– В любом случае это было время надежды.
– Несомненно.
– Складывается впечатление, что вопрос о том, с чем именно связывали эти надежды – с верой или с просвещением, – так и остался без ответа.
Кажется, Кармен меня поняла.
– Испанию восемнадцатого века, – добавила она, – тормозила не только церковь, но и традиции, и всеобщая апатия. Тормозило общество само по себе. В стране, где знать не платила налогов, труд считался проклятьем и к верхушке общества имел право принадлежать лишь человек, ни один из предков которого не занимался физическим трудом, естественной тенденцией были беззаботность и безразличие, а также полное нежелание что-либо менять.
Я остановился, глядя на нее. За ее спиной располагалась лавочка, где продавались старинные гравюры: на витрине были выставлены литографии и большие, подробные географические карты. Одна из них была картой Испании, и я, не в силах побороть искушение, блуждал по ней рассеянным взглядом, стараясь проследить маршрут, которым мои академики двигались в сторону границы.
– Ты хочешь сказать, что в нашей стране никому всерьез не приходило в голову подвергнуть сомнению существующий порядок? И виной тому – не только трусость, но и лень? Мне казалось, у нас тоже были сторонники просвещения.
Она выпустила мою руку. Пожала плечами, держа у груди свою сумочку.
– По сравнению с другими странами Европы просвещения у нас практически не было, потому что никогда не существовало организованного кружка философов или же авторов политических трактатов, где бы свободно обсуждались новые идеи. В нашей стране слово «просвещать» заменили словом «разъяснять», куда более умеренным. Поэтому в просвещенной Европе Испания не существовала самостоятельно, она была лишь эхом, отражающим чужие звучания. Положа руку на сердце, мы даже с большой натяжкой не можем сравнивать Фейхоо, Кадальсо или Ховельяноса с Дидро, Руссо, Кантом, Юмом или Локком… Наше просвещение запнулось на полпути.
– Любопытно, что ты про это заговорила. Вот уже несколько недель подряд читаю тексты обо всем, что касается той эпохи, и нигде ни разу я не встречал слова «свобода» в положительном значении.
– А еще ты вряд ли найдешь хотя бы строчку, которая осуждала бы королевскую власть. И это притом, что почти полвека назад во Франции барон Гольбах написал: «Мог ли народ, находясь в трезвом рассудке, доверить тем, кто все за него решает, право делать себя несчастным?»
– Теперь я понимаю, – заключил я. – Король с наилучшими намерениями, просвещенные министры, и при этом на каждом шагу красная черта, которую нельзя переступать.
– Пожалуй, это неплохое определение. Считаные испанцы осмеливались переступить границы католической догмы и традиционной монархии. Кое-кто этого желал; однако, как я уже говорила, мало кто решался.
Мы продолжили нашу прогулку. На площади Святой Анны все столики открытых кафе были заняты, стайка детей играла на огороженной детской площадке. У подножия статуи Кальдерона де ла Барки сидел аккордеонист, наигрывая «Танго старой гвардии». На противоположной стороне площади возвышался бронзовый памятник Гарсиа Лорке с голубем в руках: поэт словно бы замер в растерянности, ожидая расстрельного залпа.
– Образованная Испания относилась к этому очень осмотрительно, – подытожила Кармен. – Надо учитывать, что по сравнению с Францией она была слабая, почти анемичная.
Я оглядел площадь, мое внимание задержалось на детях, качавшихся на качелях. Затем я перевел взгляд на взрослых, сидевших за столиками баров.
– Скорее всего, Испании не хватало гильотины, – проговорил я. – Я имею в виду то, что символизирует собой эта штуковина.
– Не шути так грубо.
– Я говорю всерьез.
Кармен взглянула на меня заинтересованно и в то же время возмущенно. Однако над моими словами задумалась.
