Моим жене и сыну, моим друзьям и коллегам – здравствующим и ушедшим – посвящаются эти воспоминания о Москве
На последней странице обложки – фрагмент картины художника Александра Риза «Берсеньевская набережная Москвы-реки»
© А.Д. Штильман, 2017
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2017
Замечательный писатель Владимир Войнович писал в своей книге «Монументальная пропаганда» о времени и ощущении возраста людей разных поколений:
«Человека можно вообразить идущим в середине большой колонны: и впереди ещё много народу, и сзади кто-то вливается. Человек идёт, идёт и вдруг замечает, что приблизился к краю и впереди уже никого. Не стало людей, которые были старше на двадцать лет, на десять, на пять, да и ровесники сильно повымерли. И уже куда не сунься, везде он самый старший. Он оглядывается назад, там много людей помоложе, но они-то росли, когда оглянувшийся был уже не у дел, с ними он не общался и не знаком. И получается так, что старый человек, ещё оставаясь среди людей, оказывается одиноким. Вокруг шумит чужая жизнь. Чужие нравы, страсти, интересы и даже язык не совсем понятен. И возникает у человека ощущение, что попал он на чужбину, оставаясь там, откуда он не уезжал».
Здесь нужно внести некоторую ясность: в отличие от этого абстрактного человека автор этих воспоминаний о жизни в Москве от рождения до 1979 года, то есть прожив в ней 44 года уехал из Москвы и из страны, хотя «чужбины» вокруг себя никогда не ощущал, жил со своей семьёй, потом родители приехали в Америку и даже успели тут прожить не один год. Но, как говорят – «биологические часы идут для всех», что совершенно справедливо. Кроме того мир великого исполнительского искусства, к которому автор был причастен всю свою «рабочую» жизнь, стал исчезать и уходить в небытие в конце 1990-х годов.
Автор этих воспоминаний родился через 17 лет после окончания Первой мировой войны, то есть в 1935 году. 17 лет – это много или мало? Считается, что смена поколений происходит примерно каждые 20 лет. Так, что поколение выросло со времени не только окончания 1-й «Великой» войны, но и после величайших потрясений, происшедших в России: Революций, Гражданской войны и некоторых других социальных экспериментов…
Издатели первого издания этой книги задавали себе вполне резонный вопрос: кому сегодня могут быть интересны воспоминания о жизни в Москве с 1935-го по 1979-й? Однако издательство «Аграф» книгу выпустило, с небольшими редакторскими сокращениями, и в результате, по сведениям из редакции тираж книги, хотя и небольшой (юоо экз.), полностью разошёлся. Через год-полтора вышла моя вторая книга воспоминаний – о работе в Большом театре и Метрополитен Опере «Годы жизни в Москве и Нью-Йорке» в Санкт-Петербургском издательстве «Алетейя», которая также по сведениям из издательства хорошо расходится в книжных магазинах.
В начале мая 2016 года я совершил второе «путешествие в прошлое», то есть в Москву – первое состоялось через 25 лет после отъезда на Запад в 2004 году. Конечно, «прошлое» – весьма условное и приблизительное слово – ведь жизнь в городе меняется быстро, растёт уже, наверное, третье поколение после нашего отъезда, да и для самих москвичей – моих старинных друзей или почти ровесников – жизнь также меняется очень быстро, а иногда им даже много труднее приспособиться к новому времени – ведь я приезжаю всё же как гость – не живу подолгу, и не могу судить о жизни в городе, где прошла почти половина всей жизни.
Встреча же с новым поколением – детьми моих старых друзей и коллег – произвела на меня особенно благоприятное впечатление: эти молодые люди, к счастью, нисколько не напоминают знакомых мне американских студентов – они, не теряя своего обаяния молодости, как мне кажется, не утратили и старых духовных ценностей предшествующих поколений. Это вселяет оптимизм и веру в людей.
Это особенно приятно было ощущать после очевидной деградации морали и поведения, прежде всего по отношению к старшему поколению – не презрительному, столь распространённому теперь (особенно за годы правления Обамы в Америке стала заметна такая деградация духовной сущности молодого поколения – студентов и даже уже работающих…), но вполне естественному ощущению как собственной ценности человеческой индивидуальности, так и вообще к уважению, а не презрению к старшему поколению. Возможно, мой опыт слишком мал и краток, чтобы судить в целом о молодом поколении города, в котором я родился и прожил 44 года, но по крайней мере две юных дочери моих старинных друзей дали мне такое ощущение.
