bannerbannerbanner
Челюскинцы. Первые в Арктике

Арсений Замостьянов
Челюскинцы. Первые в Арктике

Полная версия

Так закончился первый полет в лагерь, показавший и доказавший, что партия и правительство обеспечат спасение челюскинцев и еще раз подтвердят справедливость слов вождя: «Нет таких крепостей, которых не могли бы взять большевики». Взята была и арктическая крепость.

Моторы на севере. Авария

На следующий день я хотел вылететь в лагерь опять, но погода снова испортилась. Шел снег, была пурга. 10, 11, 12 и 13 марта погода стояла переменная. Я каждый день вылетал, но возвращался обратно из-за погоды и из-за неисправности мотора. Кстати, о моторах в условиях Севера.

На Чукотке нет авиабаз, бортмеханикам приходилось греть воду для мотора, вырубая дно бензиновой бочки. Эту бочку вставляли в другую бочку с вырубленной внизу дверцей. Подтапливали плавником, поливая маслом. А когда не было и плавника, приходилось воду наливать в бидоны и разогревать на паяльных лампах. Моторы приходилось обогревать войлоком и асбестом, а масляные баки мы обшили овчиной и оленьим мехом.

При низкой температуре особенно резко меняется удельный вес бензина. Но это мы устранили соответствующим подбором жиклеров. Какой мотор нужен для Севера? Здесь я высказываю только свою точку зрения. По-моему, Северу нужен мотор с воздушным охлаждением типа «Райт-Циклон» с самопуском «Эклипс». При наличии такого мотора не надо будет горячей воды, которую очень трудно добыть при вынужденных посадках. Какой нужен самолет для работы в зимних условиях? По-моему – легкий одномоторный, не требующий большого экипажа. Самолет должен быть таким, чтобы для ремонта требовалось незначительное количество людей. Самолет должен обладать мощным мотором и большим коэффициентом полезной нагрузки. Безусловно обязательно наличие на самолете радиоустановки.

Летное обмундирование лучше всего делать из пыжика (молодой олень). Пыжик очень мягкий и теплый. Кабина самолета должна быть закрыта и отеплена. Это не только важно для экипажа, но и для точной работы приборов.

Незадолго до моего полета в лагерь Шмидта начались разговоры о переброске главной спасательной базы из Уэллена в Ванкарем. От Ванкарема до лагеря 50–60 минут полета. В Ванкареме десять яранг, есть европейская постройка – фактория. Аэродрома там не было.

Санкцию на переброску базы получили от т. Куйбышева. Прежде всего надо было перебросить бензин. Требовалось переправить минимум пять тонн бензину, собачья же нарта могла взять не более 150 килограммов.

Исключительную отзывчивость проявили чукчи: колоссальное количество нарт совершенно добровольно было предоставлено в распоряжение правительственной тройки. – Буквально со всей Чукотки шли чукчи с собаками, с нартами. Они шли на мыс Северный в бухту Провидения, брали там бензин и везли его в Ванкарем. Невиданные караваны!

14 марта, сменив карбюратор левого мотора, я вылетел в Ванкарем. Взял на борт 2200 килограммов бензину. Мой экипаж состоял из шести человек: меня, наблюдателя Петрова, второго пилота Конкина, бортмехаников Руковского и Курова и механика Гераськина. Летели мы в Ванкарем с расчетом выгрузить там бензин и тут же лететь в лагерь Шмидта.

Горло Колючинской губы мы решили срезать, чтобы прямо лететь на Онман. Злосчастная местность – тут погиб самолет «Советский Север», невдалеке погиб американец Эйельсон.

Погода благоприятствовала: ясно, незначительный ветерок, но страшный мороз -39°. Мерзли мы зверски. Внизу ни одной посадочной площадки: сплошное месиво льда, вздыбленного осенними штормами и прибоями.

Внезапно какой-то посторонний звук стеганул слух. Секунда – и передняя часть радиатора задвигалась, мотор затарахтел, машина тяжело завалилась. Закрыл сектор газа, выключил контакт. Глаза скользят по обширному полю ледяных берегов, отыскивая хотя бы незначительную площадку – ведь машину ломаю!