– Если иметь в виду символ, то, пожалуй, ты прав, – согласилась она. – Здесь, в Испании, не было революции идей, которая затем проложила бы дорогу прочим революциям… Прибавь к этому то, как глубоко укоренились наши призраки, каким темным был из-за них XVIII век и чем сегодня мы обязаны людям, которые боролись в ту пору, когда последствиями их борьбы были не газетная статья или комментарии в социальных сетях, а изгнание, бесправие, тюрьма или смерть.
Они разговаривают о том же: об Испании возможной и невозможной. Пока берлинка, подскакивая на ухабах, катится на север, рессоры ее скрипят из-за скверной дороги, а внутрь забивается едкая дорожная пыль, вылетающая из-под колес едущего впереди экипажа, – этот участок пути они преодолевают в компании сеньоры и ее сына, молодого военного, с которыми познакомились на постоялом дворе, – дон Эрмохенес Молина и дон Педро Сарате дремлют, читают, рассматривают пейзажи, снова и снова возвращаясь к своему бесконечному разговору.
– Да вы никак чешетесь, дон Эрмес?!
– Представьте себе, дорогой адмирал. Какие-то мелкие твари, не знаю, к какому зоологическому виду они принадлежат, кусали меня всю ночь.
– Какое невезение! К счастью, я был избавлен от этой напасти.
– Должно быть, я им больше приглянулся.
Двое мужчин, которые за годы, проведенные в стенах Академии, обсуждали друг с другом разве что лингвистические понятия или же обменивались обычными вежливыми фразами, сходятся все ближе, узнают друг друга все лучше, постепенно сближаясь – если это слово уместно – так, что между ними устанавливаются взаимопонимание и даже начатки дружбы – пока еще смутная, едва различимая для обоих, прочная связь, с каждым днем все более тесная, из тех, что свойственны благородным душам, когда им вместе приходится сносить непредвиденные обстоятельства, невзгоды или испытания.
– О чем вы думаете, адмирал?
Дон Педро медлит, рассматривая пейзаж за окошком. На коленях у него покоится открытая книга Эйлера, которую он перестал читать уже довольно давно.
– Я думаю о том же самом, о чем мы с вами беседовали накануне вечером. Представьте себе, что бы было, если бы преподавание естественных наук оставило позади обучение схоластике, которое, за редким исключением, царит в наших университетах? Представьте себе Испанию, которая вместо толпы теологов, адвокатов, писарей и знатоков латыни внезапно начинает готовить математиков, астрономов, химиков, архитекторов и естествоиспытателей?
Библиотекарь кивает, вид его выражает удовлетворение, не лишенное, однако, тени сомнения.
– Даже если в стране есть мыслители, философы и ученые, это еще не означает, что в ней непременно появляются достойные правители, – возражает он.
– Да, вероятно. Но если эти образованные люди свободно действуют и выражают свое мнение, народ сможет защитить себя от плохих правителей или от церкви.
– Опять вы за свое. – Дон Эрмохенес досадливо машет рукой. – Не трогайте церковь, умоляю вас.
– Как же, позвольте, ее не трогать? Математика, экономика, современная физика, естественная история – все это глубоко презирают те, кто умеет выдвинуть тридцать два силлогизма, является ли чистилище газообразным или же твердым…
– Не преувеличивайте, дорогой друг. Церковь тоже уважает науку. Хочу вам напомнить, что первыми Колумба поддержали монахи-астрономы и настоятель монастыря Ла-Рабида.
– Одна ласточка весны не делает, дон Эрмес. Даже двадцать ласточек, к сожалению, бессильны что-либо изменить. – Адмирал закрывает книгу и кладет ее рядом с собой на сиденье. – Через два с половиной века после Колумба Хорхе Хуан, образованный морской офицер, с которым мне посчастливилось некоторое время общаться, рассказывал, что когда он и Антонио де Ульоа вернулись из экспедиции, снаряженной французским правительством для измерения градуса меридиана в Перу, они были вынуждены скрывать в своих рассказах о путешествии многие научные открытия, потому что цензоры от церкви сочли бы их противоречащими католической догме. Мало того, их заставили объявить систему Коперника «ложной гипотезой»… Все это мне кажется совершенно неприемлемым. С каких пор наука должна идти на поводу у очередного епископа?
