Раз в неделю мы с папой и бабушкой ходили в кино или в театр. В нашем небольшом городке были вполне приличные театр и кинотеатр «Дружба». Бабушка была ответственной за культуру в нашей семье. Её никто не назначал – она сама взяла на себя эту святую обязанность: «культурно развивать ребёнка», то есть меня. Мы ходили на все театральные премьеры, но они были не так часты в нашем небольшом городке. А вот фильмы в кинотеатр завозили раз в неделю, и бабушка брала билеты на дневной сеанс. Она приходила за час до открытия касс, чтобы получить билеты на первый ряд. Папа спорил с ней, утверждая, что билеты лучше брать на пятый ряд. Папа был инженером и грамотно доказывал бабушке, что «технически удобно, когда смотришь на экран не вверх, а прямо». Бабушка сдвигала на нос очки, смотрела поверх очков на папу и всегда говорила одно и то же:
– Борис Семёнович, если вы такой умный, покупайте билеты сами. И давайте при Марии Борисовне мы не будем решать эти вопросы.
Папа молча одевался, шёл в кино, садился в первый ряд и задирал голову. Когда мы выходили из кинотеатра, папа усиленно вертел шеей, тёр её, всем своим видом показывая, как она затекла. Бабушка же всегда делала вид, что не замечает папиных манипуляций с шеей.
Я очень любила фильмы про любовь, но иногда приходилось смотреть и про войну или милицию, которая ловила преступников. Все киноленты были целомудренные и бескровные. Но если кто-то стрелял или целовался, бабушка закрывала мне глаза своей тёплой ладонью.
Папа шептал:
– Варвара Степановна, нужно было брать билеты на детский сеанс.
На что бабушка возражала ему:
– Борис Семёнович, девочка должна видеть реальную жизнь. Кто ей снимет розовые очки, когда нас с вами не станет?
Сидевшие рядом люди начинали шикать, и спор прекращался.
Итак, обедали мы всегда в пять часов вечера, когда папа приходил с работы. Мой папа, Борис Семёнович Берман, работал инженером на машиностроительном заводе.
Что такое инженер, я не очень понимала, но знала: папа был уважаемым человеком, несмотря на молодые годы, и папины сослуживцы говорили, что он очень талантливый инженер и даже изобретатель. Папа что-то изобрёл, и это что-то увеличило производительность чего-то в два раза. Папе за это увеличили зарплату, и он получил какую-то важную бумагу, в которой чёрным по белому было написано, что мой папа, Борис Семёнович Берман, – великий изобретатель. Бабушка вытащила из комода старинную рамку и вставила в неё папину бумагу. Папа вбил в стену гвоздь, и диплом об изобретении занял почётное место на стене между портретом мамы и моей фотографией, где мне исполнился годик.
На это бабушка тут же возразила, сказав, что папе нужно быть скромнее и этому диплому совсем не обязательно висеть рядом с мамой. Потом таких дипломов становилось всё больше и больше, и каждый раз, когда папа вешал рамку с дипломом на стену, бабушка говорила:
– Ваш народ всегда отличался умом, – и тут же добавляла: – И умением приспосабливаться.
Мне казалось, что бабушка недолюбливала папу, но я долго не понимала, за что именно.
Как-то раз я спросила бабушку, за что она не любит папу, и бабушка ответила мне со свойственной ей выдержкой и достоинством:
– Когда вырастешь, ты всё поймёшь, душа моя. У твоей мамы были большое будущее и прекрасная партия, но она выбрала твоего отца.
Папа иногда играл в шахматы со своим сослуживцем и, пожалуй, единственным другом – дядей Колей. Дядя Коля приходил с бутылочкой «водовки» и говорил после застолья: «А не сыграть ли нам партейку, Семёныч?» Папа покорно доставал шахматную доску и расставлял фигуры. Папа почти всегда проигрывал дяде Коле. Бабушку это ужасно раздражало.
– Твой папа прекрасно играет в шахматы, и я не понимаю, почему он сдал партию.
И тогда я понимала, что это была плохая партия. А маме предлагали хорошую партию, но она почему-то решила проиграть и выбрала плохую партию с моим папой. Но я больше жизни любила папу и не понимала, почему он был плохой партией для мамы.