Начнём с места моего рождения и первых лет жизни в Москве.
Сегодня кому-то это покажется странным, что зимой 1936-37 года в Москве на Садовом кольце было уже довольно оживлённое движение автомобилей. Тем не менее так и было. Картинка эта и сегодня видится ясно: заснеженное Садовое Кольцо (в начале спуска от пл. Маяковского – напротив «Дома Булгакова» и «Театра Сатиры»), по нему довольно быстро двигаются чёрные, длинные автомобили. Мальчишки постарше говорят, что это автомобили «Амо», «Линкольны» и «Форды». Все машины, однако, похожи друг на друга – все чёрные, четырёхдверные, с огромными фарами. Поближе к тротуару, за линией сугробов, не спеша едут повозки или сани, запряжённые лошадьми. Картина чёрно-белая, бессолнечная.
В действительности первое, самое раннее воспоминание об окружающем мире относится к моим восьми с половиной месяцам. Эта дата точна, потому что связана с фотографией. Как-то мой отец пригласил своего приятеля сфотографировать меня, так как сам отец снимать не умел, да и камеры у него не было. Во время съемки я сначала лежал в кровати, а потом отец взял меня и посадил к себе на колени. Сделали один снимок. Вдруг он сказал маме: «Ну, сейчас он захочет перейти к тебе на руки». Я прекрасно понял смысл сказанного им и тут же продемонстрировал, что действительно хочу перейти к маме на руки. Фотография точно зафиксировала этот момент. Впоследствии он никогда мне не верил, что я отчётливо помнил этот первый «выход в свет». «Это я тебе рассказывал», – говорил он всегда. Тогда я ему точно описывал, где мы сидели, какие вещи были вокруг, но он всё же не верил мне… Так же, как не верил и в то, что я отлично помнил, как он в 1937 году готовил свою дипломную программу для окончания Московской Консерватории, занимаясь на скрипке часами в моём присутствии. Я напомнил ему пятьдесят лет спустя о том, что он играл одну из вариаций «Каприса» Паганини № 24 не в оригинале, а в какой-то обработке. Тут он растерялся… «Но как ты мог это помнить? Ведь тебе было два года?» – всякий раз говорил он. «Ну, тогда откуда я могу это знать?» – всегда отвечал я, приводя ему даже некоторые детали его исполнения. Только тогда его охватывала некоторая неуверенность – действительно таких тонкостей он уже и сам не мог теперь вспомнить.
Некоторые мои знакомые уверяют, что их самые ранние воспоминания относятся к возрасту… шести лет! Если они так говорят, вероятно, так оно и было, но в каждом случае можно доверять лишь своему жизненному опыту.
Справа от большого строящегося дома, одна из первых новостроек на Тверской (тогда ул. Горького), трёхэтажное строение (бывшая гостиница) – дом, где я жил с родителями с мая 1935 по декабрь 1939 года. Фото площади перед Белорусским вокзалом сделано в июле 1937 года во время встречи лётчика-героя В. П. Чкалова
Другая картина, тоже часто повторявшаяся, – площадь перед Белорусским вокзалом. На месте памятника А. М. Горькому стояло небольшое здание – бывшая гостиница, ставшая с начала 30-х жилым домом. Это и был наш дом, где я родился и жил до декабря 1939 года. «Папа, мама, служанка и я» – почти, как во французском фильме. Жили здесь мои родители, я и моя нянька – в отличие от фильма на территории в восемь квадратных метров.
Почему особенно запечатлелись эти две картинки? Потому что я гулял по улицам в сопровождении домработниц, т. к. оба родителя работали. Няньки мои пренебрегали всеми предписаниями моей мамы и прогуливали меня только по перрону Белорусского вокзала или же на упомянутом месте на Садовой. Последнее место было приятным для моей первой няньки Лушки, как она называла себя сама, перешедшей ко мне «по наследству» от моей старшей кузины. Лушка любила её родителей, доводившихся мне дядей и тётей, и скоро вернулась к ним опять на Садовую. Другие няньки любили Белорусский вокзал, потому что там, на перроне, всегда можно было встретить «марьяжных королей», нагаданных им картами, – либо, если повезёт, действительно кого-то серьёзного, либо – хотя бы временных приятелей. По молодости их лет и то и другое было одинаково привлекательным.