Отдаю распоряжение экипажу уйти в хвост. Можно тянуться на одном моторе, но нет смысла: положение одно и то же. Всюду бугры и заструги. Заметил небольшую полянку. Недолго думая, выключаю второй мотор, иду на посадку. Вырастают гигантские заструги. Перегруженный самолет касается льда, скользит на бугор, плавно спускается вниз, медленно наклоняет правое крыло и чертит им по льду. Выскочили на лед. Подогнулась правая ферма шасси, лопнули концы подмоторной рамы крепления радиатора. Как потом оказалось, лопнул коленчатый вал левого мотора.

Вынужденная посадка на Севере – вещь неприятная. Если не разобьешься, можешь два месяца шагать по застругам, пока не дойдешь до первых яранг. Петров горько шутит: «Ну вот, теперь есть лагерь Ляпидевского!»

Выгрузили кукули и решили идти пешком на берег. За ропаками находился остров Колючин, который отсюда нам был хорошо виден. Мы думали, что там никто не живет.

Пошли. Оглянулись на самолет. Жалко и горько было смотреть. Самолет стоял среди заструг бессильный. Вечерело. Вдруг Конкин увидел, что от берега кто-то направляется к нам. Какая-то темная масса переваливается через заструги, появляется и вновь исчезает. Видим – человек. Подходит ближе. Оказывается, чукча. Его имя я запомнил – Увакатыргин. Он был первый, заметивший нас.

Мы говорили немного по-чукотски, он кое-как бормотал по-русски. Рассказал нам, что на острове Колючине есть семь яранг, построенных в этом году. Населения немного, но собачьи нарты есть. Значит можно отсюда выехать в Ванкарем и предупредить, чтобы о нас не беспокоились.

Обсудив положение, мы отправили механика Гераськина с Увакатыргином на остров Колючин, чтобы они привезли нам нарты. Гераськин и чукча уехали, а Конкин залез в «моссельпром» (так мы называли переднюю часть самолета) и начал разогревать консервы.

Остров Колючин

Прождали мы часа полтора. Потом прибыли чукчи: двое взрослых и один маленький. Маленький тоже был хозяином, имел свои нарты и собак. Его звали Ильянингин. На нарты мы сложили продовольствие, кукули, дали последний салют самолету: выстрелили в воздух из пистолетов и из «винчестера». Этим салютом так напугали собак, что одна оторвалась и убежала. Ночью пришли на остров Колючин. Расселились по ярангам: Руковский, Куров и Гераськин – у местного шамана, а я с Конкиным – у другого чукчи. Здесь мы по-настоящему познакомились с чукотскими обычаями. Это была страшная глушь! У здешних чукчей сохранились все старые обычаи и особенности. Только теперь поняли мы, кем были чукчи при царской власти.

Когда входишь за полог, женщина раздевает тебя. Отказаться – значит обидеть. Хозяин с места не тронется, суетятся, работают только женщины. Мужчина говорит: «Я должен думать, куда зверь пошел».

Угощают чаем, копальгином. Копальгин – мясо моржа весеннего и осеннего убоя. Убивают моржа, разрубают на куски и бросают в ямы. Мясо начинает разлагаться, но совсем разложиться не успевает – замерзает. В таком замороженном виде его и едят.

За пологом мужчины и женщины ходят почти голыми. Две женщины были одеты в европейские платья, но это не меняло дела потому что они не снимают платье до тех пор, пока оно не развалится: стирать негде и не в чем. Чай день и ночь кипит на огне. Женщины грязным подолом вытирают кружку для чая и наливают в эту кружку чай гостю. После того как все выпьют, остатки сливают опять в чайник до следующего раза. По мере сил я воздерживался от подобного чая. Моржовое мясо пришлось все-таки есть.

Мы легли спать, договорившись, что завтра нас свезут в Ванкарем. На следующий день мы отправились в путь. У мыса Онман встретили летчика Куканова, который ехал нас разыскивать. Как раз начиналась пурга. Дул лобовой ветер. Навстречу нам попадались бесконечные вереницы нарт, которые возвращались из Ванкарема после переброски бензина. К вечеру мы приехали в Ванкарем. Пурга сломала там мачту радиостанции, оборвала антенну. До 18-го числа мы не могли сообщить правительству, что спаслись. Все считали нас погибшими. Слепнев показывал мне впоследствии американские газеты, где были такие заметки: «Гибель русского полярного героя Ляпидевского», «Пропал во льдах во время второго полета».

В Ванкареме мы обсудили с председателем тройки Петровым наши дальнейшие действия. Решили ремонтировать самолет. Петров отдал распоряжение доставить с мыса Северного на Колючин запасной мотор в разобранном виде. Я вместе с Кукановым отправился в Уэллен, чтобы взять запасную раму.

В Уэллен я прибыл незадолго до прилета туда Слепнева. Слепнев прилетел 2 апреля. 7 апреля я вылетел со Слепневым в Ванкарем. Молоков согласился доставить в Ванкарем мою раму. Из Ванкарема я перевез раму на нартах в Колючин.

Снова я около своего неподвижного самолета. Честное слово, Чукотку я больше изъездил на собачьих упряжках, чем налетал на своем «АНТ». Погода, неудачи с моторами преследовали меня без всякой поблажки.

Приступили к установке рамы и к монтажу мотора, который тем временем нам доставили. Конкин, Руковский, Гераськин, оставшиеся на Колючине, уже исправили к моему приезду ферму. Поднять машину ухитрились домкратом, подсыпая все время под плоскость снег.

Каждый день отправлялись мы на работу. Ходить было далеко – часа полтора. Стоял жестокий мороз, сильный ветер, иногда мешала пурга.

Однажды, когда мы отправились к самолету, поднялась такая снежная буря, что вернуться без проводников мы не могли. Навстречу нам вышли чукчи. Мы были совершенно оторваны от всего мира. Не знали, спасены ли челюскинцы. Правда, иногда над нами пролетали самолеты, но куда, с какой целью – этого мы не знали. Вшей в колючинских ярангах было множество – на всю жизнь запомню.

Днем работали, по вечерам коротали время, как умели. Рассказывали друг другу о случаях в жизни. Изучали чукотский язык. Учили чукчей русскому.

Думали, что все о нас забыли, что никому до нас дела нет. Печально.

Однажды прибегает чукча, кричит:

– Идут, идут!

Что за чепуха? Кто идет? Выходим. Действительно, идут нарты. Бежим навстречу. Челюскинцы! Одиннадцать человек. Обрадовались мы им так, что не могу описать. Пожалуй, даже больше, чем челюскинцы обрадовались нам, когда мы прилетели к ним на льдину. Объятия, поцелуи. В этот день Конкин сварил суп в большом ведре, предложили челюскинцам. Они с удовольствием согласились и весь суп съели. Мы остались без супа, голодные. Ничего, зато радость какая!

 

От челюскинцев мы узнали, кто спасен, вернее, что все спасены. С опозданием на много дней узнали подробности.

На следующий день челюскинцы отправились дальше. С нами остались трое: Гриша Дурасов, Вася Агапитов и Саша Лесков. Они остались, чтобы помочь нам.

Потом пришла еще одна партия челюскинцев, а вслед за ними прибыл Нестеров – машинист. Нестеров первый показал нам радиограмму Сталина, Молотова, Ворошилова, Куйбышева и Жданова, в которой они поздравляли летчиков и говорили, что входят с ходатайством о присвоении нам звания героев. Огромная гордость охватила всех нас. Мы поняли, как малы наши усилия в сравнении с честью, оказанной нам. Мы поняли, что даже тогда, когда мы сидели здесь, в ярангах, оторванные от всех, одинокие и беспомощные, страна не забывала нас ни на минуту. Да, за такую страну, за таких людей радостно отдать свое сердце и душу!

Нестеров посидел, попил чаю и уехал. Больше из челюскинцев никто к нам не заходил. Нестеров был последним. Продукты у нас кончились. Пришлось перейти на иждивение чукчей: начали есть моржовое замороженное мясо, сырую нерпу, научились пить чукотский чай.

