Единственное сохранившееся свидетельство о жизни отца в Париже – одна черно-белая фотография. Четыре парня стоят рядом на лужайке, и среди них, слева от мольберта, мой отец с зачесанными назад волосами, с кистью и палитрой в руках – типичный молодой азиатский художник. По контрасту с крупной головой его тело кажется еще более худосочным, а глаза сосредоточенно и уверенно смотрят прямо в камеру.
За несколько месяцев он истратил все деньги. Дед еще дважды присылал ему переводы, но отказался продолжать, так что отцу, чтобы сводить концы с концами, пришлось найти работу на неполный день. Каждое утро в мастерской американца Дугласа он украшал портсигары, нанося на них имена покупателей. За утро он мог расписать двадцать портсигаров и заработать двадцать франков. Таким образом выходило шестьсот франков в месяц, и все оставшееся после уплаты пятидесяти за аренду и десяти с чем-то в день на еду он тратил на книги, художественные принадлежности и повседневные расходы. Но через несколько месяцев после биржевого краха 1929 года мастерская закрылась.
За время Первой мировой войны во Франции наняли около тридцати тысяч китайских кули для работы на нужды фронта. Как вспоминал один французский генерал, они были хорошими солдатами, стоически сносившими даже самые масштабные бомбардировки. Когда война закончилась, некоторые из них остались во Франции, так в Париже появился свой китайский квартал, где некоторыми ресторанами заправляли выходцы из Вэньчжоу – прибрежного городка неподалеку от Цзиньхуа. Всех китайских экспатов, независимо от места рождения или количества лет, проведенных во Франции, объединяло пристрастие к китайской кухне, и они регулярно наведывались в эти рестораны.
Однажды отец ел в китайском ресторане и заметил в противоположном углу другого парня-азиата с тонким лицом, острым подбородком и копной волос. Любопытство отца подстегнуло то, что этот посетитель засиделся после еды и все время поглядывал то на часы, то на улицу. Отец понял, что у того не хватает денег, так что подошел и оплатил его счет, а из ресторана они вышли уже вместе. Так началась многолетняя дружба.
Парня звали Ли Южань. Он родился в провинции Чжэцзян, как и мой отец, и был старше его на четыре года. Он изучал философию в университете и куда более активно участвовал в политической жизни. Являясь членом европейской ячейки Коммунистической партии Китая, он публиковал статьи в Чигуане – прогрессивном журнале, который за десять лет до этого создал Чжоу Эньлай.
Ли проводил отца до Hôtel de Lisbonne и увидел, что в его комнатушке вещей всего ничего: несколько фотоальбомов, сборники поэзии да кучка художественных принадлежностей. Его тронуло, что отец заплатил за его еду, хотя и сам нуждался, и впечатлило, насколько тот был предан искусству. С того дня они стали делиться заработанными деньгами, а при необходимости брали в долг на стороне, чтобы помочь друг другу. Отец рассказывал Ли Южаню об искусстве, а тот поощрял его читать больше философских и литературных произведений. Отца не интересовала учеба в университете, но он с радостью ходил с Ли Южанем на публичные лекции, где зачастую развлекался тем, что зарисовывал лысого профессора.
Почти пятьдесят лет спустя, когда «культурная революция» подошла к концу и мы наконец смогли вернуться в Пекин, мне удалось познакомиться с этим старым другом отца. Ли Южаню было под семьдесят, его худощавое тело, укутанное в синюю куртку, слегка покачивалось при ходьбе.
За прошедшие десятилетия они оба пережили одну за другой многие политические кампании и чудом остались живы. Когда отец и Ли Южань снова увиделись, оба заметно волновались. Они вспоминали прошлое, с удовольствием посмеиваясь, обмениваясь вопросами о том, как сложились судьбы такого-то и такого-то и где они сейчас. Было ясно: глядя друг на друга, они видели самих себя, будто воссоединились две части разломанного камня, став единым целым. Широко улыбаясь, они держались за руки, обнимались и никак не могли наговориться. Память словно служила им веревкой, за которую они хватались либо чтобы продвинуться вперед, либо чтобы перенестись назад в прошлое.