Начав рано говорить, я пользовался этим инструментом познания очень активно и, задавая бесконечные вопросы, пополнял свою информацию об окружающем мире. Так, уже к двум годам я отлично разбирался в форме родов войск – знанием этого я был полностью обязан своим нянькам, потому что именно среди военных и искались «марьяжные короли». Вскоре это неожиданно пригодилось. Как-то зимой 1938 года к нам в дверь постучали. Мама была со мной дома, потому что взяла на несколько дней отпуск из-за внезапного бегства очередной няньки. При стуке в дверь она страшно побледнела, увидев в дверях военного. Я слышал, конечно, о том, что очень часто «берут» по ночам, и хотя я не понимал, что значит «берут», но, видя, с каким страхом произносят эти слова взрослые, сочувствовал им в их опасениях.
В дверном проёме стоял офицер в чёрной морской зимней форме и спрашивал фамилию каких-то соседей, живших, по его мнению, в нашем доме. Мама едва смогла сказать что-то вразумительное насчёт разыскиваемых им людей и, закрыв за ним дверь, без сил опустилась на стул… «Этот дядя – моряк», – сказал я. «Откуда ты знаешь?» – взглянув на меня внимательно, спросила мама. «Мне объяснила Шура, я знаю всех военных». Тут только у неё связались воедино мои слова и реальность – сейчас не ночь и военный был моряком…
Этот её страх я запомнил и понял, что есть какие-то вещи, которых боятся и взрослые, – не совсем мне понятные, но, вероятно, очень важные. Меня же одолевал один единственный страх – не потеряться как-нибудь на улице, где мои няньки почти не следили за мной во время охоты на «марьяжных королей».
Я действительно терялся, и раз меня привели домой какие-то люди, даже и не москвичи, увидя меня стоящим одиноко на вокзальной площади и горько плачущим. Хотя я и знал, где мой дом, но меня так парализовал страх, что я был не в состоянии один идти домой. Темнело. Оба моих родителя были дома. Они уже волновались, куда я запропастился вместе с нянькой, собирались идти меня искать, и тут я появляюсь в сопровождении незнакомых людей! Можно себе представить, какие громы и молнии метались в адрес няньки… Она, кстати, вообще не пришла ни в тот вечер, ни на следующий. Догадались посмотреть – её вещей в комнате не оказалось! История эта послужила хорошим урокам моим родителям, осознавшим, что нанимать няньку для ребёнка можно только по рекомендации.
Я родился 5 мая 1935 года в родильном доме имени Крупской, пользовавшимся в Москве хорошей репутацией, недалеко от Белорусского вокзала. При высокой детской смертности выбор роддома был очень важным. Кстати, он был по соседству с только недавно полученной «квартирой» в вышеописанном доме. Хотя мои родители и неплохо зарабатывали по тогдашним московским меркам, но жилищный кризис был так силён, а строилось домов для жилья так немного, что все были счастливы тому, что имели хотя бы какую-то крышу над головой.
До этой «квартиры» мои родители снимали комнату на Ленинградском шоссе в Шайкином переулке (был такой!) у рабочего киностудии. По рассказам родителей, его звали Василий Степанович, а его жену – Мария Дмитриевна. Он просил называть его запросто по-пролетарски – Базиль, и только Базиль, так как совершенно помешался на Франции, куда был командирован с группой рабочих и инженеров чуть ли не на год. Он прилично говорил и даже читал по-французски. Правда, постоянно одну и ту же газету «Юманите». По утрам он говорил: «Бонжур, Мари!». Иногда, если накануне «поддал», бил свою «Мари» сразу же после «Бонжур». В общем, он был колоритной личностью. Его мечтой было создание Театра имени Андре Марти. Часто он говорил родителям: «Голованов и НеЖданова уже дали согласие. Теперь дело за вами!» Родители соглашались придти в «театр» сразу же после Голованова и Неждановой, как только те примутся за дело. «Мари», по рассказам родителей, тоже была странной женщиной. Она принимала гостей своего «Базиля» всегда одинаково – ставила на стол зачерствевшие конфеты «трюфели» и говорила: «Кушайте, пожалуйста! Дрянь ужасная! Шесть недель назад купила, и то были несвежие!» Впрочем, возможно гостям «Базиля» это было безразлично – они пили водку.