Библиотекарь добродушно посмеивается:
– Раз уж речь зашла о морских офицерах, меня не удивляет, что в вас пробуждается дух офицера Королевской армады.
– Единственное, что во мне пробуждается, дон Эрмес, это здравый смысл. Когда на корабле мне приходилось измерять высоту звезд с помощью октанта, потому что днем солнце скрывалось за облаками, «Отче наш» мне был абсолютно ни к чему… В открытом море на помощь приходят только морские карты, лоция, компас и знание астрономии, а вовсе не молитвы.
Экипаж останавливается. Приоткрыв окошко, библиотекарь высовывает голову наружу, чтобы понять, что происходит.
– Я не отрицаю, что отчасти вы правы. Я вполне это признаю… Но прошу и вас уважать мою точку зрения.
– Как вам угодно, – соглашается адмирал. – Но если мы сумеем вырваться на волю из западни предрассудков, наш век справедливо назовут веком просвещения или философии… Я уверен, что прежде, чем подойти к концу, этот век увидит, как человечество избавится от перипатетических и богословских тонкостей и потратит свое драгоценное время на что-нибудь более стоящее. Им на смену придут нужные и полезные науки; и вместо бесконечных ежедневных месс, увеселительных пьесок, корриды, кастаньет, бахвальства и воплей по любому поводу у нас появятся астрономические обсерватории, физические лаборатории, ботанические сады и музеи естественной истории… Чем вы там любуетесь?
– Что-то случилось. Второй экипаж тоже остановился.
Они открывают дверцу и выглядывают наружу. Молодой Кирога высадился из повозки и направляется к ним.
– У нас сломалось колесо, – сообщает он. – Кучер пытается его починить, а ваш отправился ему на помощь.
– Что-то серьезное?
– Пока непонятно. Возможно, повреждена ось.
– Вот незадача… А как чувствует себя ваша матушка?
– Хорошо, спасибо.
Академики высаживаются из берлинки. Адмирал прикладывает козырьком руку ко лбу, пряча глаза от нестерпимо яркого света, и обозревает пейзаж. Дорога бежит по каменистому урочищу, а чуть в отдалении виднеется ущелье, поросшее дубами, среди которых затесалось несколько ракит и олив. Позади на холме возвышаются развалины какого-то замка, от которого уцелели только башня, почти полая внутри, и фрагмент стены.
– С вашего позволения, мы воспользуемся случаем и поприветствуем вашу матушку.
Офицер одобрительно кивает. Его волосы не припудрены, под треуголкой с галуном – единственная деталь в его гражданском обличье, которая выдает военного, поскольку он действительно является поручиком испанских гвардейцев, – приятное лицо с правильными чертами, подрумяненное солнцем и свежим воздухом. На вид ему около двадцати трех или двадцати пяти лет.
– О, она будет рада поговорить с кем-то, кроме меня.
Каждый берет свою шляпу, и все трое направляются к повозке, юный Кирога описывает свои опасения по поводу колеса: видимо, выскочили болты, в результате разболталась ступица и повредился обод. Деревянный мост над рекой Риасой пришел в негодность, проехать по нему в карете невозможно, а плохо отремонтированное колесо не позволит им пересечь реку через брод, расположенный чуть дальше.
– Возможно, это не единственная проблема, – произносит адмирал, все еще осматривая окрестности.
Проследив направление его взгляда, юноша все понимает.
– Скверное место, – соглашается он, понизив голос. – Под открытым небом и в двух лигах от Аранды… Вас, я так понимаю, беспокоит дубовая роща?
– Да.
– Вы имеете в виду разговоры на постоялом дворе? – беспокоится библиотекарь.
– Именно, – соглашается адмирал. – Разве вы забыли, дон Эрмес, что мы едем вместе с поручиком и его сеньорой матушкой именно по этой причине? Чтобы быть в большей безопасности.
– Вот так неприятность! Однако нас пятеро мужчин, включая двоих кучеров… Это не так уж мало, не правда ли?