В тот день я проводил Ли Южаня до автобусной остановки. У торгового центра в квартале Сидань так сильно дуло, что мы с трудом шли против ветра – он нас чуть не снес. Перекрикивая рев ветра, Ли Южань рассказывал, как они с отцом на пустой желудок болтались по парижским бульварам и площадям, насвистывая и пиная камушки по пути. Пока он говорил, я почти слышал, как эти камушки падают на землю.
Будучи в Париже иностранцем, отец чувствовал себя в изоляции, и его тяга к знаниям лишь росла. Он часами изучал книжные киоски на берегах Сены, и стоило завестись в кармане кое-какой наличности, он покупал книгу и тут же углублялся в нее. В этот насыщенный чтением период он все больше размышлял о мире, и живопись часто уступала место раздумьям. Временами жизнь большого города и уличный гам смягчали его одиночество. Париж поменял его представления о прекрасном, побуждая его изучать и впитывать новую культуру, и, занимаясь живописью, он уже не жалел ярких красок для своих полотен.
Отец брал уроки французского у молодой польки, которая окончила Варшавский университет и теперь намеревалась получить здесь ученую степень по психологии. Трижды в неделю в семь вечера она приходила к нему для разговорной практики. Она радовалась при виде поэтических сборников на отцовском столе, и они долго разговаривали о русских поэтах Есенине и Маяковском. Впервые в своей жизни отец разговаривал по душам с человеком противоположного пола.
Однажды в вечерних сумерках отец мерил шагами тенистую дорожку возле университетской библиотеки, где занималась его подруга-полька. Они договорились встретиться у входа после закрытия библиотеки, и он пришел раньше. Ему часто казалось, будто он ждет чего-то, и тогда был именно такой момент. Одно за другим погасли окна, и полька вышла. Она весело поздоровалась с ним, и они отправились гулять бок о бок. Впервые отец почувствовал, что смущен ее соседством, и во время прогулки он заставлял себя держаться на определенном расстоянии.
Вскоре за ней приехала мать, чтобы увезти обратно в Польшу. Когда он пришел попрощаться, его молодая подруга стала задавать вопросы, которых раньше не задавала. Большая ли у него семья? Близкие ли у него отношения с сестрами? Как долго добираться до Китая?
«Тридцать пять дней», – был его ответ. «Ох, так далеко!» – Она в смятении отвела взгляд, и ее глаза наполнились слезами.
Уходя, мой отец подарил ей книгу с подписью на форзаце: «Когда возьмешь в руки этот том, вспомни парня с Востока».
За время жизни в Париже отцу редко требовался отдых, и бывали ночи, когда он вообще не мог заснуть. Девятнадцатилетний паренек, приехавший из чужих краев, он чувствовал, что его нынешняя жизнь оторвана от воспоминаний прошлого. Волнения и тревоги, амбиции и сомнения наполняли его голову идеями и чувствами, и он немедленно записывал в блокнот любую пришедшую на ум мысль, независимо от времени суток. Чтобы дать мозгу немного отдохнуть, он принимался ходить вверх-вниз по лестнице или гулять по бульварам в толпе. Он все чаще находил утешение в литературе, особенно в поэзии. Его восхищала проза русских авторов, в том числе «Шинель» Гоголя, «Дым» Тургенева, «Бедные люди» Достоевского, но особенно его влекла поэзия Блока, Маяковского, Есенина и Пушкина.
Поэзия для него стала приобретать возвышенный, почти священный статус. Он глубоко разделял приверженность к творческой, насыщенной эмоциями жизни, о которой говорили Аполлинер (он любил цитировать его слова: «У меня была свирель, которую я не променял бы на маршальский жезл») и Маяковский (перечислявший свои потребности: «Перо, карандаш, пишущая машинка, телефон, костюм для посещения ночлежки, велосипед»). Узнав о самоубийстве русского поэта в 1930 году, он горевал так, словно потерял дорогого друга.
