Для Енца всё началось с любви. Ну, то есть, как сказать – любовью такое обычно не называют. Умный мальчик из глубинки получил престижную стипендию, приехал учиться в большой город, обнаружил, что здесь всё не так, как там, быстро освоился, можно сказать, совершенно переменился, но в глубине его сердца остался нетронутый корешок привязанности и верности.
Уже совсем взрослый и красивый, городской насквозь, на вечеринке у друзей мальчик познакомился с девочкой. Она тоже была студентка, только из медицинского и на пару лет старше. Пила разведенный спирт, курила крепчайший табак в самокрутках, неплохо пела, жила, ни на кого не оглядываясь. Они недолго встречались, она вскоре уехала в другой город интерном в госпиталь, и никакого продолжения не было. Но за те несколько месяцев, что они спали вместе, она успела сделать кое-что. На самом деле – мелочь, но необратимую.
Как-то раз в конце зимы они лежали в постели, уже после всего, и говорили о детстве, у кого что было. У Енца – его звали Тимом тогда – в детстве был огромный самокат на резиновом ходу, тяжелый, большой, как велосипед, с гнутым никелированным рулем, разгонявшийся до немыслимой скорости и тяжело тормозивший. Еще у него был чердак, заставленный ящиками и коробками со всякой всячиной. Мать запрещала потрошить их, но Тим, конечно, потрошил. Сквозь урчание голубей он чутко прислушивался, не заскрипит ли лестница – и если что, убегал на крышу через маленькое полукруглое окно, пробирался по красной, наполовину зеленой от мха черепице до угла и по приставной лестнице, вертикальные жерди которой давно вросли в землю и только что не выпускали почки по весне, скатывался под старые яблони. Там можно было схватить самокат и умчаться по мощеной брусчаткой улочке к ребятам на реку, или можно было нырнуть в тень запущенного сада. Мать его работала на почте, по вечерам брала на дом штопку и другую починку белья для соседей, чтобы сводить концы с концами. В саду росли только травы вроде мяты и розмарина, душицы, чабреца, тимьяна, шалфея… Тим выучил их все, потому что мать часто просила его принести стебелек того, пару листиков сего, веточку еще чего-нибудь. Там было несколько грядок с травами рядом с домом, за ними стояли старые, корявые яблони, приносившие яблоки размером с два маминых кулака, густо-желтые снаружи и снежно-белые внутри, ароматные и сладкие, как мед. Больше нигде Енц таких не встречал. Между яблонями росли флоксы – неприхотливые и незамысловатые, даже простенькие, розовые и бледно-лиловые, самые обыкновенные, их сладковатый запах был почти неуловим, но пропитывал сад насквозь.
Енц увлекся, рассказывая об этом, почти погрузился в зеленые тени и прохладу, почти увидел мать, высунувшуюся из окна на крыше и призывающую негодника на справедливую расправу. Сейчас он видел, что грозный взгляд и голос притворны, и сквозь них сияет любовь. Он пытался сложить слова так, чтобы передать одновременно и эту показную суровость, и этот свет. Он говорил о том, как выглядывал из-за цветущих кустов, стараясь не качнуть сиреневые и розовые шапки.
– Брр, – воскликнула девочка. – Ненавижу флоксы. Они пахнут мертвецами. Точь-в-точь, как в покойницкой.
Ну, понятное дело, девочка уехала, так что они в любом случае бы расстались. Но корешок в сердце Тима был глубоко ранен, и из этой раны не могло не прорасти что-нибудь эдакое.
Прошло несколько лет, Тим закончил учебу и затем внезапно свернул с прямой инженерной дороги, нанялся на секретную службу, стал учиться заново и теперь уже всему на свете. Мать умерла, когда он был где-то далеко, он это пережил. Дом остался ему и долго пустовал, сад зарастал, яблони хирели.
Но однажды в апреле Енц приехал домой. Не сказать, чтобы что-то особенное случилось перед этим, то ли очередные потери в команде, то ли еще что, он ведь о себе не только никому не рассказывает, он и сам не помнит ничего конкретного, когда в отпуске. Кажется, в тот раз они вернулись из Климпо. Или не в тот? Кто его знает, этот секретный секрет.