– Все зависит от количества разбойников, если таковые действительно где-то бродят. К тому же у нас всего два ружья, которые захватили с собой возницы, да мои дорожные пистолеты.
– Прибавьте к ним мои два, – уточняет юный Кирога. – А также мою форменную саблю.
Адмирал обеспокоенно вздыхает:
– Видите ли, с нами ваша матушка, и, если возникнут неприятности, отбивать атаку будет чрезмерным риском… Это означает подвергнуть ее крайне неприятным потрясениям.
Юноша улыбается:
– Ничего подобного. У этой дамы характер будь здоров. Будучи супругой военного, она еще и не такие передряги видала.
Беседуя, они доходят до второго экипажа, где оба кучера заняты починкой колеса. Самарра объясняет причину поломки: как они и опасались, ступица поврежденного колеса разболталась, и обод развалился; кроме того, повреждена еще и задняя ось. Если им не удастся ее починить, экипажу вместе с кучером придется остаться, а всем остальным продолжить путь в берлинке до Аранда-де-Дуэро, где можно будет достать инструменты и новое колесо. Однако все это возможно лишь в том случае, если дон Педро и дон Эрмохенес не будут возражать.
– Нам с матушкой не хотелось бы задерживать вас или причинять беспокойство, – извиняется молодой офицер.
– Ради бога, поручик. Вы нас нисколько не побеспокоите.
Вдова Кирога уже вышла из экипажа и прогуливается вдоль обочины, где растут маки и душистый табак. Ее черное платье, которое она до сих пор носит для соблюдения траура, привносит в окружающий пейзаж мрачную нотку, которую, однако, смягчает ее приветственная улыбка академикам.
– Досадное происшествие, – вежливо произносит адмирал, одновременно с библиотекарем снимая шляпу.
Вдова спешит их разуверить. Ее не особенно тяготят неудобства, свойственные долгой дороге, к которой она привыкла за годы жизни с покойным супругом.
– Кучер говорит, что, скорее всего, нам придется добираться до Аранды всем вместе…
– Мы вам готовы предложить наш экипаж и с удовольствием проделаем этот путь в вашем обществе, сеньора.
– Боюсь, не будет ли тесновато? Однако нам с сыном тоже будет очень приятно продолжить беседу с вами.
Она смотрит на них обоих, однако обращается к адмиралу. Под фетровой шляпой с кружевами и лентами блестят большие глаза, очень темные и живые. Вдове около сорока пяти, и ее не назовешь ни привлекательной, ни дурнушкой; тем не менее у нее отличная фигура, и она все еще сохраняет бодрость и свежесть. Дон Эрмохенес неторопливо отмечает все это, а также и то, что спутник его держится чуть скованнее, чем обычно; не ускользает от него и поспешное движение, которым он украдкой поправил галстук, когда они направились в сторону сеньоры, учтивые манеры и прямая осанка, и небрежность, с которой он держит шляпу, уперев другую руку в бедро, обтянутое фраком, аккуратнейшим образом скроенным сестрами по английским журналам мод: безупречная современная вещь, сидящая на бывшем моряке как влитая, подчеркивая молодецкую стать, все еще свойственную его фигуре, несмотря на возраст, о котором – с невинным и извинительным, по мнению добродушного библиотекаря, кокетством – дон Педро Сарате старательно умалчивает, тем не менее, по некоторым обмолвкам, возраст исчисляется не менее чем шестью десятками.
– Мы можем все вместе прогуляться вдоль обочины, – предлагает вдова. – Здесь неподалеку река, а времени у нас, как мне кажется, более чем достаточно.
– Отличная мысль, – вторит ей дон Эрмохенес; хотя его беспечная улыбка увядает, когда он замечает обеспокоенные взгляды, которыми обмениваются адмирал и молодой Кирога.
– Я не уверен, что это хорошая затея, матушка, – отзывается последний.
– Почему? Ведь мы…
Сеньора умолкает, повнимательнее всмотревшись в лицо своего сына. Тот, хмурясь, рассматривает растущую неподалеку дубовую рощу, от которой в этот момент отделяется полдюжины человеческих фигур, все еще едва различимых.