Однажды, после того как папа проиграл дяде Коле и когда дядя Коля ушёл домой, бабушка не выдержала и высказала папе всё, что она думала о папе, дяде Коле и их посиделках с бутылкой «водовки».
– Уважаемый мой зять, Борис Семёнович. Я должна вам заметить, что я долго терпела и этого вашего сослуживца-алкоголика Николая, и то, что вы при ребёнке позволяете себе выпить, и даже то, что этот ваш Николай съедает наши недельные запасы продуктов. Но то, что вы проигрываете этому бездарному, простите, слесарю в шахматы, я не понимаю. Где ваш хвалёный еврейский ум, за который вас полюбила моя бедная девочка? Где ваша гордость, наконец? Откуда такая бесхребетность, скажите мне?
На что папа смиренно отвечал:
– Уважаемая Варвара Степановна, при чём здесь мой еврейский ум? Да, я иногда специально проигрываю моему другу Николаю, потому что понимаю, как ему непросто живётся. Он воспитывался в детдоме, жена его бросила, уехала в неизвестном направлении и увезла единственного сына. У Николая золотые руки, но радости в жизни у него нет. И если я проиграю ему в шахматы, так что? Жалко мне, что ли? У меня есть Тыковка, любимая работа, вы, наконец. А у него нет ничего. И не смейте трогать моё еврейство. Я знаю…
– Молчать! – приказала бабушка и показала глазами на меня, тихо сидевшую на диване и смотревшую мультики.
Папа замолчал, но именно тогда я начала подозревать, что причина неприязни бабушки Вари к моему отцу кроется как раз-таки в этом самом еврействе.
Несколько дней я переваривала услышанное, а потом решила спросить у папы, что такое это еврейство и с чем его едят.
Папа всегда укладывал меня спать – это тоже было традицией нашей семьи. Когда мы легли, я уткнулась в папино плечо, вдыхая родной и такой любимый запах, и спросила:
– Папочка, а что такое хвалёный еврейский ум?
Папа отодвинулся, внимательно посмотрел на меня и сказал:
– Понимаешь, Тыковка, евреи – это такая национальность. Вот есть русские, украинцы, грузины, а мы – евреи.
– И я?
– Ну да, наполовину. Твоя мама не была еврейкой, она была русской…
– Дворянкой?
– Её дедушка с бабушкой были дворянами. Это родители твоей бабушки Вари. После революции их сослали в Сибирь. Бабушка Варя там вышла замуж и родила твою маму. Мужа бабушки, твоего деда Василия, убили на войне. Бабушка растила маму одна. Я служил в армии в Сибири и там встретил твою маму. Мы полюбили друг друга, но то, что мы разных национальностей, не понравилось ни одной из твоих бабушек. Моя мама хотела, чтобы я женился на еврейке, но я очень любил твою маму.
– А бабушка сказала, что у мамы была прекрасная партия, но она выбрала тебя.
– Да уж, твоя бабушка Варя тебе наговорила. Она хотела, чтобы мама вышла замуж за сына её подруги. Он был старше мамы и имел какую-то докторскую степень, и положение в обществе, и зарплату.
– А разве женятся из-за зарплат?
– Ну, иногда – да. Но мама полюбила меня всем сердцем. И мы поженились, никому ничего не сказав.
– Без белого платья?
– Да, Тыковка. У нас не было денег на белое платье.
– Разве так можно? Ну, оно было хоть розовым?
– Оно было сиреневым. Мы купили его прямо накануне свадьбы. Какое было в магазине, такое и взяли.
– А где сейчас это платье?
– Мама его отдала своей подруге, тоже на свадьбу.
– А бабушка что?
– О, когда бабушка узнала, что мама вышла за меня замуж, она ужасно рассердилась. Но мы уже поженились!
– А разженить она вас не могла?
– Нет, конечно.
– А потом что было?
– А потом мы узнали, что у нас будешь ты.
– А потом мама умерла?
– Да, Тыковка.
– Но она меня хоть увидела?
– Увидела и даже поцеловала. Всё, милая, пора спать.