В общем, он как-то смутно провел ту зиму лет девять назад, плохо спал, ну, то есть, если не предпринимал специальных усилий. И тут сами собой вспомнились девочкины покойницкие флоксы и стали крутиться в голове раздражающе неотвязно. Так что с большой натяжкой можно сказать, что флоксы для Енца начались с любви. Если бы та девочка не сказала про их запах, он бы о них и не вспомнил в таком ключе. И поскольку в этом мире всё замыкается само на себя, любовь для Енца тоже началась с флоксов. Просто он понял, что совсем ничего не знает о цветах, за которые так сильно обиделся, и, оказывается, эта обида до сих пор не прошла. Ну, с этого и завертелось.
Енц полез в интернет и первым делом узнал, что название цветку дано не просто так, а со смыслом. Название дал сам первый систематизатор всего живого, Карл Линней, и означает оно ни много ни мало «пылающий», ибо φλόξ в переводе с греческого означает «пламя».
Одних названий оттенков ему пришлось выучить несколько десятков. Розовый такой и розовый сякой, розовый, как лосось и как коралл, сиренево-розовый, голубовато-лиловый, лавандово-голубой. Он много узнал про глазки и полоски, про нежный румянец и меняющиеся в зависимости от времени суток оттенки, узнал, что пестрыми бывают не только цветки, но и листья, что различаются шарообразные и пирамидальные соцветия, что кусты могут тянуться вверх или ползти по земле, что лепестки не обязательно должны быть округлыми, и что бывают флоксы, похожие на рожки мороженого с закрученной пимпочкой и на лучистые звезды. В общем, Енц открыл новый континент, выучил новый язык и отчасти даже начал новую жизнь.
К концу апреля он был всесторонне подкован теоретически, в делах случилось затишье, начальство не возражало, так что Енц погрузил в тентованый кузов свежеприобретенного крохотного грузовичка пару десятков кустов сортовых флоксов – для начала, – и отбыл в отпуск на родину.
Перед последним перегоном он переночевал в маленькой гостинице, встал рано и домой приехал еще до полудня. Дом в этот раз показался совсем маленьким и беззащитным – даже в большей степени, чем когда Енц впервые приехал сюда после смерти матери. Сад тосковал, зарастая дикой травой. Енц взял ключи у соседки, вежливо отделался от расспросов и предложений помощи, загнал машину во двор, под деревья, и отправился обживаться. Флоксы сажают вечером, и Енц хотел до того обустроиться в доме, подключить и отладить все коммуникации, вытряхнуть пыль и привести в пригодное для жизни состояние хотя бы кухню и одну спальню. Посторонних в доме он видеть не желал. Может быть, потом, когда-нибудь, он пригласит ту же соседку поддерживать порядок, такие подработки по-прежнему в цене в этом забытом краю, но сейчас он хотел побыть один. Ни физической работы, ни примитивной техники он не боялся, сказывалось и первое образование, и дальнейший опыт. После обеда он выполол разросшиеся лопухи и прочую траву под яблонями, заодно присмотрелся, каким уже пришел конец, а какие еще стоит попытаться спасти, вскопал землю в заранее намеченных местах и отправился пить чай.
Он обнаружил, что впервые за несколько месяцев движение и нагрузки приносят успокоение. Сколько ни выкладывался он в зале и на полосе, это не давало облегчения, а здесь как будто всё по-другому, как будто сам характер и смысл движений был другим, не возвращал снова и снова к мыслям о погибших в Климпо – ведь они вернулись из Климпо в тот раз? Здесь и сейчас ему было так хорошо, как он уже забыл, что оно так бывает. И он сидел и сидел перед дверью в сад, снова и снова подливая чай из маминого веджвудского чайника, драгоценного, единственной роскоши, сохранившейся от лучших времен, когда еще был жив отец. Ему показалось, что и время вокруг застыло, и тени неподвижно покоятся на земле, и ветер остановился вместе с птицами и пчелами в густой солнечной тишине.
Страна мертвых, приют вечного покоя и бесконечной неизменности. Когда-то все были живы, а теперь – не все.