– Вы стреляете метко? – спрашивает молодой Кирога.
Дон Эрмохенес сглатывает слюну, заметно стушевавшись.
– Стреляю? Даже не знаю, что вам на это ответить…
– Сеньоре лучше всего вернуться в экипаж, – невозмутимо замечает адмирал, – а мне – сходить за пистолетами.
Сидя у подножия замка в тени его пустой крепостной башни, на чьей обветшалой кровле аисты свили гнездо, прислонившись спиной к остаткам полуразвалившейся стены, Паскуаль Рапосо отгоняет мух и грызет кусок сыра, затем откупоривает зубами пробку и добрым глотком опустошает бутыль вина, стоящую у него в ногах рядом с дорожной сумой. Потом отщипывает немного табака, измельчает ножом и, аккуратно завернув в полоску бумаги, заминает по краям. Проделав все это, он достает щепотку трута, огниво и кремень, поджигает самокрутку и неторопливо, с наслаждением курит, долгим невозмутимым взглядом наблюдая за тем, что происходит в двухстах варах от него внизу по склону. Эта высота – удобный пункт наблюдения, откуда можно следить, ничем себя не выдавая, за дорогой, где стоят два экипажа, ближайшей дубовой рощей и берегом реки, которая течет чуть в стороне. В центре скалистого урочища виднеется полудюжина людей: отделившись от опушки леса, они широким полукругом неторопливо приближаются к дороге. Они находятся еще слишком далеко, чтобы рассмотреть их как следует, однако опытный глаз Рапосо подмечает, что в руках у них не что иное, как ружья и мушкеты. Путники меж тем отступают обратно к экипажам, а сеньора скрывается в берлинке. Возницы достали ружья и, очевидно, собираются защищать второй экипаж. Юный кабальеро держит в одной руке саблю, в другой – пистолет. Академиков Рапосо не видит, потому что в эти мгновения их заслоняет карета, однако он почти уверен, что они тоже вооружены.
Бандиты приблизились к экипажам, и один из них поднимает руку, словно приказывая путникам вести себя спокойно. С ленивым любопытством Рапосо вытаскивает из котомки сложенную подзорную трубу, раздвигает ее и подносит к правому глазу, отодвинув на затылок шляпу. Труба позволяет лучше рассмотреть человека, который поднял руку. Его внешний вид годится для книжной иллюстрации: разбойничья шляпа с остроконечным верхом, кожаная куртка и штаны, на плече – короткий мушкет. Его товарищи, определяет Рапосо, чуть сдвинув трубу, также являют собой спонтанное воплощение собственного ремесла: пестрые платки, береты и живописные шляпы с высокой тульей, почерневшие бородатые физиономии, короткие ружья, ножи и пистолеты, заткнутые за кушак. Они не похожи на селян или пастухов, когда те в периоды нужды, не слишком для них редкие, промышляют милостыней или разбоем, нападая на путников, которым не посчастливилось повстречаться им на дороге. Люди, вышедшие из дубовой рощи, гораздо опаснее. Ни дать ни взять готовая добыча для виселицы.
Экипажи и путники все еще находятся варах в тридцати от приближающихся разбойников. Рапосо переводит объектив подзорной трубы на кучеров, которые прячутся за поврежденной каретой. В пятнадцати шагах от них, за другим экипажем укрылись двое академиков и юный кабальеро. Последний притаился за дверцей берлинки, чтобы защитить женщину, сидящую внутри, и уверенное спокойствие, с которым он сжимает саблю и пистолет, не оставляет сомнений в том, что он сумеет ими воспользоваться. Из двоих академиков Рапосо лучше виден тот, что пониже и покруглее. Он явно не в своей тарелке: без сюртука, в камзоле и жилете, одной рукой вцепился в колесо, словно стараясь удержаться на ногах, другой сжимает пистолет, изо всех сил прицеливаясь, однако со стороны вид у него такой, словно он держит морковь. Второй академик переместился чуть в сторону, и объектив позволяет рассмотреть его лучше. Неподвижный, мрачный, серьезный, он защищает вторую дверцу берлинки, держа пистолет как самый обычный предмет: рука опущена, дуло смотрит в землю. Свободная рука аккуратно одергивает фрак, чьи длинные фалды падают на темные брюки и серые гольфы, зрительно еще больше удлиняя его долговязую худую фигуру.