Папа вышел из комнаты, а я лежала и думала: всё-таки любовь – страшная сила! Когда я вырасту, выйду замуж только по любви, несмотря ни на что. И я стала представлять, каким он будет, мой будущий муж: умным, красивым, как капитан фон Трапп из моего любимого фильма «Звуки музыки».
«Я же тоже Мария!» – мелькнула в моей голове мысль, и я заснула абсолютно счастливая. А ночью мне приснился чудесный сон: я лежала на руках у своей мамы, а она целовала меня в голову. Рядом стояла бабушка Варя и приговаривала: «Ну что за голова у этой еврейской девочки? Похожа на тыковку…»
– Да, Анна Генриховна, я выучила стихотворение. Рассказать? Пожалуйста.
Марина Цветаева, «Бабушке»
Продолговатый и твёрдый овал,
Чёрного платья раструбы…
Юная бабушка! Кто целовал
Ваши надменные губы?
Руки, которые в залах дворца
Вальсы Шопена играли…
По сторонам ледяного лица
Локоны в виде спирали.
Тёмный, прямой и взыскательный взгляд.
Взгляд, к обороне готовый.
Юные женщины так не глядят.
Юная бабушка, кто вы?
Сколько возможностей вы унесли
И невозможностей – сколько? —
В ненасытимую прорву земли,
Двадцатилетняя полька!
День был невинен, и ветер был свеж.
Тёмные звёзды погасли.
– Бабушка! Этот жестокий мятеж
В сердце моём – не от вас ли?..
– Как «что это»? Это Марина Цветаева, Анна Генриховна. Ну и что, что вы задавали Маяковского? А мне больше нравится Цветаева. Прекратите на меня орать. Вам не идёт. И что, что мне четырнадцать лет? Это мне рано такие стихи учить? А моя бабушка говорит, что поэзия – это литература для души. И она должна приносить радость. И сердце должно сжиматься. Да, Марина Цветаева – русская поэтесса. А при чём тут моя фамилия? Да, папа у меня еврей – и что? А у Цветаевой мама была немкой, между прочим. Как это не может быть? Я не хамлю вам. Пусть будет двойка. Папу в школу? Папа не может, он в командировке. Бабушка тоже не может. Она болеет. Елизавета Львовна? А она при чём? Да, мачеха. Она занимается воспитанием моего брата. Я не хамлю. Хорошо, выйду.
Привет, дорогой мой друг, коридор.
Всё те же стены, выкрашенные зелёной масляной краской, те же стенды, те же окна. Всё, как и было, когда меня впервые выгнали с урока. Разница в том, что мне не десять, а четырнадцать лет и что я – мятежница. Бабушка говорит, что это свойственно моему пубертатному возрасту. Пубертатный возраст – это такой возраст, и для девочек он начинается где-то в двенадцать лет, а заканчивается примерно в шестнадцать. Так что ещё два года я могу себе позволить своевольничать, хамить и вести себя так, как ведут себя подростки в свой подростковый период.
Я никогда не была особой красавицей, а сейчас и подавно перестала ею быть. И, скорее всего, никогда ею не буду.
Здравствуй, зеркало! Кто тебя сюда повесил? Перепутали, видать. Везли в комнату смеха, а привезли к нам, в школу. Я в тебя стараюсь не смотреться, но сейчас мне нечего делать. Ну и чудище: невысокая, нестройная, не очень красивая девочка с явно выраженной еврейской внешностью. Одним словом, Тыковка. Папа иногда по-прежнему называет меня так, но это происходит всё реже и реже. Когда-то, когда мне было десять лет, я попросила папу никогда больше не называть меня Тыковкой. Потому что в очередной раз, когда его вызвали в школу, он повернулся ко мне и при всём классе сказал:
– Ну как же так, Тыковка? Ты же обещала, что не будешь драться!
Что тут началось! Все подскакивали со своих мест и кричали: «У нас Тыква выросла! Посмотрите, это не девочка – это тыква!..»
Я выбежала из класса и, заливаясь слезами, понеслась домой. Дело было зимой, но мне было не до шубки. Кроличья, белая, она так и осталась висеть в раздевалке. Я даже замёрзнуть не успела – так быстро бежала. Бабушка открыла дверь и всплеснула руками:
– Машенька, что случилось? Тебя обокрали?