Мечта обзавестись приличным жильём была главной в жизни всех москвичей, кажется, она жива и по сегодняшний день. Пока же в доме на площади у Белорусского вокзала жили и люди довольно значительные – крупные специалисты и даже ответственные работники, – все ждали переселения в новые дома и не хотели соглашаться на незначительные улучшения, чтобы не упустить свой шанс на улучшения принципиальные.
Летом жилищный кризис уходил для нас на второй план – с первого года моей жизни родители снимали дачу, вернее, обычно комнату с террасой в доме с хозяевами. Первая дача была в Жаворонках, а вторая, в 1937 году на станции Пионерская. Вероятно это там, где теперь метро. Эта дача запомнилась первым в моей жизни серьёзным происшествием: кто-то из хозяйских дочек— девочка лет 13-ти – решила меня покатать на своих плечах, предложив мне держаться за её голову. Я с удовольствием «поехал», разглядывая цветные стёкла верхней части окон хозяйской террасы. Вдруг мир стал переворачиваться – девочка обо что-то споткнулась, и, потеряв равновесие, стала падать вперёд, согласно законам природы. К счастью, я раньше слетел с её головы, спланировав на мягкую траву, хотя и слегка ушибив об корень пня левую руку. Для порядка и от небольшого испуга, заплакал, но быстро успокоился. Мама поняла, что детей оставлять нельзя ни на секунду в таком возрасте без ежеминутного пригляда. Интересно, что и мама и папа оба были в это время в доме – мама на кухне, а папа за деревянным столом торжественно читал газету.
Поразительно, что страшный 1937-й, унесший неисчислимое количество человеческих жизней, в воспоминаниях детства был совершенно обычным годом, таким же, как, например, следующие 38-й или 40-й…
Возможно, это происходило потому, что жизнь взрослых, хотя и трудная, тяжёлая, всё равно была полна ожиданий и надежд на лучшее. Разумеется, тех людей, которым каким-то лотерейным чудом посчастливилось не попасть под страшный каток «великого террора». Хотя нельзя сказать, что он полностью обошёл нас. В 1938-м «пропал без вести» муж моей тёти – маминой старшей сестры. Он был довольно крупным военным, из молодых офицеров, перешедших на сторону советской власти во время Гражданской войны.
Когда он не дал о себе знать по прибытии на новое место службы (где-то в Сибири), моя тётя обратилась к его начальникам. Они вели себя очень странно – говорили, что, может, ещё напишет, потом стали говорить, что, быть может, он решил уйти от неё. Этому она поверить не могла, но до сих пор остаётся тайной, почему ни её, ни её семью не репрессировали, хотя его расстреляли почти сразу после прибытия на новое место службы…
Об этом стало известно моей кузине лишь в 1990-м году. Да и это была полуправда – выходило, что «суд» длился два года и почему-то з дня (по данным в документе датам), а на самом деле – три дня. Это была обычная практика.
В день своего отъезда на новое место службы он виделся с моим отцом – их связывали сердечные отношения. Отец, встретивший его на одном вокзале, повёз в такси на другой. За это время тот успел рассказать, какому страшному опустошению подверглась Красная Армия, говорил, не боясь, что Сталин – настоящий преступник, что всё, что он делает, есть преступление против государства и армии. Мой отец пытался его успокоить и предостеречь, но он был человеком темпераментным и прямым. Надо полагать, что не шофёр такси стал источником информации против него. У него были дружеские отношения с несколькими крупными военачальниками, к этому времени уже ликвидированными.
Моей тёте посоветовали уехать на новое место работы, которое она получила, на границу с Латвией – в Себеж. Она была немного ясновидящей – вскоре после исчезновения мужа увидела странный сон, где она попала в незнакомую местность – дорога шла с горы, а на ней стоял геодезический знак. Через три года, спасаясь с дочерью и старой матерью от наступающих немцев, она увидела наяву то место, которое ей приснилось за три года до того. Что это могло означать, она никогда не могла понять. Но через несколько дней после этого у неё на руках скончалась её мать – моя бабушка, бывшая учительница. Заканчивая рассказ о семье моей мамы, надо сказать, что до революции бабушка была учительницей начальной школы в Витебске, что позволяло ей одной содержать четверых детей – двух дочерей и двух сыновей. Все они до революций 1917 года учились в гимназии, и моя мама, младшая в семье, даже посещала балетную школу бывшей балерины Императорского балета в Санкт-Петербурге Марии Андерсон. Балет стал страстью моей мамы ещё с детского возраста. Позднее она стала профессиональной балериной, выступавшей в ряде театров, в 20-е годы – в частной оперетте Кошевского, где и познакомилась с моим отцом, бывшим тогда скрипачом-концертмейстером оркестра и вторым дирижёром. А в 30-е годы мама начала работать в гастрольной организации «Мосэстрада» (в будущем – «Москонцерт», а позднее – Гастрольбюро Росконцерта) с сольным номером вплоть почти до самого начала войны.