Ну всё, пора, решил Енц, и понял, что тени заметно удлинились. Допиваю чай – и сажать. Мирный труд успокаивает, надо же. Тоже мне открытие, а? Встал, потянулся, размялся. Всё-всё-всё, хватит, пошли-пошли, быстрей-быстрей…
Когда стемнело, первый десяток кустов занял позиции вдоль забора – самые высокие, полутораметровые сорта, когда они вытянутся и зацветут, будет так красиво, и надо еще привезти, или уж заказать доставку? – Енц обнаружил, что он в саду не один. Это было неприятным сюрпризом, даже не столько само вторжение, сколько то, что Енц его пропустил. Особенно неприятно, что он был абсолютно уверен, что здесь никого нет, а потом, без всякого перехода, уже кто-то стоял у него за спиной, всего в нескольких шагах от него, дышал, не скрываясь. Вот тебе и мирный труд…
Лопата сама перетекла по ладони в удобное положение, пока он выпрямлялся и разворачивался лицом к незваному гостю. Гостье, если это имеет значение. Она была высокая, одета в черное слегка помятое платье, сливавшееся в густых сумерках в расплывчатое продолговатое пятно, на голове, поверх капюшона, венок из искусственных темно-малиновых роз. Тени лежали на ее лице, подчеркивая рельеф черепа, из-за этого Енц не мог понять, красивы или отталкивающи ее черты.
– Привет, – сказала она. – А я думала, ты никогда уже сюда не приедешь.
– Мы знакомы? – удивился Енц.
– Конечно! Мы часто играли вместе, не помнишь?
Енц не помнил, чтобы он вообще когда-нибудь водился с девчонками, но она была убедительна и рассказала такие подробности, что он не мог не согласиться: да, это было именно так. И с моста прыгали, и на спор переплывали реку между омутами, гоняли со спуска на том самом самокате на резиновом ходу – а он цел еще? – и спускались в заброшенную шахту, и бегали по оползающей черепице, спасаясь с чердака от матери… Чем больше он смотрел на нее, тем сильнее ему казалось, что он действительно откуда-то знает ее лицо, да и голос ее знаком, и вся манера говорить – спокойная, холодноватая, ритмичная. Она знала все его привычки, манеру, тайные слабости и приметы, она звала его по имени: Тим. И она принесла большой фонарь и помогла ему посадить оставшиеся кусты, потому что уже совсем стемнело, а флоксы сажают по вечерам – не оставлять же еще на сутки?
– Ну вот и всё, – сказал, наконец, Енц и вопросительно посмотрел на нее. Она приблизилась, улыбаясь. Он снова поймал мысль о сходстве ее лица с черепом, видимо, так падал свет от фонаря. А ведь она, пожалуй, все-таки была красива. Теперь он разглядел, что не было никакого капюшона, только густые длинные волосы в темноте сливались с черным платьем, и розы, кажется, тоже были натуральные. Было слишком темно и слишком спокойно, чтобы приглядываться. Енц обнял ее – она не отстранилась. Она была не против остаться и вымыть руки, испачканные землей, выпить чашечку чая и даже чего-нибудь покрепче, лечь с ним в постель, чтобы согреть его в пустом и темном доме.
– Когда мы виделись в прошлый раз, всё это уже было, – сказала она. – Не вижу, почему бы не продолжить.
Он проснулся в одну из ночей, которые проводил с ней, и смотрел, как она сидит перед зеркалом в колеблющемся свете огарка – она ничего не имела против электричества, но сама не включала его никогда, а потом и Енц перестал. Она погружала пальцы в жестяную коробку и подносила их к лицу. Амплитуда и ритм ее движений на мгновение сбили Енца с толку, ему показалось, что она наносит камуфляжную краску, как перед вылазкой. Но пальцы ее были испачканы в белилах, в кармине. Розы пылали на ее голове, но тонкий, всепроникающий запах флоксов из сада был сильнее. Она обернулась, услышав изменившееся дыхание мужчины. Тогда Енц понял, что ему действительно знакомо это набеленное лицо, разрисованное узорами, подчеркивающими рельеф костей, этот перечеркнутый черными штрихами, как будто зашитый, рот, красные лепестки вокруг глаз, завитки на лбу и на подбородке.