Я бросилась к бабушке, прижалась к ней и закричала: «Я больше не Тыковка! Скажи папе, что я больше не Тыковка!»
Бабушка гладила меня по голове, целовала в макушку и приговаривала:
– Конечно, душа моя, ты не Тыковка. Обязательно скажу папе. Не плачь, солнышко… А давай-ка, Машенька, попьём чайку, поговорим…
Горячий сладкий чай и тёплый бабушкин плед были моими лучшими лекарствами. Мы садились на маленький старый диванчик, бабушка зажигала свечу, наливала вкусный чай в стакан из тонкого стекла в посеребрённом подстаканнике и ставила на стол всё ту же плетёную вазочку с пирожками. Так можно было сидеть долго-долго. Бабушка никогда никуда не спешила. Она не любила суетливых людей и говорила, что только глупец суетится вовсю, затеяв пустяк, – умный человек всегда сохраняет спокойствие, затеяв великое дело.
Мы пили чай и говорили обо всём на свете. Не было в моей жизни того, чего я не рассказала бы бабушке. С папой мне удавалось поговорить всё реже и реже. Папина женитьба на Лизе поставила некую стену, отделив меня с бабушкой от него и его новой семьи.
На всю жизнь я запомнила папину свадьбу. Бабушка была одета во всё белое, хотя раньше, до этого, ничего белого в её гардеробе не было. Откуда взялось это белое платье, я не знала: у бабушки было красивое чёрное платье, которое она надевала в те дни памяти, когда умер кто-то из её близких. Я так и называла это платье: траурным. По праздникам бабушка надевала бордовое кружевное платье с длинными рукавами и бордовыми шифоновыми вставками понизу. Оба платья на стройной бабушкиной фигуре смотрелись очень красиво, но строгое чёрное платье с белым кружевным воротничком папа терпеть не мог.
– Варвара Степановна! У нас опять траур? Кто на сей раз?
– Борис Семёнович! Сегодня день смерти близкой подруги моей мамы, Софьи Александровны.
– Так чему вы радуетесь? У евреев чёрный цвет – это праздник, а вот белый – это траур.
– Всё-то у вас не как у людей. У всех чёрный цвет – траур, а белый – праздник, а у вас – наоборот. Где это написано? Покажите! Дайте прочитать!
Папа не знал, где это было написано, но он отчаянно сопротивлялся:
– Евреев всегда хоронили в белых саванах.
– Ну конечно, всех нормальных людей хоронят в чёрной, строгой одежде, а вы и тут умудрились отличиться, – тут же парировала бабушка.
– Да что вы знаете о евреях? – не выдерживал папа.
И тогда бабушка Варя выдвигала самый страшный аргумент, против которого у папы не было никаких доводов:
– Это вы, евреи, распяли нашего Христа.
Папа тяжело вздыхал и уходил в свою комнату.
В тот день, когда папа сочетался законным браком с Елизаветой Львовной, бабушка с утра куда-то ушла. Сначала я подумала, что она не придёт к застолью, но бабушка пришла. Папа с Лизой уехали в ЗАГС, Лизины родители суетились возле стола, ставя на стол приборы и салаты, я смотрела на все эти приготовления и думала о том, как мы все будем жить дальше.
С Лизой отношения почему-то не складывались. Она называла меня «девочкой» и, когда разговаривала со мной, всегда смотрела поверх моей головы. Это выглядело примерно так:
– Девочка моя, ты не видела, куда делись мои очки?
В этот момент она смотрела куда-то вверх, отчего мне тоже хотелось посмотреть вверх и там, на потолке, обнаружить её очки.
Как-то раз бабушка не выдержала и сказала Лизе:
– Деточка, у моей внучки есть имя. Извольте обращаться к ней по имени.
– Вы мне не указывайте, Варвара Степановна, как мне обращаться к дочери моего будущего мужа.
– А вы мне, деточка, не дерзите. «Будущего» – это вы правильно заметили. Пока ещё я – хозяйка этого дома.
– «Пока ещё» – это вы верно сказали.