Муж моей бабушки – мой дед с материнской стороны – был по профессии землемер, а по призванию – революционер, точнее – социалист-революционер или «эсер». Он при четырёх детях не мог унять свои политические страсти и большую часть времени проводил в ссылках. Там он в какой-то момент находился в одном месте поселения с Молотовым.
Если бы Иван Игнатьевич Кузьминский не умер от тифа в 1918 году, можно себе представить, что могло бы произойти со всей семьёй. А так, при его статусе «революционера», бабушка написала где-то в начале 30-х годов письмо Молотову с просьбой установления ей пенсии как «жене революционера, бывшего одно время вместе с Вами в ссылке». Молотов благоразумно не стал допытываться до того, какого рода он был революционером (мало ли что могло произойти, если копать прошлое) и начертал благожелательную резолюцию… Так семья дважды чудом уцелела.
Семья моего отца происходила из Херсона – довольно большого по тем временам губернского города. Мой дед – Шломо бар Лейб (или по-русски Соломон Львович) Штильман родился в 1875 году и был до 1917 года арендатором постоялого двора в центре города. С натяжкой это можно было назвать гостиницей. Теперь такая благородная родословная – хозяин гостиницы – присочинена для деда поэта Пастернака. «Владелец гостиницы» всё же выглядит лучше, чем «арендатор постоялого двора». Но его дед, согласно ряду источников, был точно таким же арендатором постоялого двора, как и мой.
Херсонские помещики, привозившие в город на продажу своё зерно (теперь мне говорят некоторые друзья, что помещики сами зерно не возили, но в рассказах моего отца всё же фигурировали именно помещики), которое грузили на пароходы и отправляли заграницу, любили моего деда. Любили за его мягкость, вежливость, превосходный русский язык, а самое главное – любили играть с ним в карты. Помещики были виртуозами в этом деле. Игра была пагубной страстью моего деда. В горячее время он довольно хорошо зарабатывал, но часто семья оставалась без денег… Это отложило тяжёлый отпечаток на характер моей бабушки – Ханы бат Менахем-Мендель Мармелович (по-русски её звали Анна Марковна). Их брак был вторым для него и для неё. У обоих не было детей от первых браков. У них же родились четверо сыновей. Последний, четвёртый, умер при родах. Моя бабушка была до замужества швеёй и происходила из семьи потомственного портного. После развода с первым мужем она в 1903 году собралась уехать в Америку, где в Нью-Йорке уже устроилась на швейной фабрике её подруга. Губернаторский паспорт, билет и вся оплата проезда были сделаны. Назначен день отъезда и тут… она встречает моего деда, и они быстро вступают в брак. Вероятно, ей казалось, что и второй её брак не был слишком удачным – часто из-за страсти деда семья оказывалась на финансовой мели.
Понятна и любовь к нему помещиков – часто они уезжали, ничего не заплатив, так как их счёт за постой гасился карточным долгом деда, а иногда он им ещё оставался должен. Но всё же иногда и он выигрывал (вероятно, в случаях, когда помещики были менее квалифицированными игроками), и тогда семья жила вполне прилично.
Мой отец Давид, родившийся в 1905 году, учился в гимназии, средний его брат Иосиф (родился в 1907-м) – в Реальном училище, а младший Самуил (1910) до революции ещё не дорос до школы. Дед обожал театр и был довольно близким приятелем Всеволода Мейерхольда в годы, когда тот руководил местным Херсонским театром. Они даже были на «ты», как рассказывал мой отец со слов дедушки. Дед не был особенно религиозным, но в Хоральной синагоге имел своё место с табличкой с его именем. Это было, вероятно, вопросом престижа. Бабушка же была искренне верующей, и дома ели только кошерную еду. Впрочем, тогда практически все евреи ели кошерную пищу.