– Боишься? – спросила она, не разжимая простроченных губ.
Енц не знал, как ей ответить. Он действительно боялся, но это была не вся правда. Он боялся до смерти, но до смерти же и хотел ее. Его тянуло к ней, как гвоздь притягивает магнитом, непреодолимой силой, по закону природы. Это притяжение было между ними всегда, с самого рождения, если не раньше. Флоксы пахли ею, теплым пламенем вечности, и он с детства пропитался их запахом, она была ему родной, и еще он вспомнил, когда видел ее в прошлый раз, конечно, как он мог потерять это драгоценное мгновение? Она лежала с ним рядом и обнимала его, она поцеловала его, когда было уже слышно приближающийся вертолет, она ни на кого не оглянулась, она просто отдалась ему прямо на красноватой сухой земле, она принадлежала ему, тогда, в Климпо.
Психолог помог. Этого Док отрицать не стал бы. До бесед с ним Док и чувствовал-то себя едва-едва. Буквально – мономолекулярной пленкой, натянутой на стотонный монолит. По пленке иногда проскальзывали слабенькие разряды. Под пленкой на всю глубину – неподвижный холод. Таким он вернулся из Климпо. После третьей беседы с психологом что-то разошлось внутри монолита, какие-то молекулы пришли в движение. Док догадался, что это мысли. Кроме мыслей ничего не было, но это и к лучшему, так казалось Доку. Это потом он понял, что панически боялся возвращения чувств. Бесчувственным ему было лучше. Так казалось. Возможно, так и было. Может быть, он просто взорвался бы в одно мгновение, почувствовав все сразу.
Но это был бы еще не худший вариант.
А вот если бы началась обычная жизнь – со всеми мыслями и чувствами, но без
Тогда да. Худший.
Так что Док не стал дожидаться, пока что-нибудь почувствует. Симулировал приступ колик, загремел в больницу, вскоре вышел оттуда – сколько-то отсрочки у него вышло, чтобы к психологу сразу не идти. Наверное, он действительно был не в себе тогда, после возвращения из Климпо. Изначально у него не было никакого плана, он двинулся наугад, как в ледоход по льдинам до другого берега. Вот с этой на ту перепрыгнуть – уже хорошо, а про десятую и задумываться нечего. Допрыгаешь до нее – узнаешь, что дальше. Так и он – не думал, для чего ему эта отсрочка, просто выкрутил ее из обстоятельств и помчался вперед, наперерез судьбе. Решил, что надо сменить обстановку, даже из города уехать, чтобы по утрам не включался навигатор, не тянуло на базу. Позвонил сестре: не приютишь на пару дней? – А та: я уезжаю. – Ну, мне и без тебя хорошо.
– Ах, так! Вот как ты к родной сестре относишься… Ну, ладно. Тогда приезжай на неделю, присмотришь за кошками. Вернусь – отпущу тебя.
– А что Сайс?
– А он уехал, не знаю, когда вернется. Может, ты знаешь?
– Нет, я не знаю.
– Ну, если тебе надо просто дома пожить, то ты давай, приезжай. Ключи есть? Я тогда няню отменю, но ты уж не бросай их тут.
– Ну, ладно, неделю поживу.
– Обещаешь?
– Обещаю.
Так он оказался в родительском доме. Здесь, как всегда, было хорошо и спокойно, одно было неудобство: Док по-прежнему не мог дышать. Это было странно, раздражающе неудобно. Он делал вдохи и выдохи совершенно свободно. Никаких зажимов, никакого паралича. Ребра раздвигались и сдвигались, легкие внутри растягивались и сжимались легко и ровно, сильно и мягко. Только воздух был как будто пустой. Совсем без кислорода. От этого казалось, что вот-вот упадешь. Но Док не падал и ничего плохого с ним не происходило, из чего он сделал вывод, что это отсутствие кислорода – иллюзия. Голова кружиться не перестала, но он уже не обращал на это внимания, поскольку никакой опасности на самом деле не было.