И тогда бабушка поворачивалась ко мне:
– Мария, пошли, душа моя, гулять. Здесь нам с тобой больше нечего делать. Здесь мы больше никто.
Мы молча одевались и уходили гулять в сквер возле нашего дома.
С появлением в доме Лизы я стала заложницей: все споры были исключительно из-за меня. Я даже думала, что стоит мне куда-нибудь уйти, как в доме наступят мир и покой. Это я потом поняла, что за отсутствием видимых причин для ссоры взаимная неприязнь двух женщин искала повод и этим поводом была я. И всё же я была на бабушкиной стороне.
Папа по-прежнему приходил пожелать мне спокойной ночи, накрывал меня одеялом, но времени на это уходило всё меньше и меньше.
Как-то раз я решилась на важный разговор с папой и попросила его выгнать тётю Лизу из нашего дома.
– Почему, Тыковка? Она тебе совсем не нравится?
– Я боюсь её, папочка.
– Почему, родная?
– Бабушка сказала, что она околдовала тебя. А ещё бабушка сказала, что тётя Лиза отравит её крысиным ядом.
Папа встал, пожелал мне спокойной ночи и быстро вышел из комнаты. Я закрыла глаза, но сон не шёл. Вдруг я услышала, как папа кричит. Я даже сначала не поняла, что это кричит папа. Просто раньше я никогда не слышала, чтобы папа кричал. Подойдя к двери, я тихонько приоткрыла её и увидела бабушку. Она стояла в халате, с распущенными волосами и смотрела на мамин портрет. А папа кричал, чтобы бабушка не смела подходить ко мне, потому что она и понятия не имеет о приличных манерах и воспитывать его дочь в духе человеконенавистничества она не имеет никакого права.
Бабушка молчала. В комнату вошла Лиза и увела папу. Я скользнула в комнату, прижалась к бабушке, взяла её за руку и потащила в её комнату. Бабушка села на кровать и заплакала. До этого я никогда не видела, чтобы бабушка плакала. В тот вечер у меня было сразу два открытия: папа, оказывается, умеет кричать, а бабушка, оказывается, умеет плакать. До этого дня бабушка говорила, что слёзы – удел слабых, и именно тогда я поняла, что бабушка, возможно, не слабый, но и не совсем сильный человек.
Всё бы ничего, но бабушка, вытерев слёзы, сказала, что завтра мы с ней идём в церковь.
Бабушка никогда не водила меня в церковь: ей запрещал папа. Да и церковью это место нельзя было назвать: молельный дом, куда почти тайно собирались какие-то старички и старушки. Бабушка говорила, что все беды и войны в мире происходят потому, что у людей нет веры, что люди забыли Бога. Церкви закрывали, делая из них склады для хранения продуктов, одежды и всякой всячины.
У бабушки была маленькая иконка, но она прятала её в старом-престаром чемодане. А чемодан бабушка хранила под кроватью. Там же лежали её вещи «для похорон». «На всякий случай, чтоб ты знала», – говорила мне бабушка, показывая на чемодан.
Этого чемодана я очень боялась. Во-первых, там лежала запрещённая иконка, а во-вторых – платье, в котором бабушку должны будут положить в гроб. Я даже представить себе не могла, что такой момент когда-нибудь наступит.
Как-то, когда дома никого не было, ко мне пришёл мой друг Сашка Макаров, и я показала ему страшный чемоданище.
Сашка долго разглядывал икону, рассматривал бабушкины лаковые чёрные туфли с позолоченной пряжкой, красивое коричневое платье, белую гипюровую шаль, а потом уверенно изрёк:
– Машка, твоя бабушка – антисоветчица. И то, что ты её покрываешь, недостойно звания пионера.
Я страшно испугалась, что мой друг Сашка Макаров пойдёт к председателю совета дружины, строгой и правильной девочке из восьмого класса Наташе Егоровой, и скажет ей: «Уважаемая Наташа Егорова, я обязан вывести на чистую воду антисоветчицу Марию Берман, которая недостойна носить красный пионерский галстук и значок с изображением вождя нашей революции. Нужно срочно исключить Марию Берман из рядов пионерской организации».