Особое место в его сердце занимала гражданская поэзия бельгийца Эмиля Верхарна, и позже он бережно переведет на китайский сборник его стихотворений, озаглавив его Юанье юй чэнши («Поле и город»). По его мнению, Верхарн обладал как современной, трезвой рациональностью, так и эмоциями, более сильными и сложными, чем можно встретить у кого-либо из более ранних авторов. О Верхарне отец обычно говорил так: «Он предупреждал читателей о лавинообразном росте городов в капиталистическом мире и перспективе вымирания многочисленных деревень».
В собственном творчестве отец стремился найти слова, метко характеризующие социальные реалии и эмоции. «Мне становится плохо, когда ловлю себя на использовании шаблонных фраз, – писал он. – Отвратительно, когда поэт не брезгует штампами». Вдохновившись французскими сюрреалистами, он заполнял блокнот мимолетными ощущениями в стиле «психического автоматизма» Андре Бретона.
Под влиянием Ли Южаня отец начал знакомиться с революционными советскими фильмами, которые показывали в так называемом Ленинском зале, расположенном в рабочем районе Парижа. Как-то вечером они с Ли Южанем отправились в Латинский квартал, на рю Сен-Жак, 61, на собрание молодых прогрессистов из Восточной Азии. После этого он написал свое первое стихотворение – «Собрание».
Сбившись кружком, мы сидим в клубах дыма,
крики, шепот и шум над столами.
Голоса – нежность, ярость и взрывы пронзительных звуков…
Жаркие лица скачут под лампами.
Обрывки – французский, японский, аннамский[6], китайский
бурлят по углам.
Очки, сигареты, длинные патлы.
Кто-то читает письмо, кто-то – газету…
Задумчиво, с горечью или в волнении…
безмолвно…
…пунцовые губы разверсты,
и брызжут слова, словно искры.
За всяким печальным, непримиримым лицом,
за каждым прямым или согнутым телом
рисуется тень темной скорби.
Они кричат, и орут, и бушуют,
сердца их горят,
кровь вскипает…
Они – с востока,
японцы, аннамцы, китайцы,
Они –
обожают свободу и ненавидят войну,
из-за этого страждут,
из-за этого рвут себе душу,
обливаются потом,
умываются горькой слезой…
Стиснув кулак,
стучат по столу,
вопят,
ревом ревут!
Окна плотно закрыты,
за ними – тьма окружает,
капли дождя с болью стучат по стеклу…
Дом полон тепла,
тепло струится по лицам,
втекая в каждое сердце,
все дышат одним,
каждое сердце пылает одним и тем же огнем,
пылает,
пылает…
…
В этом мертвом Париже,
в эту мертвую ночь
на рю Сен-Жак, 61 – теплится жизнь,
наши души пылают[7].
Через десять дней после написания этого стихотворения отец отправился домой.
Если пшеничное зерно, пав в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода.
Ай Цин. Смерть назарянина, 1933 год (цитата из Евангелия от Иоанна 12:24)
В «маленькой Сибири» отец иногда рассказывал о своей парижской жизни, особенно в долгие, холодные зимы, когда в кухонном погребе оставались только картошка да лук. Париж мне представлялся невероятным, иным миром.
Зато летом со шпалер свисали зеленые бобы и огурцы, а еще были морковь, и алые помидоры, и огромные тыквы. Овощи и фрукты, которые выращивали члены «пяти категорий дискредитировавших себя слоев населения», были хороши и на вид, и на вкус. Эти свежие плоды добавляли красок в нашу тусклую жизнь, и мы, дети, охотно участвовали в сборе урожая.
Песчаная почва и засушливый климат были хороши для выращивания крупных арбузов, которыми садовод угощал детей, деля каждый плод надвое не ножом, а ударом ладони. Мы с товарищами погружали руки в ярко-красную мякоть, зачерпывали большие куски, клали в рот и глотали. Глядя на то, как мы набрасываемся на арбузы, садовод напоминал нам, что не надо глотать семечки: из выплюнутых вырастет урожай для пира на следующий год.
