– Что тебе подарить на день рождения? – уже попрощавшись, шепнул Чернов дочери.
– Мужа Сусе, – ответила девочка, лукаво улыбаясь.
У Чернова упало сердце.
…Сусю, розеточную морскую свинку, он подарил Полине (так звали семилетнюю хозяйку его души) на предыдущий день рождения – первый, после развода с Верой. Хотя дочь была несказанно рада, тетка Лиза затеяла скандал.
– Вот старый дурак! – закричала она в лицо. – Подложил свинью! Ты что, не знаешь, Полина поиграет, поиграет с ней, да и забудет? И она сдохнет где-нибудь под кроватью!
Лиза, грузная шестидесятилетняя женщина, до замужества Чернова и Веры (ее племянницы) была полновластной хозяйкой большого болшевского дома и двадцати окружающих его соток. По бумагам он принадлежал Вере и дочери Лизы, Люсе; обе они обретались по родителям и долгое время в нем жили лишь в дачный сезон. Но через три года после того, как Вера привела в него Чернова, Люся вышла замуж, и тетка с мужем переехали в одну из трех комнат. Вскоре после этого Чернов предложил жене разделить дом на деньги, заработанные им в иранской командировке, но получил отказ.
Позже он узнал, что решение было принято матерью Веры. "Он бесперспективен, старше тебя на двадцать лет, трижды был женат, не имеет ни жилплощади, ни имущества, – сказала она дочери в присутствии Лизы. – И если вы разведетесь, а это случиться, не через пару лет, так через пять, – то он будет иметь юридические права на твою часть дома".
Чернов любил жену и боготворил Полину. Он все проглотил, пытался быть мудрее, но…
Суся не умерла, наоборот, под Новый год родила крохотного детеныша, зачатого ею, по всей видимости, в зоомагазине. Полина праздники провела у бабушки, вернувшись домой, узнала от Лизы, что новорожденный сдох под кроватью. Раздумывая о подарке на свой день рождения, девочка вспомнила этот трагический для нее и свинки случай. И решила дать Сусе возможность восполнить свою потерю.
– Ты понимаешь, что они сделают со мной, когда я появлюсь со второй свинкой? – придя в себя, зашептал Чернов (Лиза притихла на кухне). – Я как минимум месяц после этого не смогу тебя видеть… Как после волнистого попугайчика и черепашки.
– Хочу Сусе мужа, – твердо повторила дочь и, помахав отцу на прощанье, убежала в комнату тетки смотреть начавшийся мультфильм.
За несколько дней до дня рождения, точнее, до дня визита по этому поводу, Чернов позвонил Полине и, как ни в чем не бывало, поинтересовался, какой подарок она хотела бы получить.
– Пап, ты что, забыл? – удивленно воскликнула девочка.
В трубке было слышны приглушенные голоса тетки Лизы и ее мужа.
– Что я забыл? – притворно удивился Чернов.
– Ты же дважды спрашивал меня, и я дважды тебе ответила, – проговорила Полина с укором.
Эта маленькая женщина знала, что такое конспирация.
– Сусе мужа? Ну, ладно, готовься тогда к поросячьей свадьбе, – помрачнел Чернов, поняв, что день рождения дочери не станет для него праздником.
Получилось гораздо хуже, чем он ожидал. Получился постыдный межнациональный скандал. Когда ждешь плохого, всегда приходит отвратительное.
Свинка была куплена. Красивая. Черно-белая, большая, с умильной, умной мордочкой. Дешевая, за сто пятьдесят рублей. К чему покупать дорогую, если все равно кому-нибудь отдадут?
Руслик-Суслик (так его представили в магазине) быстро освоился в жилище Чернова. Он все время ел и потому на руки шел неохотно. Несколько дней до поездки к дочери Чернов спешил уйти с работы, покупал морковку свежее, яблоки. Старался угодить, чувствуя, что этой живности предстоит перенести в скором времени.
Вера была дома. Зато не было зловредного Макарыча, мужа тетки. Полина (вот женщина!) подбежала к отцу со словами:
– Ну что, что ты мне принес?
Чернов опешил.
– Как? Ты же сама просила…
– Что я просила? – довольно искренне удивилась дочь.
– Вот это… – растерянно проговорил он, вынимая из коробки брыкавшегося Руслика-Суслика.