А правильная и строгая девочка Наташа Егорова ответит доблестному пионеру Сашке Макарову: «Спасибо, Александр Макаров! Несмотря на то что у тебя родители алкоголики, ты – настоящий герой!»
И потом на совете дружины меня, пионерку Марию Берман, ученицу четвёртого класса, позорно исключат из пионеров.
Я посмотрела на Сашку и твёрдо сказала:
– Если ты хоть слово кому-нибудь скажешь, я расскажу, что твой дедушка был попом.
Сашка взглянул на меня и усмехнулся. Потом закрыл чемодан, задвинул его под кровать и торжественно сказал:
– Машка, ты – дура. Я даю тебе честное пионерское слово, что никогда и никому не расскажу о твоей бабушке-антисоветчице. К тому же она всё равно скоро умрёт.
– Ты сам дурак! С чего это она должна скоро умереть? Ей всего шестьдесят лет.
– А на фига она одежду припрятала для похорон?
– Это её Лиза отравить крысиным ядом хочет.
– Ты это точно знаешь?
– Ну да, так бабушка сказала.
– Тогда, Машка, ты на самом деле дура. Нужно срочно звонить в милицию. Мы раскроем страшное преступление, и, возможно, нам даже орден дадут за спасение жизни твоей бабки.
– Она не бабка, она бабушка.
– Какая разница?
– Большая. Ты правда думаешь, что нужно звонить?
– Ну да. Где твоя бабка, то есть бабушка, сейчас?
– В поликлинику пошла.
– Ну вот, началось.
– Что началось, Сашка?
– Ей уже стало плохо, и она пошла в поликлинику. Домой может не вернуться.
Дрожащими от страха руками я взяла трубку телефона, потом подумала и положила её обратно.
– Давай ты, Сашка. Я боюсь.
– Трусиха! – сказал Сашка и, смело приложив к уху трубку, набрал номер милиции, который знали все советские дети.
– Алло! Это милиция? У нас тут отравление крысиным ядом. Умышленное? Да, умышленное. Кто звонит? Пионер Александр Макаров.
Бьюсь об заклад: бдительный Сашка в этот момент уже примерял орден.
– Да, приезжайте. Здесь могут быть следы преступления. Мы ничего трогать не будем.
Мы молча сели на маленький старый бабушкин диван и замерли в ожидании звонка. Минуты две мы сидели молча, прижавшись друг к другу.
– Может, их нужно встретить? – спросила я.
– Это ещё зачем?
– Ну «скорую» же мы встречаем.
– Так это «скорая». Милиция сама дорогу найдёт. К тому же нам сказали сидеть и не двигаться.
– Нам сказали ничего не трогать.
– Это практически то же самое.
– Ну ладно, сидим.
В этот момент мы сначала услышали, как кто-то вставил ключ в замочную скважину, потом – как скрипнула дверь, и только потом раздался голос Лизы:
– Ау, есть кто живой?
Если бы она не произнесла слово «живой», возможно, мы с Сашкой повели бы себя несколько иначе. Но она сказала «живой», и мы заорали. Потом, не сговариваясь, стали толкать комод к двери, чтобы подпереть её.
Ничего не подозревавшая Елизавета Львовна, услышав нашу с Сашкой возню, подошла к двери моей комнаты. Мне рисовались страшные картины, одна хуже другой: вот Лиза со страшным оскалом подходит к двери и топором выбивает доску. Нет, откуда у нас топор? Топора у нас никогда не было, так что этот вариант не подходит.
Тогда так: Айза с баночкой крысиного яда не может открыть дверь и высыпает этот яд в чайник. И вдруг в голове пронеслась страшная мысль: папа придёт с работы и захочет выпить чаю. А там яд. Бабушку я уже практически похоронила.
– Тётя Лиза, не убивайте меня, пожалуйста! – заплакала я, и Сашка стал мне подвывать.
– Девочка моя, ты о чём? Что случилось? Кто там у тебя? Открой немедленно дверь, слышишь?
Я слышала, но комод был достаточно тяжёлый, к тому же мы с Сашкой подпирали его своими телами. И тут мы услышали дикий грохот в коридоре: это упала выбитая дверь. Потом – крики, кого-то повалили на пол, и в нашу комнату постучали: «Дети, вы там? Это милиция. Откройте дверь!»