Роте принадлежало около четырехсот овец, но нас никогда не кормили бараниной. За исключением весны, когда овец стригли, нам надлежало держать от них руки подальше, а все мясо шло государству. Но однажды овцы забрели на поле люцерны – сельскохозяйственной культуры, которую в севообороте использовали для улучшения щелочной почвы, – и никто не сумел их оттуда выгнать. Пока оттаскивали одну, в люцерну забредала другая и принималась жевать ее нежные листья. От отчаяния немой пастух принялся скакать вверх-вниз. Овцы продолжали поглощать люцерну, останавливаясь только тогда, когда уже падали на землю из-за вздутия живота и не могли встать. Солнце уходило за горизонт, а серые глаза овец подергивались пеленой, и они медленно подыхали одна за другой. В параноидальной атмосфере того времени это несчастье расценили не как случайность, а как серьезный политический инцидент.
Но нам это пошло на пользу. Всего за два мао я раздобыл овечьи сердце, печень, легкие, кишки, желудок и голову – все это мне просто свалили в ведро, и получилась горячая, вонючая мешанина. Я очистил внутренности, сперва вывернув кишки, чтобы выбросить содержимое (его количество поражало), и затем как следует промыв их. Потом я замочил их в соленой воде и отскребал, пока не ушел запах, и наконец бросил в кипяток. Я полоскал легкие, наливая в них воду через дыхательные пути, и шлепал, пока они не разбухли так, что чуть не разорвались, – тут из них и засочилась мутноватая жижа. Я продолжал, пока вода не стала прозрачной. Отчетливо помню радость на лице отца – это была большая редкость, – когда я подал на стол вареные внутренности и огромное блюдо с громоздящейся на нем овечьей головой.
При всей унылости тех дней еда все же заряжала отца энтузиазмом. Он хранил счастливые детские воспоминания о сладостях, но в тюрьме или в изгнании к процессу добывания пищи примешивался кислый вкус унижения.
В Париже в кафе неподалеку от отцовского пристанища продавали булочки с заварным кремом и называли их chinois, китайские булочки. Ему не нравилось, что выпечку, которую он никогда не ел в Китае, называли китайской, а также раздражало, когда во время завтрака посетители просили принести парочку «китайцев». Однажды он беседовал с другом, а прохожий крикнул: «Эй, китаец, на этом языке тут нельзя говорить. Во Франции говорят на французском». В другой раз, когда отец рисовал на пленэре на окраине города, к нему, пошатываясь, подошел подвыпивший француз, взглянул на его полотно и выкрикнул с издевкой: «Эй, китаец! В твоей стране черт-те что творится, а ты тут малюешь как ни в чем не бывало!» В этой брошенной невзначай презрительной фразе звучали все унижения, которые отцу приходилось сносить в чужой стране, и внезапно он почувствовал непреодолимое желание поскорее вернуться на родину.
Пока отец был за границей, в Китае изменилась политическая обстановка. Китайские коммунисты устроили несколько восстаний против правительства националистов, временно установив контроль над некоторыми южными территориями страны. Во время Великой депрессии, последовавшей за биржевым крахом 1929 года, количество безработных в Японии достигло 2,5 миллионов, и японское милитаристское правительство увидело в богатом ресурсами северо-востоке Китая спасительный якорь для своей экономики.
К 18 сентября 1931 года японские войска заняли город Шэньян, древнюю столицу Маньчжурии, и за последующие месяцы захватили все три северо-восточные провинции Китая. По мере ухудшения отношений между Китаем и Японией французское правительство, преследуя собственные интересы в Китае и Индокитае, заняло пассивную позицию в отношении японской агрессии. К 28 января 1932 года, когда японский морской десант высадился в Шанхае и атаковал китайский гарнизон, отец отправился в Марсель, чтобы сесть на пароход, отбывавший в Китай.