24 апреля я опробовал новый мотор. Результаты были удовлетворительные. Надо сказать, что монтаж был сопряжен с огромными трудностями: все трубки замерзли, нужно было их отогревать.

Отлет назначили на 25 апреля. Приступили к очистке площадки от заструг. Очищали не идеально – лишь бы можно было взлететь. Потом вырубили в бочке дно, поставили бочку в бочку, подогрели масло и завели мотор. Через некоторое время запустили второй мотор, который тоже работал прилично.

Вырулил к старту, дал газ, оторвался, взлетел.

– Прощай, Колючий! Прощай, «великое колючинское сидение»!

В Москву!

Мы прибыли в Уэллен в момент, когда там было огромное скопище народа: все челюскинцы, все летчики. Городок был переполнен. Люди жили в школе, в исполкоме.

1 мая. Как всюду, во всей стране, и мы, заброшенные на дальний Север советские люди, устроили 30 апреля торжественное собрание. На этом собрании присутствовали чукчи, челюскинцы, летчики и зимовщики. Я сказал речь. После этого началась художественная часть – играл струнный оркестр зимовщиков, пел хор чукчей. Хор исполнил несколько русских песен, потом пел свои, чукотские мелодии. Челюскинцы декламировали монологи. На этом торжественный вечер закончился.

1 мая была демонстрация. Колонны выстроились так: сначала шел летный состав, потом челюскинцы, потом чукчи и местные организации. На самолет «АНТ-4» влезли секретарь райкома и председатель райисполкома – чукча. Мы обошли вокруг школы прямо к самолету, который представлял собой как бы трибуну. Начались речи.

7 мая, взяв четырех пассажиров, я вылетел в бухту Провидения, согласно распоряжению правительственной тройки. Пароход «Смоленск» принял на борт челюскинцев, летчиков, самолеты. Петров сообщил мне, что я ухожу со «Смоленском» во Владивосток. Конечно, я и не предполагал, что поеду в Москву, увижу Сталина.

В одно прекрасное утро «Смоленск» отдал якоря, застучала машина, и мы, развернувшись, стали входить в гигантские ворота бухты Провидения. Берег мельчал, превращался в далекую линию.

– До свидания, Чукотка, изъезженная и излетанная мной!

Вот и все. Добавлю лишь немногое. Огромное впечатление произвел на меня наш проезд из Владивостока в Москву. Чтобы повидать наш поезд, на станции съезжались люди со всего района. Приезжали колхозники, агрономы, лесные объездчики из местных сторожек, рыбаки, рабочие леспромхозов, доктора, трактористы, водники, делегации заводов, делегации совхозов, представители изб-читален, разъездные почтовики.

Оркестры встречали поезд. Это бывали порой мощные, прекрасно организованные оркестры, а на маленьких станциях – крохотные оркестрики, где кларнет перегонял трубу и оба отставали от барабана.

По вечерам эти оркестрики звучали из тьмы. Поезд замедлял ход, медленно пробегали под окнами пакгаузы, огни, вагоны, ряды встречающих и наконец оркестр – пять человек, перед которыми друзья их держали ноты.

Каждый приносил нам в подарок, что мог. Несли молоко, редиску, салат, самодельные шкатулки, конфеты, торты.

Торты дарили в огромном количестве. Здесь были торты-корабли, торты-заводы, торты-вокзалы, торты с начинкой и без начинки, торты пухлые и торты поджарые.

Всюду, где остановка, – приветствия, митинги, речи. Это была потрясающая поездка. Одно мне было досадно: всех встречали в пути родные, одного меня никто не встречал. Родных своих растерял, жены не приобрел. Грустновато!

В Москве мы поехали на Красную площадь. Товарищ Сталин пригласил нас на трибуну, сказав: «Пойдем на трибуну!» Взошли. Мы стояли впереди, члены правительства – позади. Мне было неудобно, что товарищ Сталин стоит сзади. Я сказал ему об этом. Товарищ Сталин похлопал меня по плечу. «Стойте здесь, – сказал он, – мы всегда здесь стоим, нас все знают и видят. Постойте теперь вы!» Там же, на параде, я беседовал с т. Орджоникидзе о самолетах. Он спросил:

– Почему вы недовольны моторами?