– Ну-ну, – мурлычет Рапосо сквозь зубы. – Похоже, мои куропатки в обиду себя не дадут.
Он опустил подзорную трубу, чтобы хорошенько затянуться самокруткой, и в этот миг внизу гремит выстрел. Рапосо поспешно подносит трубу к правому глазу. Первое, что он видит, – лежащий на земле разбойник, тот самый, что поднимал руку. Гремят новые выстрелы, холмы отражают эхо, и пороховой дым окутывает облачком скалы урочища и дорогу. Рапосо быстро переводит объектив с одной фигуры на другую, наблюдая обрывочные фрагменты мизансцены: разбойники, палящие из ружей и мушкетов, возницы, защищающие сломанную карету, юный кабальеро стреляет, а затем невозмутимо перезаряжает пистолеты. Долговязого академика объектив позволяет рассмотреть в подробностях: прямой, напряженный, он делает три шага, хладнокровно вытягивает руку, как в тире во время упражнений, стреляет и, сохраняя спокойствие, отступает; затем делает шаг в сторону второго академика, забирает у него пистолет, который тот судорожно сжимает в руке, так и не произведя ни единого выстрела, делает несколько шагов по направлению к разбойникам и снова стреляет, не обращая внимания на свистящие вокруг пули.
Рапосо кладет подзорную трубу на землю и, зажав в пальцах дымящуюся сигару, с увлечением досматривает финальную сцену: лежащий на земле бандит внезапно вскакивает и, прихрамывая на одну ногу, бежит вдогонку за своими подельниками, которые что есть мочи удирают обратно к дубовой роще. Возчицы издают радостные вопли, юный кабальеро и толстенький академик заглядывают в берлинку, чтобы проверить, как чувствует себя сеньора. Чуть в стороне, на обочине дороги застыл долговязый, сжимая в руке разряженный пистолет и глядя, как улепетывают бандиты.
Повозка катится по скверной узкой колее вдоль бесконечных виноградников, оставив позади отвесные берега реки, которую они пересекли некоторое время назад. Кучер Самарра сидит на облучке, в берлинке едут четверо пассажиров. Адмирал и дон Эрмохенес из уважения к гостям занимают сиденья против движения экипажа; вдова Кирога и ее сын сидят на лучших местах. Все обсуждают подробности происшествия: сеньора то распахивает, то закрывает веер, непринужденно что-то рассказывая; несмотря на происшествие, она явно не утратила присутствия духа. Юный поручик также сохраняет отличное настроение, свойственное его возрасту и званию. В отличие от них дон Эрмохенес до сих пор находится под впечатлением: он еще не оправился от потрясений.
– Вот они, плоды неумелой политики, – рассуждает библиотекарь. – Законов, которые никто не соблюдает, завышенных налогов, отсутствия элементарной безопасности, из-за которых нам стыдно смотреть в лицо цивилизованного мира, отсутствия земельного статута, каковой помог бы привести в порядок всю эту Испанию латифундий, которой владеют четверо богачей, максимум – два десятка… Все это заставляет выходить на промысел огромное количество отчаявшихся, контрабандистов и всякого рода злоумышленников, которые ставят нашу жизнь под угрозу, как, например, сегодня.
– Испанская знать заслужила свои привилегии, – возражает юный Кирога. – Восемь веков борьбы с маврами, сражений в Европе и Америке вполне оправдывают ее существование… По моему мнению, заслуг достаточно.
– Заслуги, вы говорите? – вежливо осведомляется дон Эрмохенес. – В прежние времена знать собирала собственную армию, чтобы послужить королю, а сегодня ей самой прислуживает целая армия лакеев, цирюльников и портных… Да и сами вы пример противоположного, дорогой поручик. Ваш отец был достойным военным, так же, как и его сын, который только что доказал свою доблесть на деле. Но какое отношение, скажите, имеет тот или иной дворянин к подвигам, которые в одиннадцатом веке совершил какой-нибудь испанский гранд? Чем обязан своему прадеду герцог Такой-то, владелец бескрайних земель, притом что сам он не только не способен обращаться со своими угодьями как положено, но даже и знать про них ничего не желает и нужны они ему только лишь для того, чтобы оплачивать карету, запряженную четверкой лошадей, ложу в театре, почаще появляться в королевских загородных дворцах и прохлаждаться на бульваре Прадо, хорошенько выспавшись в сиесту?
– Пожалуй, вы правы, – подтверждает вдова Кирога.
На губах дона Эрмохенеса появляется кроткая, печальная улыбка.
– Прав, к сожалению. Потому что мне вовсе не хочется быть правым. Дело в том, что все это, моя госпожа, происходит в Испании, где землю все еще пашут доисторическим плугом, в котором нет ни лемеха, ни ножа, ни отвала, а без них сопротивляемость почвы сильно возрастает, и это затрудняет работу буйволов… Или ждут неделями ветра, чтобы провеивать пшеницу, понятия не имея о том, что Реиселиус давным-давно изобрел веялки и их вовсю используют в других странах.
– И осуждают некоторые наши церковники, – добавляет дон Педро Сарате.
Все переводят взгляд на него. До этой минуты он почти все время молчал, не участвуя в разговоре, словно находился где-то далеко.
– Не стоит возвращаться к этой теме, дорогой друг, – умоляет библиотекарь. – Не думаю, что в присутствии сеньоры…
– Ничего подобного, – перебивает его вдова, внимательно глядя на дона Педро. – Было бы очень интересно выслушать мнение сеньора адмирала.
– Мне нечего сказать, – отвечает тот. – Кроме того, что это современное изобретение, о котором говорит дон Эрмохенес, церковь раскритиковала.
– Неужели? А по какой же причине?
– Потому что это мешает людям терпеливо ждать, пока Божественное Провидение пошлет долгожданный ветер.
Молодой человек хохочет:
– Ничего себе! Как обычно, все дело в посредничестве. Кое-кто желает сохранить монополию.
– Луис, прошу тебя, – с упреком обращается к нему мать.
– Ваш сын прав, уважаемая сеньора, – произносит адмирал. – Не ругайте его из-за нас… Он сообразительный молодой человек и попал прямо в цель. К сожалению, проблема стара как мир.
Дон Педро осторожно рассматривает молодого офицера, обращая внимание на его сапоги из отлично выделанной испанской кожи, фиолетовый шелковый платок, повязанный на шею поверх ворота рубашки, замшевые брюки и замшевый же пояс, облегающий туловище под камзолом с дюжиной серебряных пуговиц. Как не похож, заключает адмирал, этот юноша на франтов и дамских угодников с нарисованными на щеке родинками и напудренными кудельками, напоминающими цыплячий пух, которые наводняют тертулии и театральные премьеры; не похож он и на тех, кто из глупого бахвальства братается с кем попало, разряжается в пух и прах, нацепляя сетку на голову, и сходится, пускаясь во все тяжкие, с темными людишками в цыганских трактирах и тавернах, где тореро устраивают гулянки до утра.
– Вероятно, вы много читаете, молодой человек?
– Так, кое-что. К сожалению, не столько, сколько хотелось бы.
– Надеюсь, вы не бросите это занятие. В вашем возрасте чтение означает будущее.
– Не уверена, что книги в большом количестве так уж полезны, – возражает мать.
– Ваши опасения напрасны, дорогая сеньора, – отзывается дон Эрмохенес. – Нынешний избыток чтения, который кое-кто в Испании по-прежнему считает пороком, даже женщинам и простолюдинам несет свет просвещения, каковой раньше доставался исключительно образованным людям. – Он поворачивается к дону Педро в поиске поддержки. – Вы так не считаете, адмирал?
– Это наша надежда, – отзывается тот, поразмыслив. – Просвещенные и отважные юноши – такие, как наш поручик. Читающие полезные книги. Это и есть те люди, которые рассеют церковный туман.
Услышав последнее, мать осеняет себя крестным знамением, однако сын лишь усмехается. Дон Эрмохенес снова вмешивается в разговор: ему хочется разрешить новое недоразумение.
– Церковь церкви рознь, дорогой адмирал…
Адмирал подмигивает ему с чуть заметным лукавством:
– Вы отлично знаете, что именно я имею в виду.
– Ради бога, адмирал… Не стоит снова затевать этот разговор.
– Не сердитесь, что я упомянул церковь, дорогая сеньора, – просит адмирал, обращаясь к вдове, которая перестает обмахиваться веером и смотрит прямо ему в глаза. – Я не собирался углубляться в эту тему. Когда я говорю с вашим сыном, я имею в виду прежде всего новых испанцев, которые не должны оставаться рабами старого мира… Или военных, таких как он, отважных и в то же время подкованных в различных светских дисциплинах, которые читают книги и разбираются в геометрии и истории.
– Или моряков, – великодушно уточняет молодой Кирога.
– Разумеется. Просвещенных моряков, которые содействуют развитию торговли, исследуют границы мира и занимаются различными науками. И открывают тем самым двери просвещению и будущему.
– Людей высоких духовных устремлений, которые при этом не перестают быть патриотами, – подытоживает дон Эрмохенес.
– Именно так… Одним словом, молодых испанцев, способных просветить свой век и призванных изучать предметы, которые бы удовлетворяли физические или моральные потребности своих соотечественников.
– Меня тронули ваши слова, сеньор адмирал, – признается молодой Кирога.
– И меня тоже, – вторит ему сеньора.
Дон Педро снисходительно машет рукой. Но он явно польщен.
– Именно так, по моему убеждению, выглядит патриотизм, необходимый юным офицерам, – продолжает он. – Это не тот патриотизм, что привычен салонным шутам, которые свято убеждены, что любовь к родине состоит исключительно в том, чтобы тщательно замалчивать ее пороки и с готовностью принимать любую ее низость, не различая при этом никакого иного света, кроме огонька своей сигары, таскать сабли по трактирам, громко вопить, плясать менуэт так, будто они берут приступом Маон, и презирать тех, кто усердствует днями и ночами, чтобы уяснить, как с помощью часов измерить долготу в открытом море или сочинить трактат по инженерному делу…
– Вы, вероятно, не знаете, – подсказывает дон Эрмохенес, – что именно адмиралу мы обязаны созданием прекрасного и очень практичного «Морского словаря». И это помимо его деятельности в Испанской королевской академии.
– Да что вы говорите, – восхищается вдова, переводя взгляд с одного академика на другого. – Вы состоите в ассамблее ученых, не так ли? Я имею в виду ту самую, которая занимается чистотой испанского языка.
– Язык мы скорее фиксируем, нежели очищаем, – уточняет библиотекарь. – Наша задача – по возможности отслеживать использование испанского языка его носителями и, приходя им на помощь с «Толковым словарем», «Орфографическим справочником» и «Академической грамматикой», разъяснять, какие пороки его уродуют… Но в конечном счете хозяин языка – это народ, который на нем говорит. Слова, которые сегодня кажутся неблагозвучными из-за своего иностранного или простонародного происхождения, со временем воспринимаются иначе, став принадлежностью обычного языка.
– А если это произойдет, что будете делать вы и ваши друзья?
– Разъяснять языковые нормы, опираясь на наших лучших авторов. Их безукоризненный испанский мы используем, чтобы фиксировать слова. Тем не менее, если неправильное использование языка распространяется повсеместно, нам остается лишь смириться со свершившимся фактом… В конце концов, всякий язык – это живое существо, находящееся в постоянном развитии.