Он был в доме один, только с кошками и со своими мыслями. Но мысли были быстрые и Док очень быстро все придумал. В первый же вечер, во время вечернего кормления, он увидел, как кошки его сестры рядком стоят над мисками. Четыре кошачьи спинки – параллельно, четыре вытянутых хвоста. Неизвестно почему ему на ум пришел «кошачий клавесин» – изуверское развлечение средневековых святош. Четырнадцать ящиков с кошками, четырнадцать хвостов, закрепленных под клавиатурой, нажимаешь на клавишу – игла впивается кошке в хвост, кошка кричит. Вот уроды, вяло подумал Док. Хотя, конечно, им кошка – сатанинское отродье, грех ее не замучить. А потом и сжечь. Почему сразу после этого он вспомнил жуткое описание из майринкова романа? Пятьдесят медленно сожженных заживо кошек – жестокий магический обряд, обращение к самой темной силе. Это тайгерм. А сколько вообще существует этих обрядов, в которых главное – не смерть жертвы, а длительные мучения. Из них делают силу, на них строят мост в преисподнюю – или в параллельную реальность – или в царство мертвых – или в обитель жестоких духов, самых могущественных, самых падких до такого лакомства, безотказных ради него.
Ты, Док, зря в детстве так много фэнтези читал, сказал себе Док.
Но мысли были быстрее. Он всё придумал раньше, чем успел договорить эту фразу, и в тот же миг он обнаружил, что в воздух вернули кислород. Что он может дышать. Впервые с той секунды, как
Он ни разу не то что не сказал этого вслух – даже не додумал до конца. Он доложил о том, что в группе минус один. Он составил отчет по форме. Это всё было бессмысленно и не имело настоящей силы. Самых главных слов он не мог сказать даже внутри себя. Сколько ни старался психолог, почему-то решивший, что Доку поможет дышать произнесение вслух этих слов.
А теперь можно было и не пытаться. Потому что теперь это уже не имело значения. Док уже все придумал. Тайгерм. Тай-герм. Вдох и выдох. Вдох и выдох. Кислород.
До возвращения сестры оставалась еще неделя. Достаточно времени, чтобы все выяснить и спланировать обе фазы несложной операции. Сайс мог бы помешать, если бы приехал раньше Фриды, но Сайс не приехал. Он бы, конечно, заметил, что Док не в себе. А так никто не помешал ему уйти с головой в изучение подробностей ритуалов, имен демонов, всего этого. Ему нужно было знать, кому посвятить жертву. Он долго выбирал, перечитал несчетно текстов в интернете: религиозные трактаты, мистику, фантастику, все подряд. Не нашел там ни одного демона, с которым имело бы смысл связываться. Тогда он решил, что обратится к тому, кто на самом деле может и действительно сделает желаемое жертвователем. Оставалась вторая фаза. Но это вообще была не проблема. Найти тех, кто позарился бы на голову Дока – на ту информацию, которая в явном и неявном виде хранится в его голове, – не составляло труда. Надо было всего лишь сдать эту голову самым эмоционально устойчивым живодерам, чтобы обеспечить максимальную продолжительность процесса.
За информацию Док был спокоен. Точно так же, как встроенный навигатор, работали и программы защиты. Док мог запустить их сам, а остановить – только те, у кого были «ключи». При включенной защите Дока можно было хоть вывернуть наизнанку – он всё равно ничего не помнил. Нужны были пароли доступа, кодовые слова, чтобы открыть тайные хранилища у него в голове. Док не знал эти слова, забывал их каждый раз, как слышал. Он вполне доверял своим и полагался на все эти хитрости и штуки. Так что ему оставалось только найти особенно упорных и методичных палачей, чтобы не сорвались раньше времени. Док знал таких. Именно с ними пришлось разбираться в Климпо. Доку понравилась эта симметрия. Должно сработать, поверил он, должно.