Я прожил с бабушкой под одной крышей ю лет – с 1939 по год её смерти – 1949-й. Она продолжала делать кошерную еду в соответствующей посуде. Могла тратить часы, чтобы сделать снова кошерно-чистым чугунный котелок для варки фаршированной рыбы. Так как котелок был один, то иногда приходилось варить в нём и всё остальное (мясо), то тогда его нужно было долго прокаливать на газовой плите. Она всегда на Пасху ела мацу, впрочем, ела мацу вся наша семья. Дед умер от кровоизлияния в лёгком в начале мая 1937 года в Москве. После 1917 года он потерял свой постоялый двор, который был реквизирован. Потерял он и средства к существованию. Гостиница стала общежитием, где он официально состоял швейцаром (что и было отражено в его новом советском паспорте – «профессия – швейцар»).
Гражданская война была страшным бедствием для херсонцев – голод, грабежи, убийства. Город был оккупирован немцами в конце Первой мировой войны. Один солдат влюбился в сестру дедушки и уговаривал её уехать с ним в Германию, на что она не согласилась. Другие тогда были немцы… Никто не мог себе представить в те годы немцев образца 1941 года!
Зато греческие войска перед отступлением сделали то, что творили немцы во Вторую мировую войну. Греки перед отступлением, согласно рассказу моего отца, погрузив свои войска на военный корабль, – морские суда легко входили в Херсонсую гавань – заперли в огромных портовых складах для зерна 2 000 человек мирного населения (там были все национальности – русские, украинцы, евреи, местные греки и турки), затем открыли огонь из орудий, подожгли склады с живыми людьми и заживо спалили их! Как-то никто не вспоминал об этом примечательном (страшном) факте истории Первой мировой войны. Это было настоящее военное преступление, оставшееся забытым людьми и историей.
Подытоживая краткий рассказ о моих предках, видится сегодня, что, несмотря на погромы (мой отец родился в день большого погрома 23 октября 1905 года, и бабушку прятали в подвале) и дискриминационные ограничения еврейского населения, в целом оно жило материально неизмеримо лучше до революции, чем после неё. Как, впрочем, и русское, украинское и белорусское население.
Остаток жизни дедушка прожил в основном на иждивении своих сыновей – вернее двух старших. Я помню его на даче в Жаворонках – мы спускались с ним к пруду по небольшой дачной улице. Помню его коричневый костюм и приятный, спокойный голос, когда он мне что-то рассказывал. Во время Гражданской войны, сидя в убежище, он сочинял стихи по-русски и на идиш. Он был мечтателем. В мае 1937-го он умер, не дожив до шестидесяти двух лет. Мама любила моего деда. С бабушкой отношения были сложнее – две хозяйки на одной кухне (в действительности – четыре хозяйки).
Моя жизнь маленького человека текла без особых изменений – гулял, спал, болел, слушал чтение мамой детских книжек. Это было любимое моё времяпрепровождение. Книги открывали новый мир, развивали фантазию. Мне кажется, мы были богаче современных детей – без телевидения жизнь детей развивалась и гармоничней и интересней для ребят. Конечно, иногда ходили и в кино. Первым фильмом, который я смотрел с мамой, был диснеевский «Три поросёнка». Он мне ужасно не понравился – в книжке эта история была куда занятнее, можно было не торопясь рассматривать любимые картинки, а тут грохот какой-то дурацкой музыки, навязчивой и ненужной! В общем, я не стал тогда любителем кино, а фильм этот смог оценить только в… 1980 году, посмотрев его уже в Нью-Йорке по телевидению. Фильм, конечно мастерский, как и всё, что делал Дисней, но мне кажется, что он скорее для взрослых.
После окончания Консерватории в 1937-м году мой отец купил патефон и свои любимые пластинки. Так началось моё начальное музыкальное образование. В семьях музыкантов в те годы всегда предполагалось, что дети обязательно пойдут по стопам своих родителей и непременно должны стать музыкантами. Музыка действительно оказывала на меня исключительно благотворное воздействие, правда, за одним исключением. Помню, что я полюбил слушать пластинки и особенно часто просил заводить увертюру к опере «Царская невеста» Римского-Корсакова. Запись эта была великолепной, хотя и нужно было переворачивать пластинку. Динамичное начало рождало в моей душе совсем ещё маленького человека какое-то радостное волнение. Вторая тема увертюры – тема «золотых венцов» – звучала так необыкновенно сладко, что мне хотелось слушать увертюру до бесконечности. Кажется, то была запись Н. С. Голованова с оркестром Большого театра. Мне нравились две песни – русская и украинская в исполнении И. С. Козловского, но я совершенно не мог выносить любимую пластинку моего отца – запись Н. А. Обуховой двух арий из оперы «Кармен». Я отлично помню, что когда Обухова пела в низком регистре, то это не только меня пугало, но и рождало ощущение погружения в холодную ванну… Я даже часто плакал от этой пластинки, моё настроение катастрофически ухудшалось, мне вообще не хотелось слушать патефон. С того времени, возможно, у меня возникла устойчивая неприязнь к музыке этой знаменитой и популярной оперы Бизе. Почему эти мелодии так успешно вгоняли детскую душу в глубокую тоску, никому неизвестно. Но помню, что никогда ни одно музыкальное произведение – вокальное или симфоническое, проигрывавшееся на патефоне или по радио, – не действовало на меня столь пагубно. Необъяснимый феномен!
Наши домработницы, они же мои няньки, покупали в складчину свои любимые произведения в исполнении солистов и Хора имени Пятницкого. Помню, как по многу раз они заводили на патефоне свои любимые: «Катюшу» Блантера, ставшую действительно народной песней, и другую, начинавшуюся словами: «Ох… Дайте в руки мне гармонь – золотые планки, мой милёнок дорогой, провожал с гулянки»; дальше шли «переборы», пассажи баянистов и подключался хор. Мы заходили в нашу комнату среди дня погреться – холода в те годы в Москве зимой стояли серьёзные. Климат был другим.
Местоположение нашего дома иногда было источником новых жизненных впечатлений. В 37–38 гг. площадь перед Белорусским вокзалом часто становилась местом встречи знаменитых людей. Как-то мы с отцом наблюдали в окно на лестнице встречу героев-летчиков – Чкалова и его коллег. Помню его в кортеже машин – он казался немолодым, выглядел усталым, зато совершенно неотразим был Ворошилов, в мундире с красными ромбами и золотыми звёздами на отложном воротнике, с орденами, он выглядел точно как на картинке.
Феноменом жизни остаётся тот факт, что чудовищные, апокалиптические события внутренней жизни в Стране Советов никак не влияли на каждодневную жизнь тех, кого, как уже говорилось, не затронул каток «великого террора». Вероятно, так же жили обычные люди и в гитлеровской Германии – любили, строили какие-то планы, учились в школах, ходили слушать оперу и на концерты… А совсем рядом происходили страшные, невероятные вещи – сотни тысяч людей исчезали из жизни навсегда, как будто они никогда не существовали. В сердце Европы, в Германии, в год моего рождения были приняты «Нюрнбергские законы об охране расы и государства», практически сразу исключившие германских евреев из обычной жизни: всё изменилось в один день – они лишались гражданства в стране своего рождения, права собственности, права учиться, и наконец, права жить…
В Москве, конечно, ничего подобного официально не происходило. Политические процессы были «понятны» всем, так как газеты и радио исключительно методично и искусно промывали мозги всем жителям страны; рядовым людям приходилось верить всему – других источников информации не было, а если бы и были, то всё равно это ничего не могло изменить. Страх, нестабильность жизни, нехватка всего (продуктовые карточки были отменены за несколько недель до моего рождения), чудовищные жилищные условия, аресты – всё это было каждодневной реальностью, и всё же жизнь продолжалась. В Москве в Большом Театре ставились новые спектакли, ещё существовал Театр им. Мейерхольда, выходили новые кинофильмы, на экранах шли «Огни большого города» и «Новые времена» Чарли Чаплина. Газеты сообщали о невероятных, доселе невиданных успехах промышленности, сельского хозяйства и культуры. Знали ли люди о голоде на Украине? Не могли не знать – многие родственники покидали Украину, хотя и жили в городах, а не в сельской местности. И всё же о полных масштабах голода и террора знали только те, кто имел к этому прямое отношение, – партийные чиновники высокого ранга.
Как ни странно, но первые с 20-х годов выборы 1937 года внесли некоторое успокоение в души людей, хотя это были выборы без выбора: один кандидат на одно место (но об этом даже и не говорили). Я помню эти первые выборы (что удивляет и сегодня меня самого – ведь мне было 2 года!). Меня, как и большинство детей, взяли «голосовать» – я опустил бюллетень моей мамы. Мне очень понравилось на избирательном участке на Большой Грузинской улице – везде было светло, на стенах портреты вождей, флаги, цветы! Кто-то угостил меня вкусной конфетой. Мама на обратном пути всё говорила: «Как хорошо, что выборы…»