Полина завизжала от восторга, кинулась к свинке. Вера, став выше, застыла. Тетка посерела лицом, заклокотала:
– Вот сволочь! Посмотри, что он принес! Да он издевается над нами!
– Да, ты издеваешься над нами! – согласилась Вера.
Она всегда соглашалась с теткой.
– Мамочка, мамочка, смотри, какой он красивый! – пытаясь разрядить ситуацию, приблизилась к матери Полина. – Возьми его, возьми, он тебе понравиться!
Вера отдернула руку, потянувшуюся к свинке.
– Я унесу его через неделю, – пережив "сволочь", сказал Чернов заранее приготовленную фразу.
Женщина, с которой он бок об бок прожил шесть лет, казалась ему механической.
– Унесешь! – подбоченилась тетка. – Да он за неделю Суську трижды обрюхатит!
Глаза ее озабоченно бегали от глаз Чернова к глазам племянницы. "Есть еще что-то между ними, есть! Не дай бог, помирятся!"
– Принес подарок за сто рублей… – почувствовав беспокойство тетки, выдала Вера.
– Да он нищий! – довольно осклабилась Лиза. – Посмотри, на нем все тобою куплено!
Тетка была права. В бытность супругом Веры зарплаты старшего научного сотрудника хватало Чернову лишь на проездные билеты и покупку основных продуктов питания. Все остальное по своему разумению покупала жена, зарабатывавшая во много раз больше.
– Даже носки и те твои! Два года прошло, а твои! – мстительно блеснули глаза тетки.
Несколько лет она терпела этого своевольного человека в доме, несколько лет она была вынуждена молчать, но вот его разверстые раны в ее распоряжении!
Оскорбленный Чернов принялся делать дыхательные упражнения, но йоговские штучки не помогли, и он вышел из себя. И в относительно приличных выражениях сообщил Лизе нечто такое, что та, несколько секунд похватав ртом воздух, ретировалась к себе.
Следом побежала Вера. Успокаивать – тетка могла отказаться сидеть с Полиной вечерами.
Чернов подошел к дочери.
– Дай хоть поцелую тебя на прощанье.
Полина, выронив Руслика-Суслика, отшатнулась, споткнулась об самокат, подаренный матерью, и упала под стол.
– Ты что!? – вскричал Чернов, пытаясь поднять дочь на ноги.
– Не целуй меня, не целуй! Бабушка вчера сказала, что холостые мужчины все болеют от нехороших женщин. Забирай свою свинку и уходи!
На станции Чернов зашел в бар и выпил стакан вина. Руслику-Суслику, скребшемуся в коробке, он купил картофельных чипсов.
Макарыч, крепкий и высокий шестидесятилетний мужчина, нашел их на платформе, в двух шагах от милицейского пункта.
– Ты что, подлец, моей жене сказал? – схватив за грудки бывшего свояка, закричал он на весь перрон.
Чернов втянул в себя воздух и понял, что влип: Макарыч, в отличие от него, был безнадежно трезв. Будь он выпившим (как обычно под вечер), Чернов, конечно, немедленно бы освободился от захвата. А в существующем контексте, понял он, стоит хоть легонько оттолкнуть правозащитника, как тот мешком упадет на асфальт, закричит благим матом, и ему, Чернову, ночь, а, может быть, и не только ночь, придется провести в милицейской клетке. Если бы Макарыч хотел посчитаться за кратковременное (и, в общем-то, извинительное) лишение его жены дара речи по-свойски, он наверняка обошелся бы привычными русскому уху оскорблениями.
Плотнее сжав коробку с Русликом под мышкой, Чернов сделал робкую попытку самоопределиться.
Макарыч обрадовался – "Все идет так, как задумано!" – и, готовясь упасть и крича: "Милиция, милиция!", потащил пленника к дверям пункта. "Сейчас ты узнаешь, почем ментовские сапоги в ночное время!" – было написано у него на лице всеми красками злорадства.
"Что делать?! – Чернов закусил губу. – Черт, ведь зарплату еще получил, утром останусь без копейки!"
Черт оказался рядом и подсказал выход. И Чернов, не раздумывая, ухватился за предложенную бесом антисемитскую соломинку.
– Евреи! Евреи! – закричал он во весь голос, зная, что в Болшеве постоянно и небезрезультатно пасутся активисты РНЕ. – Вы хотите отнять у меня дочь! Не выйдет!! Не отдам!
Макарыч опешил, разжал железные пальцы и, окидывая взглядом заметно оживившуюся перронную публику, растерянно проговорил:
– Я не евр-е-ей, я мордви-и-н…
– Нет, ты еврей! – затряс указательным пальцем Чернов. – Ты всю жизнь прожил среди евреев! Прочь с моих глаз, а не то Баркашова позову!
К огромному облегчению обоих на станцию влетела электричка. Вскочив в первую попавшуюся дверь, Чернов уселся подальше от людей.
Ему было стыдно.
Он поднял голову, взглянул в окно и, увидев Макарыча, почесывающего затылок, горько усмехнулся: "Дожил… Разыграл антисемитскую карту. Теперь дочь увижу только через суд… Если, конечно, его выиграю…"
Чернов не был антисемитом. Он, сын геологов, с трехлетнего возраста мотался с родителями по всему многоплеменному Союзу, учился в Душанбе в классе, в котором редкая национальность могла похвастаться более чем тремя представителями. О том, что евреи нехороши, он узнал, поступив в московскую аспирантуру. Но лишь пожал плечами. И жена-еврейка была ничем не хуже первой жены-украинки, или второй русской. И в том, что он не прижился в окружении ее сплоченных родственников, была не их вина. Но так легко, так обычно сваливать неприятности на евреев…
Руслик-Суслик, привыкнув к звукам спешащего к Москве поезда, заворочался в своей коробке. "Чипсов хочет, – догадался Чернов. – А я выронил их на платформе".
Осмотревшись, он увидел под ногами относительно свежий огрызок яблока. Вскоре из коробки послышались иные звуки: мгновенно куснув, свинка раз пять мелко стучала зубами, затем, сделав для приличия паузу, кусала снова.
"Девочка плачет, а суслик жует…" – переиначил Чернов по этому поводу известные строки и, неожиданно вспомнив, как дочь отпрянула от его губ, почернел от горя. Уставившись в окно, в ночь, он впустил в себя воспоминания, впустил и воочию увидел, как полтора года назад Полина, держа его с Верой за руки, плакала навзрыд:
– Не расходитесь! Не расходитесь! Мамочка, обними его, мамочка, поцелуй папу!
Бедная девочка… Как она терзалась! Как терзала бабушку и маму просьбами позволить ей хоть немного пожить с папой в его маленькой квартирке…
Случившееся заструилось из ночи непрерывным потоком. Чернов увидел, как год назад они, по осени, играли в песочнице. Полина тогда спросила задумчиво:
– Пап, а как сделать так, чтобы у меня дети не рожались?
– Ты что, сдурела? – испугался он.
– Я не хочу, чтобы у меня был несчастный ребенок. Такой же несчастный, как я…
– Ну, я надеюсь, что у тебя жизнь сложится…
– Нет, не сложится… Мама развелась, и я разведусь… – печально проговорила Полина, проговорила как бы из будущего.
Почувствовав, что без остатка растворяется в несчастье дочери, своем несчастье и всеобщей безысходности, Чернов затряс головой. Это не помогло, и он заставил себя думать о том, как, приехав на Ярославский вокзал, будет покупать в дешевых оптовых рядах десяток кубиков куриного бульона и три куриные же ноги всего по тридцать одному рублю за килограмм. И ассорти для грызунов. С плодами шиповника, желтыми зернами кукурузы, ячменем и всякими полезными витаминами…
Чернов жил на Люблинской улице в маленькой десятиметровой комнате старого "сталинского" дома. Другие две комнаты квартиры пустовали – хозяйке их, бывшей узнице фашистского концлагеря, дали новое жилье в Северном Бутове.
Руслик-Суслик был поселен в дальнем от окна углу самой просторной из них. Домом ему стал ангар, сооруженный из алюминиевого дикта, на котором красовались не отодравшиеся части черно-белого космического снимка северной части Каспийского моря. Пару таких диктов (второй – с клочками Ямбургского газоконденсатного месторождения) Чернов принес с работы для починки диван-кровати, доставшейся ему в наследство он предыдущих жильцов комнаты.
Жили они душа в душу. Чернов приходил с работы, засыпал в кормушку свинки овсянку или ячневую крупу, кидал в ангар полморковки или щедрый яблочный огрызок, изготовленный им по пути от холодильника, затем ел сам и садился за компьютер.
Иногда, устав есть, Руслик-Суслик начинал шуметь. Это означало: "Я не против, чтобы меня взяли на руки. И Чернов брал свинку на руки и начинал ходить с ней по пустой квартире. Сначала он подходил к зеркалу в надежде, что животное узнает себя или, по крайней мере, свою породу.
Но животное не узнавало, и Чернов шел с ним к окну, смотреть, как на улице холодно и неуютно. Свинке нравилось смотреть, как на улице холодно и неуютно, потому что в это время ей чесали за ухом, массировали позвоночник или поглаживали брюшко. В благодарность Руслик-Суслик покусывал палец хозяина своими острыми зубками. Минут через пять в нем просыпался аппетит, и он начинал брыкаться, требуя немедленного возвращения к кормушке. Чернов возвращал и шел к себе валяться на кровати. Во время прогулок со свинкой он обычно вспоминал Полину и принимался думать, почему все так нехорошо получилось у него с Верой.
…Он был геолог, и ему нравилось быть геологом, настоящим полевым геологом. Ему нравились маршруты, тяжелые и не очень, ему нравилось выпытывать у неживой, камнем застывшей природы ее загадки, будить ее стуком молотка и грохотом взрывов, ему нравилось ставить лагерь и обустраивать его.
Водрузив палатку на новом месте, он начинал прокладывать тропы, сооружать из камней очаги, перегораживать ручьи плотинами для удобства водопользования (особенно он любил строить плотины. Ему нравилось приостанавливать движенье вниз). Он строил, прокладывал, сооружал, перегораживал, а через неделю или месяц оставлял все, чтобы начать поиски в другом месте.
"Так и в городе… – подумал он однажды, почесывая у окна темечко Руслику-Суслику. – Женюсь, то есть ставлю лагерь, стараюсь, чтобы было лучше, а потом, не найдя чего-то или, наоборот, найдя, ухожу.
И в дом Веры пришел так же. Вытряхнул мусор, покрасил потолки, наклеил обои, выложил тропинки кирпичом, подправил забор и калитку…
Потом решил все перестроить. Нет бы остановиться, и просто жить, жить и ждать, когда все само сомой образуется…"
Он вспомнил разведочный участок в самом сердце Южного Тянь-Шаня, участок, на котором провел первые годы самостоятельной жизни.
Лучшие годы.
…В семьдесят четвертом, его, молодого специалиста, встретили и впустили в себя умудренные временем ущелья, ущелья, охраняемые доверчивыми красными сурками, неизвестно как попавшими в них из Красной книги, ущелья, украшенные то гордыми эстетами эремурусами, то застенчивым красавцем иван-чаем, то желтыми сухопарыми ирисами, его встретили и впустили в себя тишь и спокойствие, лишь время от времени оправляемые метлами очистительных лавин и селей, его встретило и впустило в себя невозможно голубое небо.
А через семь лет, ничего особого не найдя, он покинул не природу, а поле неравного сражения, поле избиения естества. Борта ущелий, некогда ласкавшие глаза целомудрием, он оставил исполосованными бесчисленными шрамами разведочных канав и траншей, то там, то здесь зияли оставленные им смертельные пробоины штолен, их сернистые отвалы отравляли прозрачные затейливые ручейки, превращая их в мутные, недовольные жизнью потоки.
А красные сурки? Перед отъездом он узнал, что утром на дальнем краю вертолетной площадки маршрутный рабочий поймал в удавку последнего. Поймал под голубым небом, по-прежнему равнодушным. Поймал и был несказанно огорчен: шкура последнего из могикан оказалась безнадежно испорченной бесчисленными шрамами от пуль, дроби и стальных петель.
Точно также через семь лет борьбы и поисков, ничего не добившись, он расстался с Ксенией и почти через семь – с Верой…
Ксения, Ксюша, Ксюха…
Душа всех компаний, она хотела просто жить, просто веселится, хотела струиться, как струится ручеек по дну уютного ущелья. От зеленой лужайки к зеленой лужайке, с камня на камень, все ниже и ниже.
А он брал ее за руку, тащил вверх, на гребень, на ту, на вид недоступную, вершину…
Он тащил, и Ксения шла. Смотрела с удивлением на оставшиеся внизу скалы и осыпи. И начинала верить в себя. А в душе оставалась ручейком.
Сейчас она пьет. Слишком рано прибежала к горькому морю.
Вера… Чернов пытался писать о ней, как писал о первой жене, о других своих женщинах.
Ничего не получалось.
Не было в ней зримых углов, граней. Хрупкая, несмелая, она, тем не менее, шажок за шажком неуклонно шла к поставленной цели.
Она шла от человека к человеку, от должности к должности. И Чернов чувствовал себя ступенькой. Встретив его, зрелого, все видевшего, Вера поняла, что он может научить верить в себя, может, наконец, ослабить довлеющую материнскую опеку.
Чернов привлек Веру разговорами.
Он говорил, что в жизни много дорог.
Он говорил о мигах счастья, которые согревают годы одиночества.
Он говорил о любви, без которой жизнь становится тлением.
Он говорил о женщинах, которых любил и женщинах, которых полюбит.
Он говорил, что большинство людей, расписываясь, думают, что женятся на всю жизнь, хотя длительность среднестатистического брака не превышает семи лет.
И Вера привела его в Болшево. Светлана Анатольевна была категорически против связи (а затем и брака) дочери с человеком ничего не имеющим, и к тому же на девятнадцать лет старше.
– Так это ж на время, мама, – успокоила ее дочь.
И рассказала, как Чернов говорил, что люди, вступающие в брак, должны знать, что, скорее всего, они проживут в нем около семи лет.
Должны знать, потому что это знание поможет любящим сохранить семью, а расчетливым – подготовиться к "следующей" жизни.
Они встречались около месяца, когда в порыве единения Чернов признался, что не прочь родить от нее девочку.
Вера согласилась. Предыдущая ее беременность завершилась трагически, и врачи сказали, что детей, судя по всему, она иметь не сможет.
Чернов сделал все, чтобы Полина родилась. Он убедил ее, что с его ребенком ничего плохого не случиться.
Три года, пока Вера была в послеродовом отпуске и искала потом подходящую работу, они жили неплохо.
Потом все изменилось.
Чернов оказался совершенно невыносимым человеком. Он не желал ни под кого подстраиваться, не мог жить беззаботно, не умел просто ходить по гостям, смотреть телевизор и наслаждаться в уютном ресторанчике настоящей итальянской кухней, он вечно что-нибудь придумывал, переделывал, спорил, предлагал, постоянно раздражая всем этим как Веру, так и ближайших ее родственников.
Так долго продолжаться не могло, тем более, что к исходу шестого года брака Вера стала исполнительным директором коммерческой экономической школы для перспективной молодежи…
Чернов догадывался, почему у него ничего не получается в жизни. На окраине Душанбе, – в этом городе он вырос, – дома строили из глины. Люди брали под ногами обычную повсеместную глину, мать грязи, месили ногами, укладывали в ящик-форму и тут же вытряхивали поражающий значимостью кирпич. Затем второй, третий, четвертый. И, высушив их палящим солнцем, строили дома. Однажды, – Чернову было четыре с половиной года, – дед увидел его, стоящего с открытым ртом перед штабелем сырых еще основ мироздания, подошел, стал рядом и сказал:
– Да, кирпичи – это нечто. Из них можно построить все. И знаешь, чем они еще знамениты? Тот, кто делает кирпичи, кирпичом стать не может. Иначе говоря, сынок, либо ты корова, либо молоко. Не хочешь в этом убедиться? На, вот, возьми вместо ящика.
И пошарив в карманах, протянул внуку обычный спичечный коробок.
Через два часа Чернов стал творцом.
Он построил свой первый дом.
Маленький, но очень похожий на всамделишный.
Его сломала ставшая не с той ноги бабушка.
Но процесс пошел. Семилетним, переехав к маме, переставшей ездить на полевые работы, он принялся со всей округи стаскивать во двор бесхозные кирпичи и построил грандиозную сводчатую башню. Маленький Чернов сидел в ней, совершенно великолепной, сидел на корточках, с опаской поглядывая на шаткую кровлю, когда пришел рассерженный отчим (мать оторвала его от книг). Вытащив и коротко отругав пасынка, он разрушил его творенье, и ушел дописывать диссертацию.
Чернов не расстроился – башни не стало, но остались кирпичи. И тут же принялся сооружать прочную однокомнатную квартиру с устойчивой крышей. Не успел он и пота отереть с лица, как в ней появилась хозяйка, миловидная соседская девчонка, появилась и споро приготовила вкусный обед из ста граммов ливерной колбасы и свежих душистых цветов белой акации.
Потом были и другие дома. Кирпичные, деревянные и семейные.
Семейные дома Чернов строил из себя и любимой женщины. И все они разрушились, потому что просто жить, просто быть он не мог. Дед был прав: либо ты корова, либо молоко.
Поверхностно знакомый с психоанализом Чернов подозревал, что эта безотчетная, подсознательная страсть к сооружению надежных убежищ (как из кирпичей, так и людей), обязана своим появлением не только детскому впечатлению, но и определенным предродовым страхам.
Отношения с его родным отцом у матери не сложилась, и в течение долгих недель жизнь Чернова висела на волоске.
Ему иногда казалось, что он помнит себя не рожденным.
Помнит, как сжимался в страхе, когда бабушка трясла дочь за плечи, трясла, требуя его выскрести.
Помнит, как их выгнали из дома, помнит, как близкая подружка мамы говорила в уютной коморке под оранжевым абажуром, говорила, что глупо заводить ребенка в семнадцать лет, помнит, как, наконец, решившаяся мать шла, опустив застывшие глаза, шла к повитухе.
Эта призрачная память хранила, видимо, и боязнь света, боязнь очутиться в мирской медицинской ванночке обнаженным окровавленный ошметком, хранила и толкала его строить, строить и перестраивать дома, дома-убежища, дома-матки, в которых может быть так покойно.
…Долгое время после развода у Чернова не было женщины. В столице, принадлежащей богатым мужчинам, старшие научные сотрудники как-то не котировались. К тому же, когда удавалось все же познакомиться с более-менее подходящей женщиной, та просила дать ей почитать книжку (Чернов, поработавший во многих районах СССР и за рубежом, пописывал приключенческие романы), а, прочитав, говорила по телефону: "…нет, мы не подходим друг другу. Ты ищешь в жизни и в женщинах то, чего в них нет и быть не может…"
Но свято место пусто не бывает, и скоро в квартире появилась санитарный врач Лариса. Под сорок, красивая, все на месте… Замужем не была, всю жизнь с родителями. Руслик-Суслик невзлюбил женщину – счел слишком нервной и импульсивной. И не без оснований – вспомнив о нем, она бежала к ангару, хватала и начинала гладить и тормошить.
Глаза ее были настороженными. Она не раскрыла ни одной его книжки – лишь однажды (угадав ту самую, в которой был весь Чернов) прикоснулась напрягшимися пальцами как к чему-то неприятному, таящему опасность, прикоснулась, всем своим сжавшимся существом выразив нежелание никого и ничего не впускать в себя – ни самого Чернова, ни его мыслей, ни его прошлого. Не впускать, чтобы он не узнал ее, не увидел, того, что у нее внутри.
Как-то, дожидаясь прихода Ларисы, Чернов стоял у окна с Русликом-Сусликом на руках.
– Ты зря ее недолюбливаешь, – говорил он, вглядываясь в подходящих к дому женщин, – Понимаешь, она несчастна… Ее никогда никто не любил, ее всегда использовали. И родители тоже…
Он замолчал, вспоминая, что недавно вычитал в книжках о странностях Ларисы… Почему она не любит поцелуев и прикосновений, почему ей нравиться рассматривать и трогать его ноги, почему панически боится забеременеть. И почему вместо него ласкает свинку…
"Что поймет Руслик-Суслик о ноге, как фетише? – усмехнулся он, переведя взгляд на трехпалую заднюю лапку свинки. – И как ему понять, что ее склонности обусловлены подсознательным стремлением изжить отвращение к сексу, отвращение, привитое в детстве родителями?
Лариса в тот вечер не пришла. Расстроенный Чернов сел за компьютер "сублимировать". В постель он лег в третьем часу ночи, но уснуть долго не мог – Руслик-Суслик пищал и буйствовал до утра. Все опрокинул в своем жилище, все сбуровил.
"Мое либидо, видимо, ему передалось, – усмехнулся Чернов, уже проваливаясь в сон. – Но самочку я тебе не куплю, и не надейся. Стадо свиней в своем доме – это не стадо свиней в Лизином…"