Пару месяцев спустя он уже не помнил, где он, зачем, кто он такой. В мире больше не было времени, не осталось никаких координат. Память о том, что они когда-то были, тоже почти стерлась. Мир состоял из страха и боли, слабости и тошноты. Резкие назойливые звуки и хаотические вспышки света вызывали судороги не хуже электрических ударов. Он обнаруживал себя то жалким смердящим хилым стариком в луже собственных нечистот, то беззащитным младенцем в холодном лабораторном свете, со всех сторон в него впивались иглы, по трубочкам текла отрава, растворявшая его разум. Едва слышные голоса шептали внутри его головы, и он верил им бесконечно, он готов был сделать для них все, разгадать любую загадку, раскрыть любой секрет, вот только он не мог понять, чего же они хотят. Он мучился от собственной недогадливости, смотрел заискивающе, просил разъяснить вопрос. Ничего не помогало.
Изредка в тумане проплывала тонкая золотая нить, медленная молния, на бесконечное мгновение озарявшая всё вокруг. «Я сам этого хочу. Это делаю я сам». И снова клубилась отрава, гремела боль, вонзались острия звуков, змеилось электричество. Он не помнил, зачем ему надо, чтобы эти люди делали с ним такое. Они говорили, что он в их руках, в их власти, что они сделают с ним все что захотят. Но он верил себе, не им. «Это делаю я».
Но однажды, охваченный сиянием золотой молнии, он понял, что пока он держится за это – настоящая, предельная мука не может наступить, а значит, ему нечего предложить в обмен на невозможное чудо. Какое? Он не помнил и не понимал. Но сделать это было важнее, чем вспомнить или понять, это он знал точно. И он сделал это: отказался от своей воли в этом деле. Так он стал жертвой.
Первая пришла к нему во тьме. Он не знал, день сейчас или ночь, это не имело никакого значения в его мире. Свет и темнота сменяли друг друга независимо от времени, повинуясь только прихоти или расчету его мучителей. Он давно не помнил, как всё началось, знал только, что он все это заслужил. Он верил, что его простят и перестанут истязать, если он сумеет понять, о чем его спрашивают, и сложит из осколков своей ненадежной памяти какое-то важное слово. Он старался изо всех сил – получалось все хуже.
Она пришла, встала над ним, качая головой неодобрительно.
– Фколько крови зря пропадает!
Галлюцинации, подумал пленник, опять. Мешают вспоминать, отвлекают. Ключ, мне нужен ключ…
Он закрыл глаза. Ничего не изменилось, внутри было так же темно, как снаружи, и крошечная девочка качала головой, посасывая нижнюю губу.
– Не жадничай, – сказала она. – Вон сколько уже вытекло. Дай мне.
По приобретенной здесь привычке подчиняться беспрекословно, он развернул руку венами кверху. Малышка даже не сразу поверила. С тихим писком метнулась к запястью, нетерпеливо вонзила клычки, глотнула раз, другой. Пленник даже не поморщился. Зато упырица отпрянула с перекошенным личиком. Ее согнуло пополам и целый фонтан темной жидкости вырвался из ее нутра. Проблевавшись и отдышавшись, она вытерла рот руками и посмотрела на пленника со смесью ужаса и уважения.
– Фот это гадость! Как ты еще живой?
– Они обещали, что я не умру, – сказал пленник.
– Фообще?! – изумилась упырица.
– Пока не вспомню.
– Ааа, – протянула она. – Ну да, бывает, забудешь умереть – и всё не умираешь, не умираешь… пока не вспомнишь.
– Я не забыл… Но они не разрешают.
Упырица фыркнула:
– Ты что, маленький, чтобы спрашивать разрешения умереть?
Пленник посмотрел на нее и ничего не ответил, как будто то, что она сказала, было слишком сложным для его понимания. Упырица снова покачала головой и еще рукой махнула:
– Кровь у тебя гадкая. А сам ты хороший. Но дурак. Я еще приду. Не умирай тут без меня.
– Я не умру, пока не вспомню.
– Вот и не вспоминай.
Сколько-то раз наступал свет, и снова приходила тьма – упырица не возвращалась, и пленник забыл о ней. Но она всё же пришла, теперь уже вдвоем с подружкой, такой же неестественно маленькой, с разрисованным лицом.
– Фмотри, кого я тебе привела! – радостно объявила первая.