Мы попытались отодвинуть комод, но у нас ничего не получилось: толкать его было гораздо легче.
– Дяденька милиционер, мы не можем. У нас комод застрял.
Дяденька милиционер поднажал на дверь, и она, отодвинув злосчастный комод, немного приоткрылась. Милиционер ещё раз поднажал, и мы, вцепившись в комод, сумели сдвинуть его с места.
Когда мы вылезли из комнаты, увидели жуткую картину: на полу в наручниках сидела Лиза и рыдала. Выбитая входная дверь тоже лежала на полу. В комнате стояли наши соседи: тётя Света и дядя Миша.
– Понятые, вы здесь?
– Здесь, – почему-то ответила тётя Света.
– Кто вызывал милицию?
– Я, – смело сказал доблестный мальчиш-кибальчиш Сашка Макаров.
В этот момент к дверному проёму подошла бабушка Варя. Она увидела выбитую дверь, ворвалась в комнату и кинулась ко мне.
– Что случилось, душа моя? – дрожащим голосом спросила меня бабушка, ощупывая мою голову, осматривая руки и ноги.
– А ты разве не умерла? – рыдая, спросила я бабушку.
– С чего вдруг я должна умереть?! – воскликнула бабушка, и тут её взгляд упал на плачущую Лизу в наручниках.
– Что тут происходит? – строго спросила бабушка Варя и грозно пошла на милиционера.
Милиционер попятился, но вовремя вспомнил, что он представитель законной власти.
С работы пришёл папа, все долго разбирались, составляли протокол, потом поехали в милицию и вернулись только к ночи, предварительно отвезя Сашку домой. Я старалась не думать о том, что будет с Сашкой. Папа поднялся к ним в квартиру, о чём-то долго говорил с Сашкиным отцом, и мы поехали домой на такси, так как ни у кого не было сил идти пешком.
Пока мы были в милиции, к нам приехал дядя Коля и починил дверь. Папа правду говорил: дядя Коля был превосходным слесарем, особенно когда не пил «водовку».
Несмотря на позднее время, папа усадил нас всех за обеденный стол. Он строго посмотрел на плакавших меня и Лизу, на гордо державшую голову бабушку и тихо сказал:
– Дорогие мои женщины, уважаемая Варвара Степановна, я очень любил вашу дочь. Любил так, как может мужчина любить женщину. Но она оставила нас, подарив Тыковку. Простите Машу. Я – живой человек, и Маше нужна мама. Я привёл в дом Лизу потому, что она порядочный человек и очень мне нравится. И я надеюсь, это взаимно. Я не могу всю жизнь прожить один. К тому же у нас скоро свадьба, нравится вам это или нет. Я вас очень прошу, Варвара Степановна, принять Лизу. Иначе нам всем придётся несладко. И я прошу не настраивать Марию против моей невесты. Если вы меня услышали – кивните, пожалуйста.
Бабушка, подумав, кивнула.
– А вас, Мария Борисовна, я попрошу со всем уважением отнестись к Лизе. Я не настаиваю на том, чтобы вы называли Лизу мамой. Если захотите – другое дело…
Бабушка сердито кашлянула, а папа, серьёзно посмотрев на неё, продолжил:
– Если захочешь, то когда-нибудь назовёшь.
– А если не захочу, как мне называть её?
– Можно просто Лиза, – вмешалась в разговор Лиза.
– А можно тётя Лиза? – спросила я.
– Конечно, можно, – быстро ответила Лиза и впервые посмотрела мне в глаза. Не на потолок, не в угол комнаты, а мне в глаза. И я увидела, что она вовсе не злится на меня.
Папа пожелал нам всем спокойной ночи и впервые не зашёл в мою комнату. Наверное, он всё ещё был зол на меня и бабушку.
Бабушка уложила меня в постель, поцеловала и прошептала:
– Ничего, душа моя, устоится, успокоится. Спи, радость моя! И прости меня.
– За что, бабушка?
– За всё, родная…
И я заснула крепко-крепко.