Те три года, проведенные в Париже, отец будет вспоминать как лучшее время в своей жизни: никогда больше у него не будет таких свобод и досуга. Он уже не был мальчишкой из захолустья, который писал пейзажи на берегу озера Сиху, – он стал молодым мужчиной, имевшим собственное мнение, и достаточно уверенным, чтобы его высказывать. Духовная пища и представления об идеалах, полученные им во Франции, помогут ему продержаться в предстоящие смутные времена.
Дед наверняка был горько разочарован, когда в 1932 году отец вернулся в Фаньтяньцзян без диплома и каких-либо иных свидетельств успеха. Другие родственники смотрели на него с любопытством, не зная, что и подумать. Почти все время он проводил в отцовском доме, хмуро перебирая книги в шкафах. Иногда он развлекал младших братьев и сестер рассказами о жизни во Франции или, изготовив из грубого картона фишки для игры в го, обучал их этой игре. Деревня представлялась ему стоячим прудом, и, что бы ни происходило в мире, на его поверхности не появлялось ни малейших признаков ряби. Дом теперь казался ему еще более чужим, чем раньше.
В мае 1932 года отец снова уехал в Шанхай. В первые десятилетия XX века Британия, Франция и другие страны учредили там иностранные концессии, а с ними пришли и западные банки, газеты, основанные миссионерами университеты и прочие атрибуты современной цивилизации: ипподром, кинотеатры, автомобили, уличные фонари, универсамы, пожарные станции, унитазы, не говоря уже о барах, танцевальных залах, ночных клубах и даже конкурсах красоты. В то время Шанхай рос быстрее любого другого города Восточной Азии, и разнообразие колледжей, книжных магазинов и издательств влекло туда образованную молодежь вроде моего отца.
В Шанхае у отца появился новый друг по имени Цзян Фэн – парень его возраста из рабочей семьи, невысокий, но с сильным и твердым характером. Склонный к самоанализу Цзян Фэн тяготел к искусству, он принимал участие в различных профсоюзных мероприятиях и изображал бастующих рабочих с помощью ксилографии.
Отец вместе с четырьмя другими молодыми художниками жил в шумной коммуналке, расположенной в небольшом двухэтажном здании на рю Порт-де-Люэст. Цзян Фэн ввел его в Лигу левых художников, и вскоре они учредили художественный клуб «Весенняя земля» в качестве базы для мероприятий Лиги. Отец составил манифест, в котором, в частности, говорилось: «Как и другие формы культуры, искусство развивается на фоне веяний времени, так что современное искусство неизбежно следует новым путем и служит новому обществу. Искусство должно постоянно двигаться вперед, выполняя свою роль в образовании и организации масс». Отец стал разделять революционные взгляды, согласно которым культура расценивалась как средство подкрепления теории и идеологии в наглядных формах выражения.
Двенадцатого июля 1932 года, когда художественный клуб «Весенняя земля» проводил урок эсперанто (искусственного языка, популярного в прогрессивных кругах того времени), вдруг нагрянули агенты сыскной полиции из полицейского формирования Французской концессии. Когда они вошли, отец сидел на потрепанном старом диване. Полицейский повернулся к нему и спросил по-французски: «Вы коммунист?» «Что вы имеете в виду под "коммунистом"?» – наивно отреагировал отец. Он тогда не состоял в партии, хотя – втайне от него – многие его друзья уже вступили в нее. «Не трать на него время!» – рявкнул инспектор. Затем он рывком открыл деревянный сундук и вытащил из него плакат с Чан Кайши: глава китайского государства распластался на земле и лизал армейские сапоги, что символизировало японский милитаризм. «Это что такое?» – спросил инспектор. «Это протест против империализма! – ответил мой отец на французском. – Во Франции ведь наверняка такое разрешено? Разве Анри Барбюс и Ромен Роллан не выступают против империализма?»
На другом плакате изображалась колонна рабочих, выходящих с фабрики с красными флагами в знак протеста. «А это тогда что?» – торжествующе вскрикнул инспектор и дал отцу пощечину. Арестовали двенадцать человек, в том числе его и Цзян Фэна. В комнате отца они изъяли собрание сочинений Ленина, экземпляры французской коммунистической газеты L'Humanité и несколько книг, привезенных из Франции.
На том основании, что отец преступил китайский закон, «нарушая общественный порядок своим участием в деятельности Коммунистической партии», ему предъявили обвинение и направили дело в Верховный суд провинции Цзянсу, где оно было рассмотрено в тот же день. Вещественными доказательствами служили найденные в его комнате предметы и документы Лиги левых художников, в том числе конституция, список членов и протоколы собраний, а также плакаты и прочие агитационные материалы. Суд постановил, что художественный клуб «Весенняя земля» – орган Лиги левых художников, ставивший своей целью «нанести вред республике» – расплывчатое обвинение, напоминающее политическое преступление «подстрекательство к подрыву государственной власти», в котором в следующем веке обвинят уже меня.
предоставлено Цзян Фэном
В зале суда ведущий процесс пожилой судья сидел в центре, а по бокам – еще двое. На вопрос, является ли отец лидером Коммунистической партии, тот ответил отрицательно. Когда спросили, чем он занимается, он сказал, что рисует скетчи. Председатель суда не знал, что это означает, и посмотрел на своих коллег, которые тоже выглядели озадаченными.
Через три дня после ареста отца моя тетя Цзян Сихуа поспешила из Шанхая в Цзиньхуа, чтобы взять у деда денег на адвоката. Но к моменту ее возвращения дело было на последней стадии рассмотрения и судья собирался оглашать приговор. Когда отцу сказали, что его приговаривают к шести годам лишения свободы, он рассмеялся. Он и подумать не мог, что проведет следующие несколько лет в тюрьме. Из всех, кого арестовали вместе с ним, он получил самый суровый приговор, вероятно, из-за его дерзкого поведения.
Тюрьму во Второй зоне Шанхая, расположенную по адресу рю Массне, 285, называли тюрьмой Массне. Там содержалось около трех тысяч заключенных, в том числе политические активисты. В камере, помимо отца, было еще двадцать человек. По ночам коек хватало лишь половине из них, а остальным приходилось спать на цементном полу. Ведро с нечистотами выносили только раз в день, поэтому в камере воняло мочой и фекалиями. Совсем скоро отец слег с тяжелой лихорадкой, и ему диагностировали туберкулез. Его перевели на карантин в изолятор, но лекарств не хватало, и ему становилось все хуже. К счастью, его друг Ли Южань, который уже вернулся из Франции, сумел передать лекарство контрабандой и подкупить тюремного доктора, чтобы тот лечил его как следует.
В ночь на 14 января 1933 года был сильный снегопад, и отец сидел под зарешеченным окном, думая о родной деревне. Он вспоминал Даехэ, которая дала ему так много тепла и любви. Он никак не мог заснуть и написал длинное, прочувствованное стихотворение на разговорном языке, в котором вспоминал свою кормилицу и других нищих деревенских женщин, проживших столь же тяжелую жизнь; страдая сам, он сочувствовал им. (Раньше имя своей кормилицы он воспринимал на слух и ни разу не видел, как оно пишется, так что в своем стихотворении он называл ее «Даяньхэ», и только позже понял, что правильно оно должно писаться как «Даехэ».) Первым его читателем стал другой заключенный в кандалах, приговоренный к смертной казни. Строку за строкой он декламировал стих на своем мягком, мелодичном диалекте Сучжоу и растрогался до слез.
Даяньхэ, сегодня я увидел снег и вспомнил о тебе:
твою засыпанную снегом, травой заросшую могилу,
сухие мертвые побеги на крыше прежнего жилища,
твой огород малюсенький, заложенный давно,
и каменную лавку перед входом, затянутую мхом,
Даяньхэ, сегодня я увидел снег и вспомнил о тебе.
…
Даяньхэ, сегодня твой грудничок в тюрьме
и пишет гимн тебе,
твоей душе пурпурной под желтою землей,
твоим рукам, что прежде обнимали
меня, твоим губам, меня дарившим поцелуем,
твоим щекам с их темной, нежной лаской,
твоей груди, меня вскормившей,
и сыновьям твоим – моим же братьям,
всем на земле
кормилицам, похожим на мою, их сыновьям, –
меня любившей, словно сына, моей Даяньхэ[8].
Даяньхэ, моя кормилица, 1933 год
Чтобы скрыть авторство, отец подписал стихотворение псевдонимом Ай Цин Он всегда ненавидел Чан Кайши своего однофамильца[9], за предательство дела революции, так что перечеркнул крестом фонетический компонент в иероглифе, записывавшем их общую фамилию, создав новую – Ай «Ай» на китайском означает «полынь», которая в национальной поэтической традиции ассоциируется одновременно и с резким обрывом, завершением, и с красотой. Спонтанно выбранное имя останется с ним на всю жизнь.
Бессонных ночей было немало, и при тусклом свете уличного фонаря отец торопливо записывал пришедшие в голову строчки в блокноте из грубой бумаги, сделанной из спрессованной соломы. Когда наступал день, он часто обнаруживал, что строчки наползали друг на друга.
От Ли Южаня отец узнал, что его стихотворение «Собрание» только что вышло в журнале Лиги левых художников Бэйдоу («Большая Медведица») и стало его первой публикацией. Ли Южань также принес новость, что получил письмо от польской подруги отца, которая узнала о его тюремном заключении. Она спрашивала: «Почему в Китае человек может попасть в тюрьму за то, что нарисовал пару картинок? Как можно ему помочь?» Больше никаких вестей от нее не было. Учитывая судьбу многих польских евреев во время немецкой оккупации в следующие годы, неудивительно, что его дальнейшие попытки связаться с ней не увенчались успехом.
После того как отец отсидел треть срока, его перевели в исправительный дом провинции Цзянсу в городе Сучжоу – исправительное учреждение для левых радикалов, и в октябре 1935 года освободили условно-досрочно после трех лет и двух месяцев за решеткой. Время, проведенное в тюрьме, одиночество в окружении людей, которым угрожала смерть, когда он и сам был смертельно болен, закалило его волю и укрепило литературные устремления. Более двадцати стихотворных произведений, написанных в заключении, неоспоримо свидетельствовали о его таланте.
Пока отец был в неволе, дед отчаянно горевал и рыдал ночи напролет. Но тюремные злоключения не убавили решимости отца, отступать он не собирался.
Пока он отбывал срок, родители подобрали ему жену. Отец не слишком радовался, заявляя, что из-за судимости думать о женитьбе не время. Но семья настаивала, и муж сестры в ответ на всяческие отговорки сказал ему: «Вы же можете хотя бы попробовать подружиться!»
Будущая невеста отца Чжан Чжужу была дальней родственницей из волости Шанси в уезде Иу. Однажды ее мать сказала моей бабке: «Твой старший сын еще не помолвлен. Может, выберешь ему жену из моих дочерей? Обе не замужем». Бабушка решила, что младшая, Чжужу, подойдет ему больше, на том и сговорились.
Чжан Чжужу еще не было и шестнадцати. Красивая и кроткая девушка была уверена, что отца отправили в тюрьму незаслуженно. Позже она припоминала первые впечатления о нем: «Когда Цзян Хайчэн был в тюрьме, он прислал мне несколько своих стихотворений, а еще рисунок. Это был черно-белый набросок на небольшом листочке бумаги, меньше карточки для записей, и с очаровательными мелкими деталями».
Традиционно предназначение брака виделось в том, чтобы «почтить предков и произвести грядущее потомство», и решение принималось в соответствии с проверенной временем процедурой, впервые описанной конфуцианским философом Мэн-цзы: «Брак – это повеление родителей и сговор сватов». Как и полагалось по обычаю, невесту принесли к дому жениха в паланкине, играла музыка, все веселились. Молодые в унисон поклонились небу и земле, скрепив свой священный союз.
Хотя отец и согласился жениться, его отношение к семье все так же расстраивало деда. Один из учителей деда, много лет преподававший ему классическую литературу, однажды подошел к нему на улице и спросил с усмешкой: «Я слыхал, ваш сын стал именитым поэтом». Жители деревни то и дело отпускали шуточки, что выражение «ду шу лэ» («получил образование») звучит как «доу шу лэ» («все потерял»). Дед разделял скепсис по поводу достижений сына и спрашивал его: «Неужто твоя писанина считается поэзией?»
По мнению деревенских, поэзией мог считаться только пятисложный или шестисложный рифмованный стих на классическом китайском. Отец не удостаивал ответом вопрос деда: эти традиционные предрассудки все равно не победить парой слов. Отец считал, что поэтам нужно освободиться от формальных ограничений и использовать живой, разговорный язык, а не следовать надуманной и немощной литературной моде, которая и так слишком долго господствовала.
Со временем деда стало раздражать, что отец считает родительский дом чем-то вроде придорожной гостиницы в своем большом путешествии. Он переживал, что сын не придает значения семейному имению, которое предки создавали с таким трудом. И еще ему казалось, что отец плохо влияет на младших братьев и сестер.
Он заверял отца, что в Китае нет буржуазии, и настаивал, что никогда не притеснял тех, кто беднее его, так что, если революция и случится, с чего бы ему становиться ее жертвой? А потом он благодушно улыбался и открывал конторскую книгу, где аккуратно вел учет всех ссуд, по которым ему платили проценты. Щелкая костяшками на счетах, он бормотал, что сыну следует больше заботиться о будущем своих братьев и сестер.
В стихотворении «Отец» он потом так скажет о деде:
По малодушию – знал свой шесток
и в самые бурные годы
умудрялся жить мирно,
как бессчетные землевладельцы:
заурядные, косные, самодовольные скряги[10].
Дед хотел, чтобы его сын изучал экономику и право, стал предпринимателем или чиновником. Отцу же казалось, что деду чужды всякие перемены и тот предпочитает наблюдать со стороны: «Не испытывая энтузиазма по поводу "прогресса", он равнодушно встретил "революцию"». Его вполне устраивало лежать на бамбуковой кушетке с рисовым вином, трубкой и томиком рассказов о привидениях эпохи Цин[11].
Отец твердо вознамерился уехать из Фаньтяньцзяна и после долгих попыток наконец смог устроиться преподавателем китайского языка в женское педагогическое училище в Чанчжоу, где-то между Шанхаем и Нанкином. В день отъезда он был весьма воодушевлен, несмотря на то что от февральского холода его защищало лишь тонкое пальто, – ведь скоро у него будет постоянный доход в сорок пять юаней в месяц!
Деда не впечатлило, что сын станет школьным учителем. Когда продавец в их семейной лавке получал деньги от покупателя, то выкрикивал сумму и бросал деньги в кассу так небрежно, что мелкие монеты иногда падали на пол. «Если бы ты собирал эту мелочь, – сказал дед, – и то получилось бы больше, чем рассчитываешь зарабатывать».
Работая учителем, отец не следовал учебному плану, а предпочитал подбирать материалы сам. Он поощрял у своих учениц стремление к самовыражению, редактировал их работы для школьного журнала и к первому его выпуску написал предисловие. «У каждой ученицы есть свой голос, – писал он. – Подобно подземному ручью, однажды он вырвется наружу и потечет к морю». Но к концу первого семестра школа расторгла с ним договор под предлогом того, что он пропагандировал радикальные взгляды в классе. Ученицы грустили о его уходе и в знак благодарности собрали деньги и подарили своему талантливому, но бедному учителю часы.