– Кого привела, – молча повторил пленник.
– Ничего фебе, – первая дернула за руку вторую. – Говорить не может, фмерть не узнает, фовсем изнемог. Давай фпасай его!
Та, кого она назвала смертью, подошла поближе к лежащему на полу пленнику. Он закрыл глаза: так лучше видно. Лицо новой гостьи было разрисовано вроде мексиканской маски-калаверы, как будто она и впрямь изображала смерть.
– И зачем мне его спасать? – флегматично спросила разрисованная.
– Ну ты еще будефь тупить! Мало того, что он вляпался, как дурак. Того и гляди – умрет куда-нибудь не туда. А надо, чтобы умер куда надо.
– А кому это надо? – полюбопытствовала разрисованная.
– Нам! Нам это надо! А то так и останемся вдвоем, да еще и в прошлый раз нас никто не спасет.
– Это важно, – согласилась калавера. – Эй, ты. Хочешь умереть прямо сейчас?
Она наступила крошечной ножкой в черном ботинке на прокушенное упырицей запястье.
Оглушительная тяжесть, мерцающий ужас.
– Нет, нет, – забился пленник. – Мне нельзя!
И заплакал, когда калавера отступила.
– Э-гей, ты фто? – забеспокоилась упырица.
– А я тебе что говорила? – пожала плечами калавера. – Он упертый.
– И это всё, на что мы еще можем надеяться, – отрезала рыжая, выступая из темноты.
– Фефтра!
Упырица кинулась обниматься с ней, калавера почти незаметно улыбнулась и кивнула.
– Эй, Док, ты что, не узнаешь нас?
– Док? Вас? – пленник бессильно наморщил лоб. – Я вас не знаю. А кто такой Док?
– На колу мочало – начинай ф начала! – зашипела упырица.
– И начнем, – сурово сказала рыжая. – Мне тут болтаться некогда, у меня там тридцать девятая неделя заканчивается, знаешь, какие психологические травмы будут у ребенка, если я долго здесь промаринуюсь?
И повернулась к пленнику.
– Ты – Док. Вспоминай давай.
Пленник сжался, дрожа и всхлипывая, замотал головой.
– Я не могу, я стараюсь, я не могу… Простите меня…
Рыжая пару раз моргнула от изумления, ее глаза из оранжевых стали зелеными, потом сиреневыми.
– Что с тобой, Док? – потерянно прошептала она.
– Я не знаю, кто такой Док… Я всё расскажу, что вы хотите знать?
– Что с тобой случилось?
– Что? Как вы сказали?
Рыжая шаг за шагом отступала от него в ужасе.
– Это ты еффе не пробовала его кровь! – мрачно заметила упырица.
– Мы пропали, – подвела итог калавера.
– Ну, это мы еще посмотрим.
Рыжая сглотнула, встряхнулась, опустилась на колени рядом с пленником и обняла его, осторожно, мягко, как живая. Она гладила его по голове, целовала заросшее, грязное лицо, плакала над ним, дышала вместе с ним.
– Бедный, бедный Док… Бедный маленький Док, заблудившийся малыш. Больно. Страшно. Как же ты попал сюда, мальчик? Что тебя сюда привело опять?
– Опять? – слабо удивился пленник.
– Слушай, я расскажу тебе сказку. Жила-была девочка, и девочка хотела лучшего мальчика в мире, принца в красном кафтане, самого красивого и отважного. И все взрослые, что у нее были, всегда говорили ей: не мечтай об этом, принцев не бывает, а если и бывают – всё равно достанутся не тебе. И она поверила своим взрослым. Думаешь, девочка была глупая? Нет, она была всего лишь маленькая и нетерпеливая. Она поверила взрослым, вместо того чтобы подождать, подрасти и проверить самой. Девочки почти всегда так делают. Но эта девочка была еще и упряма, как… Она была упряма, как ты, Док. И она не могла смириться с тем, что ее прекрасный принц – всего лишь выдумка. Она потребовала себе такого. Но никто ей не дал такого принца. Она ведь была еще маленькая, и ее принц был еще маленький, а маленьким принцам же надо учиться, воспитывать в себе лучшие качества и правильные привычки. А не шляться по пустыням и пшеничным полям… И по бушу, где водятся плохие люди и дикие слоны, но это я так, к слову, не обращай внимания. Я говорю о девочке. Эта девочка много читала, она читала слишком много фэнтези, Док, прямо как ты. И, конечно, она знала, что для того, чтобы требовать невозможное, надо принести жертву. Что-нибудь очень дорогое и важное, драгоценное, любимое – или просто живое. Ей как раз подарили на день рождения пушистого озорного котенка. Девочка сначала хотела принести в жертву его. Но не смогла, пожалела. Тогда она залезла в кукольный шкаф, вынула из него трех самых странных кукол, застелила вышитой салфеткой подоконник, зажгла свечу…
Рыжая понизила голос до самых глубин, а после сделала эффектную паузу.
– И оторвала им головы!
– Фрица френова… – пояснила упырица, и калавера криво улыбнулась в знак согласия.
Рыжая вздохнула, переложила голову пленника поудобнее на своих коленях, и продолжила рассказ.
– Невинное дитя! Она не знала, что договариваться неизвестно с кем – пустое дело. Конечно, всегда найдется голодный демон, который съест жертву и не подавится. Только он ничего, ничегошеньки не даст взамен. Так что девочка, конечно, принца себе нашла, но гораздо позже и сама по себе. А три куклы зазря попали в чертог демона Анонуса, куда попадают все такие жертвы неизвестно кому. И оставались в нем неизвестно сколько, потому что здесь нет времени. Их волосы свалялись, лак на их лицах потрескался, краска осыпалась, одежда истрепалась. Они так и рассыпались бы в прах, не состарившись ни на секундочку. Но у одного Дока… ты вспоминаешь, Док? Еще нет? Ладно, я расскажу еще немного. У одного Дока убили того, кто был ему дороже жизни. И этот Док решил тоже умереть, но не просто так, а принести себя в жертву, чтобы вытребовать у неизвестно кого… Ты уже понял, да? Вытребовать другую жизнь себе и своему возлюбленному. Хорошая идея, но. Сколько же раз повторять, что нефиг приносить жертвы кому попало! Толку от этого ноль, зато невинные слабые маленькие создания снова в этом отвратительном и совершенно безвыходном месте, ну сколько же можно-то, а? Я так надеялась, что теперь уж всё закончилось, вот рожусь на свет, хоть и мальчиком, а с нормальной головой… Так нет же! Калавера вот тоже… жениха себе нашла, какого-никакого, а всё-таки. И что теперь? Всё насмарку. Что ж за такое дело несусветное. Голову вытащишь – хвост увязнет. Вернули Тиру жену – и все посыпалось… Теперь мы опять здесь, да еще и Док совсем никакой.
– Я ничего не понял, – сказал пленник. – Кто такой Док? Причем здесь я?
Рыжая бессильно уронила руки и взвыла, как волчица.
– Не паникуй, фефтрица, – сказала девочка-упырь. – Я умею читать разум. От меня ничего не спрячешь. И я пила его кровь. Я уже знаю те слова, которые ему надо сказать, чтобы он все вспомнил.
– А почему я ничего не смогла от него добиться? Мне всегда отвечают! – обиделась рыжая.
– Ты спрашивала его. Когда спрашиваешь, он не может вспомнить. А пока ты рассказывала ему сказку, он пытался ее понять, думал про другое. Вот и всё. Не расстраивайся. Без тебя-то и у меня ничего не получалось.
– Ну ладно, – насупилась рыжая. – Скажи ему эти слова – пусть уже вспомнит, а то у меня там роды начнутся, а я тут.
Упырица опустилась на колени и прижалась лбом к виску пленника, зашептала ему на ухо.
– Ну? – нетерпеливо спросила рыжая.
Но ничего не происходило. Пленник хмурился, морщил лоб – и всё.
Упырица вздохнула и прильнула ближе. Острые клычки царапнули мочку уха. Фр-фр-фр, расслышала рыжая. Пленник никак не реагировал. Рыжая погладила упырицу по плечу, сказала сочувственно: