца опоздали, явились чуть ли не к самому разъезду. Главный герой вечера, знаменитый поэт, уже провозгласил свое коронное:
– Я, гений Игорь Северянин, своей победой упоен… – и отбыл блистать в какой-то другой дом, да и прочие поэты уже все отчитали свои стихи, остались лишь две молодые девушки.
Мы вошли, когда одна только что закончила декламацию и склонила голову под аплодисменты. Она была прелестна – ну сущий ангел с фиалковыми глазами и в облаке пушистых кудрей. Рот ее напоминал бутон мальвы. Она улыбнулась – цветок распустился. Изумительная, неповторимая улыбка. Благодаря ей я и узнала милую женщину, которая неотступно дежурила у окошечка в тюремной ограде.
Помнится, тогда, у Юсуповой, с ней рядом стояла еще одна девушка – маленькая, едва достававшая подруге до плеча, черноволосая и черноглазая, не то еврейского, не то цыганского, не то итальянского типа, тоже красавица, но красота ее была явно отмечена тенью порока. Все футуристы на тот вечер явились одетыми не как люди: на одном фрак был вывернут наизнанку, на другом фрак был как фрак, зато вместо черных брюк – полосатые кальсоны. И это еще хорошо: рассказывали, что они как-то раз во главе с этим безумным Бурлюком прошлись по улицам Петрограда совершенным голышом, зажав в зубах сигары!
Красавица с фиалковыми глазами была одета, можно сказать, нормально, если не считать, что одна половина ее платья была синяя, а другая – зеленая, один чулок черный, а другой темно-желтый. Туфельки, правда, были одинаковые: голубые. Но весь этот цветовой разнобой к ней странным образом шел, настолько прелестна и гармонична была она сама. А вот ее подруга… Густые волосы распущены, в них тут и там воткнуты птичьи – кажется, даже петушиные! – перья, черные и алые, а худенькое, словно бы полудетское тело обмотано серой рыболовной сетью. Под ней явно не было ничего . Я видела – я сама это видела! – как сквозь ячейки сетки торчали соски, сильно подкрашенные алой краской. Где-то читала, что подкрашивать кончики грудей было в обычае у Клеопатры и греческих гетер. Благодарение богу, моя работа приучила меня спокойно относиться к созерцанию нагого тела или его отдельных частей. То есть я смотрела на черноволосую особу снисходительно, чего не скажешь о других. Выглядела она в этом фешенебельном особняке вызывающе-неприлично, и все собравшиеся, даже дамы, глаз не могли оторвать от этих торчащих сосков и вряд ли слышали даже стихи, произносимые высоким, чрезмерно тонким и резким голосом футуристки:
А на солнце – твой лик в разметавшихся змеях…
Тьма нисходит с небес, наготы алчет, просит и жаждет
земля.
Так отдайся же мне, будь раскованной, страстной
и смелой.
Ты и я, ты и я, ты и я…
Потом что-то было про мимозу: мол, душа поэтессы так же нежна и чувствительна, как мимоза, и сжимается от «ветра злобы, что веет меж людей». Толком я ж не запомнила. Да и эти строки непременно забыла бы, когда б не записала их еще тогда в своей дневниковой тетрадке. Я нарочно нашла запись о том дне. Вот она:
«Были с К. у Юс. на чтениях фут-в. Бред и чушь. Хор., что опозд. Одна ф-ка – улыбка, будто цв. Др. – пошл. гетера. Стихи тоже пошл.» .
И далее записано это четверостишие.
Смешно – тогда мой дневник пестрел сокращениями, я старалась писать как можно короче, словно куда-то постоянно спешила. И в самом деле, у меня никогда ни на что не хватало времени, я вечно опаздывала, старалась успеть везде: и на службу, и на курсы, и на уроки танцев, и на все литературные вечера, и на выставки, и в библиотеку, и еще старалась помочь Косте выполнить задания…
Куда мы все спешили? Зачем торопили время, словно бы гнали его вскачь? Только теперь стало понятно, что жить в те последние нормальные, человеческие годы надо было как можно медленней, чтобы время не сжималось, а, напротив, рас-тя-ги-ва-лось, словно струйка густого золотистого меда, неспешно стекающего с серебряной ложки…
Как глупо. Стоит мне начать вспоминать о прежнем, и я плачу, словно последняя истеричка!
Не могу больше писать.
Вот именно об этом он и молился всю дорогу: чтоб цыганка не разродилась в машине. И не представлял, что станет делать, если это все же случится. Изредка взглядывал на нее, боясь увидеть, что – началось .
Пока ничего, впрочем, не начиналось. Она как села на переднее сиденье («Лексус» машинка не тесная, вот уж нет, однако даже в «Лексусе» на заднем сиденье не поместился беременный цыганский живот), так и сидела, выпрямившись, словно кол проглотила, пристально уставившись вперед, на дорогу. Стонать и причитать перестала, только изредка протяжно вздыхала и, кажется, скрипела зубами. В эти минуты Василию было особенно жалко ее. Поскрипишь тут, наверное!..
«Лексус» – он по хорошей дороге километры жрет только так, а вот по колдобинам, как те, которые сейчас были под колесами, таскаться не выучен. Иногда случались такие подскоки, что цыганке изменяла ее выдержка и раздавался глухой стон. Тогда Василий покрывался ледяным потом и отчаянно скашивал глаза: не начались ли уже схватки или, чего доброго, преждевременные роды?
Но цыганка, с заострившимся носом, по-прежнему сидела прямо и тискала длинными смуглыми пальцами подол. Подол был линялый, а пальцы – довольно красивые, с изящными ногтями, совсем даже не грязные. Цыганка эта вообще производила впечатление большой аккуратистки. Волосы не распущены абы как, а заплетены в две тяжелых ровных косы. Руки, как уже сказано, чистые. Ноги не босые, а в потертых кроссовках. Диковато смотрелись эти кроссовки рядом с ворохом юбок, да ладно, чего от ромалэ ждать, потом не разит от нее, да и ладно. Василий потных баб на дух не переносил, считал их позором женского рода. Эта была не потная.
Он все чаще на нее косился. Опыт общения с цыганками у него был невелик. У его сестры Маши одна такая вот многоюбочница полтора года назад выманила все деньги, предназначенные на квартплату за два месяца, но, с другой стороны, сестрица Василия от рождения самая настоящая Маша-растеряша. Порою и к Василию приставали цыганки с просьбой дорогу показать (это у них уловка такая, всем известная: начнут с того, что дорогу спрашивают, а потом деньги клянчат, про разбитое сердце твердят и предлагают погадать «на судьбу»), и тогда он вежливо отвечал, что нездешний и никакой дороги не знает. Отчего-то после этого цыганки от него отставали. Словно у приезжего не может быть разбитого сердца и «судьбы», на которую надо гадать!
Словом, с цыганками у Василия были отношения вполне безоблачные, однако рядом с этой беременной особой он чувствовал некоторую опаску. Чем больше смотрел на нее, тем больше напрягался: в цыганке было что-то неестественное. В ее молчаливости, в ее выдержке. Она должна вести себя совсем иначе! Корчиться, громко стенать, выдавливая сквозь стиснутые зубы какие-нибудь невнятные цыганские слова. Скандалить, просить ехать побыстрее или, наоборот, не гнать. В конце концов, предлагать ему погадать, что ли! Она же молчала, словно… словно партизанка в лапах врага. Будто Василий вез ее на расстрел, а не в роддом! У нее даже лицо как бы усохло от напряжения, от невероятных усилий сдерживаться. Профиль стал горбоносым, каким-то мужским, губы поджались в ниточку.
Или ему все это чудилось? Ну что, в конце концов, он знал о цыганах и цыганках? Разиков двести выслушал легендарный Маруськин рассказ о квартирных деньгах, романтическую повесть М. Горького «Макар Чудра» в юности читал да еще смотрел кино «Табор уходит в небо». В повести и в фильме была цыганка Рада с чрезмерно развитым чувством собственного достоинства. Именно это чувство и довело ее в конце концов до смерти. Так, может быть, причина каменного молчания пассажирки тоже чрезмерно развитое чувство собственного достоинства?
Ну, ребята…
Он ехал и уже прямо-таки молился, чтобы пытка присутствием этой женщины в его машине поскорей кончилась. Однако сержант Кондратьев наврал: роддом – обещанная сержантом клиника – вовсе не находился «на самом въезде в Дзержинск». Раза три Василию приходилось сворачивать к допотопным киоскам – на заре демократии такие зарешеченные железяки назывались «комками», в Нижнем их все давно посносили и поставили на их месте хорошенькие мини-маркеты, а здесь, в глубинке, они все еще маячат, словно призраки прошлого, – и спрашивать дорогу. Потом он все же отыскал будочку автобусной остановки с надписью: «Магазин имени Свердлова» (при чем тут вообще Свердлов, ради Христа?!), практически напротив которой, по словам аборигенов, должен был находиться роддом, однако это «практически напротив» оказалось понятием весьма и весьма растяжимым. Но вот наконец в свете фар мелькнули два двухэтажных дома, соединенные длинным переходом, и Василий понял, что прибыл на место. И не только сам прибыл, но и свой опасный груз доставил. В целости и сохранности!
– Интересно, где тут у них приемный покой? – проворчал он себе под нос, вглядываясь то в одно здание, то в другое.
Никакого путеводного огонька. Никакого светящегося табло. Дежурные сестры и врачи спят небось без задних ног, и свет в приемном отделении погасили. Он уже хотел дать сигнал, да погромче, чтобы разбудить безмятежно дрыхнущих спасителей человечества, но спохватился, что заодно перебудит ни в чем не повинных мамаш с их детишками, и убрал руку с сигнала. Заглушил мотор, открыл дверцу. Полуобернулся к цыганке и предупредил:
– Не волнуйтесь, я сейчас выйду поищу, где тут у них приемный покой. Разбужу, если спят. Потерпите еще минуточку, ладно?
Сначала он хотел в шутливой форме как-то выразиться на «цыганскую» тему: не вздумай, мол, тут что-нибудь стибрить, но увидел, какие тени залегли под глазами женщины, как позеленело и вспотело ее лицо, и решил не шутить так глупо. Правда, все же выдернул ключ из замка зажигания да барсетку с мобильником, документами и деньгами прихватил с собой. Береженого бог бережет! «А магнитолу она все равно снять не успеет, – решил Василий. – К тому же ей сейчас наверняка не до магнитолы».
В барсетке у него еще был электрический фонарик – маленький, но очень сильный. Василий таскал его с собой, потому что у них во дворе был такой перекореженный асфальт, что черт ногу сломит. И пока идешь от стоянки до подъезда, раз пятнадцать оступишься без фонаря-то.
Здесь тоже дорожка была – умереть не встать. Василий посвечивал то себе под ноги, то на стены зданий. Разглядел притулившуюся к каким-то дверям кучу угля и даже ахнул, не поверив в первую минуту глазам. Вот куда заехал – здесь еще кочегарка, в этом допотопном родовспомогательном заведении! Углем топят! Полная Тмутаракань, такое впечатление, что прямо за стенами роддома простирается глухая тайга. Небось, как начинает холодать, приходит дедок с совковой лопатой, и ну швырять уголь в топку… Одно слово – клиника!
Ох, да есть ли здесь хоть кто-нибудь?
Тонкий, но острый лучик фонарика высветил крашенную голубой эмалью большую железную дверь, рядом с которой Василий увидел кнопку электрического звонка. Такой звонок всегда бывает у дверей приемных покоев в больницах, и звонит он так пронзительно, что может разбудить даже самую заспанную на свете медсестру.
Василий радостно надавил на кнопку и тут же отдернул руку. Наверное, это был самый громогласный звонок на свете! Он не просто звенел – он истерически визжал, разрывая своим звуком барабанные перепонки.
«Ну, все, – обреченно подумал Василий. – Теперь я точно всех перебудил!»
Ему страшно захотелось смыться, пока не выскочила какая-нибудь бабуля и не принялась орать жутким голосом, чего, мол, он тут ходит, людям покоя не дает. И только мысль о том, что на экономфаке, который он закончил, среди преподаваемых дисциплин основы акушерства и гинекологии не значились, а стало быть, самостоятельно он роды у цыганки принять не сможет, удержала его на месте. И слава богу, потому что в ту минуту дверь скрипуче открылась.
Почему-то Василий при этом звуке вспомнил точно такую же скрипучую дверь в роддоме, куда он отвозил Севкину жену Лизу. Там их встретила чрезвычайно низенькая и чрезвычайно толстенькая санитарка.
Василий непроизвольно опустил глаза, ожидая и здесь увидеть такую, и наткнулся взглядом на чьи-то ноги в расшлепанных босоножках.
– Вы что? – спросили ноги. – Вы почему здесь звоните, а не в приемном покое?
Вот те на!
Василий повел взглядом вверх. Ноги все никак не кончались. Потом Василий еще долго-долго вел взглядом по халату.
Она была отнюдь не низенькая и толстенькая, а высокая, даже очень высокая (раньше говорили – верста коломенская, а теперь – модельный рост) и если не тощая, то чрезмерно стройная. Правда, где надо, халат натягивался весьма туго.
Наконец глаза Василия добрались до ее лица. Сначала он отчего-то огорчился: она оказалась отнюдь не такая уж молоденькая, как можно было судить по ногам – лет тридцати, не меньше, – а потом загляделся на нее. Хотя ничего особенного в ней, если честно, не было – заспанная, растрепанная, с подпухшими глазами, одна щека очень румяная: явно лежала на этой стороне, когда храпака давила, пользуясь тихим дежурством, и Василий испугался, что она на него злится за то, что перепутал двери, что разбудил.
– У меня женщина в машине, вот-вот родит, – выпалил он, чтобы оправдаться, и вдруг обнаружил, что девушка и не думает сердиться.
– Да вы знаете, мужчин сюда не возят, – ответила она со смешком. – А где ваша машина? Тут? – И она показала своим энергичным подбородком ему за плечо.
– Нет, около первого здания.
– Ну, это без разницы, у нас и там, и тут есть родовые палаты, – сообщила докторша (а может, она была медсестра, но это не суть важно). – Она как, в каком состоянии? Это жена ваша? Какой у нее срок?
– Не знаю, – мрачно буркнул Василий, почему-то жутко обидевшись, что эта девушка с первого взгляда сочла его женатым человеком. А он, между прочим, холостой! У него даже подруги нет! Он ее только ищет! – Это моя случайная попутчица. В смысле, меня попросили отвезти ее в роддом. Поэтому я не знаю, какой у нее срок, но такое впечатление, что она вот-вот родит!
– Как вы думаете, она сама дойти сможет или нужны носилки? – озабоченно спросила докторша (или медсестра), беря Василия за рукав двумя пальцами и сводя по ступенькам. – Давайте по двору туда пройдем, так скорей выйдет, чем нашими переходами.
– Носилки? – повторил он, пытаясь разглядеть в полусвете, падающем из открытой двери, что написано на табличке, пришпиленной к кармашку ее халата. Как там ее зовут? Ага, Валентина, кажется. Валентина Макарова, а по отчеству – Николаевна. И она педиатр… И тут он спохватился, что слишком увлекся разглядыванием таблички и того, что под ней. – Носилки?.. Наверное, не надо носилок. Впрочем, не знаю. Она там вся такая сидела, когда я уходил… – И он стиснул зубы, зажмурился и на несколько секунд для наглядности даже окаменел.
– Воды отошли, не знаете? – спросила педиатр Валентина Макарова, торопливо шагая с ним рядом.
– Воды?! – Василий в какой-то книжке вроде бы читал описание того, как отходят воды у рожениц. Не приведи господь увидать! Что, если у цыганки они отходят прямо сейчас? На розово-бежевое кожаное сиденье его шикарного «Лексуса»…
Он снова споткнулся, да так, что чуть не врезался головой в крыло означенного «Лексуса», вынырнувшего из темноты. Василий суетливо распахнул дверцу.
Цыганка на месте, сидит в той же позе – ни дать ни взять партизанка за пять минут до расстрела. Только зажмурилась судорожно и дышит со свистом – видно, совсем худо стало. Однако на полу сухо. Воды, стало быть, пока не отошли. И магнитола на месте.
Если Валентина Николаевна и удивилась, увидав в роскошном «Лексусе» цыганку в линялых юбках, то виду не подала. Василий оценил ее тактичность, однако все же порадовался, что своевременно развеял предположения насчет того, что роженица его жена. А то педиатр Макарова небось сочла бы его каким-нибудь цыганским бароном.
– Ну, ты как, моя дорогая? – спросила Валентина Николаевна тихо и так мягко, что зажмуренные глаза цыганки приоткрылись. Проблеснули черные, влажные от муки глаза.
– Але-лай… – вымолвила она сквозь стиснутые зубы на незнакомом Василию – наверное, цыганском – языке, но тотчас пояснила по-русски: – Плохо. Совсем плохо.
А ведь это он в первый раз услышал ее голос. Голос был гортанный, хриплый, сдавленный.
– Плохо? – повторила Валентина Николаевна удивленно.
Странно, что ее удивило? Разве и так не видно, что этой бедолаге – хуже не бывает?
– Ладно, – заторопилась она, – давай-ка будем выбираться из машины. Без этого никак не обойтись, мы же не собираемся рожать прямо здесь, верно? А потом тихохонько поднимемся на крылечко. Ты идти-то сможешь, милая, или все же сбегать за носилками?
Цыганка буркнула сквозь зубы что-то неразборчивое и осторожно выставила из машины одну ногу. Утвердилась на ней, потом медленно повернулась и выставила другую ногу. Попыталась подняться – но не смогла, застонала громко.
– Вас зовут как? – быстро спросила, чуть обернувшись через плечо, Валентина Николаевна, но так деловито, что Василий даже не успел обрадоваться, что она им интересуется , а столь же деловито доложил свое имя.
– Вы вот что, Василий… Вы берите ее под одну руку, а я под другую, – скомандовала Валентина Николаевна, вцепляясь в цыганку и повелительным движением своего круглого, твердого подбородка побуждая Василия проделать то же. Он подчинился, и вдвоем с докторшей они с немалыми усилиями вытянули цыганку из «Лексуса».
Она, чудилось, была в полусознании, никак им не помогала, а только громко дышала сквозь стиснутые зубы. Стоило ей утвердиться на ногах, как она вдруг хрипло вскрикнула, чуть присела – и из-под ее юбок хлынула какая-то жидкость.
Все в точности, как в той книжке описано, – воды отошли. Василий зажмурился, чтобы не видеть, как эта жидкость попадает на его кроссовки. Ладно хоть из машины цыганка вовремя вылезла, а кроссовки ему все равно не нравились. Выкинет, как только до дому доберется. Если вообще доберется когда-нибудь. Отчего это кажется, что нынешняя ночь будет длиться бесконечно?
– Ох ты господи! – сказала Валентина Николаевна, без особого, впрочем, испуга, а вполне буднично. – Вот вам, пожалуйста. Надо поторапливаться. – Тут она достала из кармана мобильник, ткнула в какую-то кнопочку и сказала в трубку: – Катерина, зови быстренько Виталия Иваныча. У Москвитиной еще не скоро, а тут уже воды отошли, готовьте каталку, стол! И скажи, пусть в первом корпусе дверь откроют!
В ту же секунду вспыхнул свет сразу в нескольких окнах на первом этаже левого крыла, и на дворе у крыльца стало светлее.
Василий и докторша втянули цыганку, которая стонала все громче и еле-еле передвигала ноги, на одну ступеньку, потом на другую, приблизились к двери, и Валентина Николаевна сердито ткнула в нее ногой:
– Да открывайте, хватит спать!
Дверь отворилась, стало еще светлей, в проеме возникла черная фигура, и Василий даже ахнул от удивления, потому что увидел не медсестру или врача, а… милиционера. В первую секунду показалось, что это все тот же сержант Кондратьев, но Василий спохватился, что сержант ведь не призрак какой-то, не может мотаться вслед за ним по ночному Дзержинску. Вдобавок милиционер оказался пониже ростом, чем Кондратьев, а в плечах пошире, и лицо у него было не смуглое, а розовое и веснушчатое. Опять же – он был прапорщик, а не сержант, и форма у него была без опознавательных знаков автоинспекции.
– Да что вы тут сидите, Москвитин! – с досадой воскликнула докторша. – Прямо как будто в первый раз, честное слово! Вашей еще часа три ждать, не меньше, ну неужели делать больше нечего, как топчан просиживать? Вам же сказали: позвонят! Или Виталий Иваныч позвонит, или я. Вы ж в патруле сегодня! Ну и патрулили бы, чего попусту сидеть и зубами стучать?
– Посмотрел бы я на вас, в каком бы вы были состоянии, если бы ваша жена рожала! – запальчиво воскликнул прапорщик Москвитин.
– Тут уж вам не повезло! – пропыхтела Валентина Николаевна, с усилием перетаскивая через порожек правую сторону цыганки (за левую отвечал Василий). – Вовек вам не увидеть, в каком я буду состоянии, когда моя жена станет рожать!
Москвитин наконец-то сообразил, что именно он в запале сказал, и нерешительно хихикнул. Ну а докторше и Василию было не до смеха. Цыганка в их руках словно бы в два раза отяжелела и начала оседать на пол.
– Ну, привет, – с досадой сказала Валентина Николаевна, пытаясь ее удержать. – Началось. Да где там они все? Эй, держите ее, держите!
Это адресовалось Василию, который почему-то разжал руки, и цыганка немедленно улеглась на левый бок, а потом рванулась из рук докторши и перевернулась на спину.
Тело цыганки выгибалось, живот казался уж и вовсе нечеловечески, неестественно огромным, она что было силы стискивала колени, стараясь поднять их как можно выше. Глаза ее были широко открыты, но бессмысленно, незряче метались из стороны в сторону.
– Э-э, нет, моя милая, – строго сказала Валентина Николаевна, опускаясь рядом с ней на пол. – Этак ты своего ребеночка живьем задавишь. Ноги не сжимать надо, а развести пошире, упереться ступнями в пол и тужиться. Только ты погоди пока! На полу людям рожать не положено. Тебе надо хотя бы до топчана добраться.
Доктор бормотала что-то успокаивающе-деловитое, а сама тянула цыганку за плечи вверх, но та нипочем не поднималась, а все норовила повыше поднять и покрепче стиснуть колени, с которых опадали линялые юбки, открывая худые, сильные, бледно-загорелые икры.
Валентина Николаевна перестала тянуть и сердито взглянула на Василия и прапорщика Москвитина, которые столбами стояли рядом и тупо глазели на эти задранные ноги.
– Мужчины, закройте рты! – скомандовала докторша, и Василий, спохватившись, вернул на место отвисшую челюсть. Зубы отчетливо стукнули друг о друга.
Рядом послышался схожий звук, и Василий понял, что Москвитин тоже исполнил приказание.
– Вот вы! – Докторша взглянула на Василия, и он невольно вытянулся по стойке «смирно». – Подите сюда. Держите ее за плечи. Надо на топчан перенести.
Василий послушно забежал на указанное ему место, наклонился и приподнял голову и плечи цыганки. В ноздри ему ударил сильный запах пота. «Ага!» – подумал он почему-то сердито и поморщился. Но не от этого запаха, а потому, что к нему примешался еще какой-то – острый, кисловатый. «Кровь… – вдруг доехало до него, – это запах крови… да она же кровью истекает!»
– А вы, – последовало движение маленького твердого подбородка в сторону прапорщика, – возьмите ее под коленки! Ну, чего стали! – внезапно рявкнула она на замешкавшегося Москвитина, который почему-то не двигался с места. – Поднимайте же!
У нее, у сердитой, оказался хорошо поставленный командирский голос, которому невозможно было не повиноваться. Этот голос даже на цыганку подействовал – во всяком случае, она вдруг перестала сжимать колени, а вместо этого широко расставила ноги и выгнулась всем телом…
Не послушался только тот, к кому непосредственно относилась команда, – прапорщик Москвитин. Он не стал брать цыганку за ноги, а отчего-то сам пал на колени, схватился обеими руками за ворох многоцветных юбок и рывком закинул их цыганке на голову.
Заодно влажные подолы шваркнули по голове и Василия. Он, едва не задохнувшись от отвращения, отпрянул брезгливо, стряхивая их с себя, однако продолжал поддерживать женщину за плечи.
– Да вы что, Москвитин! Берите, вам сказано!.. – выкрикнула Валентина Николаевна – и вдруг осеклась.
Цыганка жутко, истошно закричала, мученически закинув голову и уставясь на Василия безумными, огромными, черными глазами.
Почему-то этого взгляда он испугался так, как не пугался ничего и никогда в жизни. Его словно бы затягивало в какие-то бездонные, смертельно опасные провалы, воистину в черные дыры! Он торопливо отвел – нет, словно бы отдернул – глаза и увидел, как Москвитин вдруг выхватил из кармана большой перочинный нож, сильным взмахом, со щелчком, выбросил из него узкое, длинное лезвие и… и резко чиркнул по животу цыганки!