Я ответил: «Моторами я доволен, но тот мотор, который был у меня на Чукотке, резал без ножа, всю кровь высосал, можно сказать, в седину вогнал!» Говорил с т. Кагановичем.

В Кремле, когда нас награждали орденами, я сказал такую речь:

«Михаил Иванович! Разрешите в вашем лице поблагодарить все правительство за ту высокую награду, которой мы удостоились. Разрешите в вашем лице заверить правительство, что мы с удвоенной энергией, с еще большим энтузиазмом под руководством партии, имеете со всем пролетариатом будем строить бесклассовое общество. А если понадобится, если на нашу родину посмеют напасть, то мы бодро, уверенно и твердо, все, как один, пойдем на защиту октябрьских завоеваний».

Еще в поезде челюскинцев я подал заявление о вступлении в партию. Почему только теперь я подал это заявление? Потому что считал: прежде чем вступить в партию, надо что-нибудь сделать для страны, как-нибудь доказать свою работу. Я сделал немного, но знаю одно: я добросовестно работал. Изо всех сил старался выполнить порученное мне задание.

Часто за дни челюскинской эпопеи были у меня огорчения и отчаяние, но, одумавшись, я всегда понимал, что я не один, что всюду, куда ни приду, моя страна приготовит мне помощь. Сидя в чукотской яранге, отрезанный от всего мира, я так же, как и челюскинцы, знал: родина помнит обо мне. А теперь, читая газеты, я вижу, как она помнила, как она заботилась обо мне в памятные дни колючинской катастрофы. Сердце щемит у меня, мне трудно читать эти дорогие мне газеты, и я складываю их в стол одну за другой, чтобы прочесть потом, когда успокоюсь.

Сигизмунд Леваневский
Моя стихия

Сигизмунд Леваневский


Меня давно тянуло на Север. В 1933 году я обратился в Главное управление Северного морского пути с просьбой отправить меня на Север. Я пришел и к т. Малиновскому, генеральному секретарю Осоавиахима, настаивал, чтобы мне дали поработать так, как я хочу. Я сказал: «Пошлите меня на Север». В это время я работал на Украине инспектором авиационной школы. Работал неплохо. Удалось совершенно ликвидировать аварийность. Ни одной аварии не было. Подал заявление о вступлении в партию, но, к сожалению, за три дня до постановления о чистке. Рекомендаций у меня было много. Меня знают чекисты, многие руководящие работники. Мои фронтовые товарищи – все коммунисты. Я давно хотел вступить в партию, но мне мешала моя мнительность: еще скажут – примазывается, приспосабливается. Дело в том, что моя мать, брат, сестра живут за границей. Они уехали туда в начале 1919 года. А отец умер, когда мне было 8 лет. Он был дворником. Мы – три брата, мать и сестренка – жили в одной комнате, а другую сдавали. Еще сдавали полкомнаты, отделив её от нашей тонкой перегородкой. У нас была швейная машина, и мать до темной ночи сидела за пошивкой белья. Эта машина сохранилась у меня до сих пор и находится в Полтаве. Детство мое – это шум швейной машины, черный хлеб, картошка.

Моя мечта сбылась

В 1916 году, окончив три класса уездного училища, я вынужден был бросить ученье. Денег не было. Семья – пять человек. Одна мать работает. Трудно было ей прокормить семью. Пошел я на завод чернорабочим. Работал на заводе акционерного общества «Рессора». Я перетаскивал катушечные валики с нижнего этажа на четвертый. Наложишь их в большой ящик и тащишь с этажа на этаж. Скучная работа.

На этом заводе меня и захватила Октябрьская революция. Вместе с другими рабочими я вступил в Красную гвардию. Мне было пятнадцать лет, но по виду можно было дать 18, а то и все 20. Я был исключительно крепкий, рослый и широкоплечий. Конечно я плохо, еще очень плохо разбирался в политической грамоте. Больше сердцем, чем умом, понимал я и чувствовал, что большевики несут хорошее. Поэтому и был с ними.

Как многие другие, наш завод закрылся примерно в начале 1918 или в конце 1917 года. Я вместе с другими рабочими поехал в Вятскую губернию, в хлебные места. В Петербурге было голодно. Заводской комитет выдал нам мандаты, разрешение на провоз определенного количества муки. Вместе со мной поехал и средний брат… Он в 1933 году разбился где-то возле Чебоксар. Он был польским летчиком и летел вместе с полковником Филипповичем на авиэтке из Варшавы в Красноярск… Брат побыл некоторое время в Вятской губернии и уехал. Я поступил работать весовщиком на ссыпной пункт. С утра до вечера крестьяне кладут мешки на весы, а я орудую с гирями и взвешиваю.

Через некоторое время эти ссыпные пункты реорганизовались в продотряды. Я много раз выезжал с продовольственным отрядом реквизировать хлеб. Богатые крестьяне нашим продотрядам оказывали противодействие. Доходило до восстаний. Так проработал я примерно до 1919 года. Весной положение стало особенно тяжелым. Колчак быстро продвигался через Сибирь. Кулачье восставало. Красноармейские части отступали. И вот уже белые в 90 километрах от нашего села.

Тогда я решил, что мое место не здесь, а на фронте… До этого получал я письма из дому. Писал средний брат, чтобы я ехал домой. Семья голодает, мать пухнет с голоду. «Приезжай домой, – писал мне средний брат, – и мы все уедем в Польшу». В Гродненской губернии, недалеко от Беловежской пущи, жили наши родственники. Я написал, что не поеду: я здесь нужен. Через некоторое время приезжает брат с наказом от матери, чтобы я все бросил и поехал в Петербург. Брат на меня кричал: «Ты мальчишка, ничего не понимаешь. Мать плоха. Ты обязан поехать. Здесь ты пропадешь». Я мать свою очень любил, мне ее до слез было жалко, но все-таки ехать в Польшу отказался. Я категорически заявил брату, что никуда не поеду. Он обругал меня, уехал один.

После его отъезда я пошел к продкомиссару и попросил, чтобы меня отправили на фронт. Продкомиссар сказал: «Пожалуйста, тем более – положение серьезное…»

Я получил назначение – командиром роты. Рота состояла исключительно из дезертиров. Мне было тогда 17 лет. Парень я был рослый. Энергия во мне била через край. Коммунистов, политработников не было совсем. Был только комиссар полка. По своему обмундированию рота была пестрая: одеженка разная, и все в лаптях. В бой нас не посылали, мы следовали позади фронта. Вначале у меня было опасение, как бы моя рота не разбежалась – лесов кругом много. Но уже после двух недель работы подобные опасения исчезли. В роте ко мне было исключительно хорошее отношение. Обоза мы не имели, кухни никакой. Винтовка, патроны и рваная одеженка. В селах нас кормили крестьяне. Селения кругом были богатые, но хлеба нам не хотели давать. Прятали. Бедняки-крестьяне нам указывали, куда хлеб спрятан. Откапывали хлеб, запасались на сутки-двое и двигались дальше.

Сжился я с этой ротой очень сильно.

Дошли мы до селения Петропавловск – на границе Вятской и Пермской губерний. Вызывает меня командир полка, поздравляет с хорошим моральным состоянием роты и назначает командиром батальона. Дают мне целый батальон, состоящий из дезертиров. А надо заметить, что военного образования у меня не было. Поэтому я хоть рад такой чести, но командовать батальоном отказался. Командир стал уговаривать, а потом приказал – и я повел батальон. А когда дошли до села Казанского на Каме, наш полк передали 30-й стрелковой дивизии. Расставаться с батальоном было очень тяжело. Расставались со слезами.

Я был послан в 30-й батальон. Приехал я на место стоянки батальона в Свердловск. Прихожу к командиру батальона, и здесь я резко почувствовал огромную дисциплину, подтянутость. Мне не понравилась эта обстановка. И командир батальона мне также не понравился. Сидит в кресле, на голове каска металлическая, задранный кверху нос, и тон такой неприятный. Он говорит мне басом: «Вы назначение получите у меня». Я сказал, что хочу на фронт, но ни в коем случае не намерен оставаться в запасном батальоне. А он мне заявил: «Где прикажу, там и останетесь». Тогда я возмутился и сказал: «Вы можете приказывать, но где я хочу, там и буду». Я его накалил, и он стал особенно груб.

 

После этого я прихожу в штаб к командующему армией Меженинову. Меня принял комиссар штаба т. Рейтер. Он меня встретил приветливо. «Садитесь, – говорит он мне, – успокойтесь, расскажите, в чем дело». Я рассказал, в чем дело. Он сейчас же вызвал командира батальона, а мне сказал, чтобы я подождал в приемной. Через некоторое время выходит оттуда комбат и говорит мне злобно: «Ваша просьба будет удовлетворена». А я просил, чтобы меня отправили в распоряжение Блюхера. Я много слышал о Блюхере и знал, что это исключительный командир и прекрасный человек. На следующий день дали путевку.

Приезжаю в Тюмень и встречаюсь с Блюхером, который в это время был начальником 51-й дивизии. Вечером пришел к нему на квартиру. Смотрю, начальник дивизии проще в обращении, чем командир запасного батальона. Он так просто и хорошо поговорил со мной, что до сих пор помню. «Куда вы хотите?» – спросил он. Я сказал, что хочу на фронт. Блюхер заметил: «Это понятно. Я сам очень хочу на фронт, но, к сожалению, надо быть здесь».

Послали меня в третью бригаду. Приезжаю, встречаю своих ребят. И они рады, и я рад. Просто счастливы, что встретились.

Калнин был командиром отряда особого назначения. Этот отряд находился в резерве. Калнин мне сказал: «Пока будешь у нас, чтобы не болтаться зря».

В это время Колчак прорвал наш фронт. Мы стояли на станции Галышманово. Связь с соседними частями была порвана, начался сильный бой. Трудно было установить, где наши части. Собрались мы в количестве 12 человек и решили поехать в село, которое находилось в 5 километрах от ст. Галышманово, проверить, есть ли там белые или нет. Дело было ночью. Сели на лошадей. Едем. Горланим песни во всю глотку. Справа лес и слева лес. И вдруг грянули по нас выстрелы. Один залп, другой залп. Слезаем с коней. Ложимся. Мимо пролетают лошади. Я ухватился за гриву своего коня, и мы помчались назад. Нагоняю своих товарищей, спрашиваю: «Ну, что там?» – «Белые», – отвечают мне. Когда ехали обратно, я уже не чувствовал правой ноги. Не знаю: или прострелили, или еще что. Приезжаем в Галышманово, смотрю, надо сапог снимать, а он не снимается – так ногу раздуло. Пришлось сапог разрезать. Меня отправили километров за 20 в село.

Началось отступление. Лежу в телеге с больной ногой и только отмахиваюсь от лошади, напирающей сзади. Отступили до реки Тобол. Меня как инвалида послали помощником начальника штаба второй бригады. Быть помощником начальника штаба мне не понравилось – все время сиди в канцелярии. Правда, нога болела, но я попросил направить меня в стрелковую часть. Меня назначили помощником командира Волынского полка. Это единственный полк, который остался нерасформированным после Керенского, так как этот замечательный полк выступил первым за советскую власть…

Начались сильные бои. Мы не отступали, но и наступать сил не было. Подвоза снаряжений и патронов не было. Нам на полк в сутки давали 10 тысяч патронов, так что о наступлении говорить не приходилось.

Осень. Грязь. Дождь. По утрам заморозки. Народ измучен. Одеты все плохо. У Колчака были одеты немного лучше нашего – обмундирование английское и снаряды английские. Помню, меня назначили начальником боевого участка Волынского полка и еще придали один батальон из полка «Красные орлы». Кроме того что меня считали старше моих лет, меня еще принимали за бывшего офицера. Я же никакой военной подготовки не имел. У меня был революционный дух, но не было тактических знаний.

Пошли мы в наступление с фланга. Нашей задачей было выйти на опушку леса и обстрелять неприятеля. Командир предупредил – особенно не шикуйте, учитывайте, что снарядов у нас нет. Причем надо сказать, что у нас были трехдюймовки, а там шестидюймовки и снаряды все с английским клеймом.

Слышу стрельбу. Я пошел по цепи. Сколько убитых товарищей. Смотрю – один лежит, другой, третий носом уткнулся. Много убитых. Комиссар батальона вместе с нами сидел в яме, вырытой снарядами. Принесли вареное мясо. Комиссар батальона чудный был парень. Съел он свою порцию, облизнулся, подкрутил усы и пошел по цепи к опушке леса. Вдруг неприятельская пуля щелк – и убила комиссара батальона. И сразу с их стороны началась яростная стрельба. Потом неожиданно все стихло. Прохожу по фронту, смотрю, черт возьми, полка-то нет. Оказалось, что полк у меня весь разбежался. Прихрамывая (у меня еще болела нога), пришел в штаб полка.

Я получил понижение: с помощника командира полка на командира батальона.

На утро началось наше победоносное наступление. С боями мы дошли до Омска. Под самым Омском меня не было – меня направили в санлетучку. Врач признал острую неврастению и контузию ноги. Сижу в санлетучке, поезд еле-еле тащится. Я заскучал – никак не могу сидеть на одном месте. Приехали в Тюмень. Взял я свой багаж (а весь мой багаж – одна небольшая палатка) и думаю: пойду опять к Блюхеру. Таким образом я опять встретился с Блюхером. Блюхер приглашает меня к себе на квартиру. Прихожу вечером к нему. Усаживает, угощает чаем. Рассказываю, что и как было. «Как же вы, – говорит, – ушли из летучки?» – «Да так, просто – взял палатку и пошел к вам. Хочу работать под вашим руководством», Блюхер указывает мне на мое состояние, на мою больную ногу и направляет меня в запасный батальон. «Там побудете, а потом дам назначение при первой же необходимости».

Пробыл я там с неделю и захворал сыпным тифом. Думали, что умру, но я выздоровел. Наш батальон влили в 54-ю дивизию и отправили на Западный фронт. А с Западного фронта меня перебросили на Кавказ – помощником командира ставропольского территориального полка. Через некоторое время после этой работы меня послали в Дагестан – там вспыхнуло восстание. В Дагестане я пробыл до 1921 года. Здоровье мое сильно пошатнулось. Я там перенес возвратный тиф, но больше всего меня измучила тропическая малярия. Медицинская комиссия дала мне отпуск. Куда ехать? Дома нет. Поехал в Петроград…

Малярию сразу отшибло – стоило только переменить климат… Я получил назначение в оперативное управление штаба Ленинградского военного округа. Когда я еще был на Восточном фронте, меня страшно тянуло в авиацию. Я несколько раз просил, чтобы меня послали в школу, но так как в командном составе ощущался большой недостаток, то конечно настаивать на учебе не приходилось. Но вот весной 1922 года мне удалось попасть в управление воздушного флота Петроградского военного округа – и то в качестве завхоза 4-го воздухоплавательного отряда. Занимаюсь хозяйством, но одновременно ухитряюсь подниматься на «колбасе». Однако меня это не удовлетворяет. Прошу об откомандировании меня в одну из школ воздушного флота. И в 1923 году меня направили в военную школу морских летчиков в Севастополь.

К началу занятий я опоздал. Мне предложили до следующего набора поработать начальником хозяйственной части школы. Меня радует только то, что одновременно с работой мне дают возможность и учиться. Так началась моя учеба и одновременно хозяйственная работа.

Вскоре меня освободили от заведывания хозяйством, и я начал учиться как следует. В 1925 году окончил учебу. Весь курс прошел в плюсах.

Я получил назначение в 4-й отдельный авиационный отряд. Был я там младшим, а затем и старшим летчиком. Потом меня перевели инструктором в школу, в которой я учился сам. Работал инструктором хорошо, имел благодарности, на собраниях партийной ячейки меня ставили в пример. Действительно, работать приходилось, не считаясь с временем. Я многих научил летать. Потом я встречал своих учеников во Владивостоке, в Петропавловске и в Свердловске; среди них есть командир эскадрильи – Солодухинов. Ляпидевский – мой ученик. Я обучал и молодых инструкторов хорошей технике полета…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru