bannerbannerbanner
Исповедь

Блаженный Августин
Исповедь

Полная версия

IV

7. В эти годы, когда я только что начал преподавать в своем родном городе, я завел себе друга, которого общность наших вкусов делала мне очень дорогим. Был он мне ровесником и находился в том же цвету цветущей юности[179]. Мальчиками мы росли вместе; вместе ходили в школу и вместе играли. Тогда мы еще не были так дружны; хотя и впоследствии тут не было истинной дружбы, потому что истинной она бывает только в том случае, если Ты скрепляешь ее между людьми, привязавшимися друг к другу «любовью, излившейся в сердца наши Духом Святым, Который дан нам»[180]. Тем не менее созревшая в горячем увлечении одним и тем же, была она мне чрезвычайно сладостна. Я уклонил его от истинной веры, – у него, юноши, она не была глубокой и настоящей, – к тем гибельным и суеверным сказкам, которые заставляли мать мою плакать надо мною. Вместе с моей заблудилась и его душа, а моя не могла уже обходиться без него.

И вот Ты, по пятам настигающий тех, кто бежит от Тебя, Бог отмщения и источник милосердия, обращающий нас к себе дивными способами, вот Ты взял его из этой жизни, когда едва исполнился год нашей дружбе, бывшей для меня сладостнее всего, что было сладостного в тогдашней моей жизни.

8. Может ли один человек «исчислить хвалы Твои»[181] за благодеяния Твои ему одному? Что сделал Ты тогда, Боже мой? как неисследима «бездна судеб Твоих»[182]. Страдая лихорадкой, он долго лежал без памяти, в смертном поту. Так как в его выздоровлении отчаялись, то его окрестили в бессознательном состоянии[183]. Я не обратил на это внимания, рассчитывая, что в душе его скорее удержится то, что он узнал от меня, чем то, что делали с его бессознательным телом. Случилось, однако, совсем по-иному. Он поправился и выздоровел, и как только я смог говорить с ним (а смог я сейчас же, как смог и он, потому что я не отходил от него, и мы не могли оторваться друг от друга), я начал было насмехаться над крещением[184], которое он принял вовсе без сознания и без памяти. Он уже знал, что он его принял. Я рассчитывал, что и он посмеется вместе со мной, но он отшатнулся от меня в ужасе, как от врага, и с удивительной и внезапной независимостью сказал мне, что если я хочу быть ему другом, то не должен никогда говорить ему таких слов. Я, пораженный и смущенный, решил отложить свой натиск до тех пор, пока он оправится и сможет, вполне выздоровев, разговаривать со мной о чем угодно. Но через несколько дней, в мое отсутствие, он опять заболел лихорадкой и умер, отнятый у меня, безумного, чтобы жить у Тебя на утешение мне.

9. Какою печалью омрачилось сердце мое! куда бы я ни посмотрел, всюду была смерть. Родной город стал для меня камерой пыток, отцовский дом – обителью беспросветного горя; всё, чем мы жили с ним сообща, без него превратилось в лютую муку. Повсюду искали его глаза мои, и его не было. Я возненавидел всё, потому что нигде его нет, и никто уже не мог мне сказать: «Вот он придет», как говорили об отсутствующем, когда он был жив. Стал я сам для себя великой загадкой и спрашивал душу свою, почему она печальна и почему так смущает меня[185], и не знала она, что ответить мне. И если я говорил «надейся на Бога», она справедливо не слушалась меня, потому что человек, которого я так любил и потерял, был подлиннее и лучше, чем призрак, на которого ей велено было надеяться[186]. Только плач был мне сладостен, и он наследовал другу моему в усладе души моей.

V

10. Теперь, Господи, это уже прошло, и время залечило мою рану. Можно ли мне услышать от Тебя, Который есть Истина, можно ли преклонить ухо моего сердца к устам Твоим и узнать от Тебя, почему плач сладок несчастным?[187] Разве Ты, хотя и всюду присутствуя, отбрасываешь прочь от себя наше несчастье? Ты пребываешь в Себе; мы кружимся в житейских испытаниях. И, однако, если бы плач наш не доходил до ушей Твоих, ничего не осталось бы от надежды нашей[188]. Почему с жизненной горечи срываем мы сладкий плод стенания и плач, вздохи и жалобы?

Или сладко то, что мы надеемся быть услышаны Тобою? Это верно в отношении молитв, которые дышат желанием дойти до Тебя. Но в печали об утере и в той скорби, которая окутывала меня? Я ведь не надеялся, что он оживет, и не этого просил своими слезами; я только горевал и плакал, потерян я был и несчастен: потерял я радость свою. Или плач, горестный сам по себе, услаждает нас, пресытившихся тем, чем мы когда-то наслаждались и что теперь внушает нам отвращение?

VI

11. Зачем, однако, я говорю это? Сейчас время не спрашивать, а исповедоваться Тебе. Я был несчастен, и несчастна всякая душа, скованная любовью к тому, что смертно: она разрывается, теряя, и тогда понимает, в чем ее несчастье, которым несчастна была еще и до потери своей.

Таково было состояние мое в то время; я горько плакал и находил успокоение в этой горечи. Так несчастен я был, и дороже моего друга оказалась для меня эта самая несчастная жизнь. Я, конечно, хотел бы ее изменить, но также не желал бы утратить ее, как и его. И я не знаю, захотел ли бы я умереть даже за него, как это рассказывают про Ореста и Пилада[189], если это только не выдумка, что они хотели умереть вместе один за другого, потому что хуже смерти была для них жизнь врозь. Во мне же родилось какое-то чувство, совершенно этому противоположное; было у меня и жестокое отвращение к жизни и страх перед смертью. Я думаю, что чем больше я его любил, тем больше ненавидел я смерть и боялся, как лютого врага, ее, отнявшую его у меня. Вдруг, думал я, поглотит она и всех людей: могла же она унести его.

 

В таком состоянии, помню, находился я. Вот сердце мое, Боже мой, вот оно – взгляни вовнутрь его, таким я его вспоминаю. Надежда моя, Ты, Который очищаешь меня от нечистоты таких привязанностей, устремляя глаза мои к Тебе и «освобождая от силков ноги мои»[190]. Я удивлялся, что остальные люди живут, потому что тот, которого я любил так, словно он не мог умереть, был мертв: и еще больше удивлялся, что я, его второе «я», живу, когда он умер. Хорошо сказал кто-то о своем друге: «половина души моей»[191]. И я чувствовал, что моя душа и его душа были одной душой в двух телах[192], и жизнь внушала мне ужас: не хотел я ведь жить половинной жизнью. Потому, может быть, и боялся умереть, чтобы совсем не умер тот, которого я так любил.

VII

12. О, безумие, не умеющее любить человека, как полагается человеку![193] О, глупец, возмущающийся человеческой участью! Таким был я тогда: я бушевал, вздыхал, плакал, был в расстройстве, не было у меня ни покоя, ни рассуждения. Повсюду со мной была моя растерзанная, окровавленная душа, и ей невтерпеж было со мной, а я не находил места, куда ее пристроить. Рощи с их прелестью, игры, пение, сады, дышавшие благоуханием, пышные пиры, ложе нег, самые книги и стихи – ничто не давало ей покоя. Всё внушало ужас, даже дневной свет; всё, что не было им, было отвратительно и ненавистно. Только в слезах и стенаниях чуть-чуть отдыхала душа моя, но, когда приходилось забирать ее оттуда, тяжким грузом ложилось на меня мое несчастье. К Тебе, Господи, надо было вознести ее и у Тебя лечить. Я знал это, но и не хотел и не мог, тем более что я не думал о Тебе, как о чем-то прочном и верном. Не Ты ведь, а пустой призрак и мое заблуждение были моим богом. И если я пытался пристроить ее тут, чтобы она отдохнула, то она катилась в пустоте и опять обрушивалась на меня, и я оставался с собой: злосчастное место, где я не мог быть и откуда не мог уйти. Куда мое сердце убежало бы от моего сердца? Куда убежал бы я от самого себя? Куда не пошел бы вслед за собой?

И всё-таки я убежал из родного города. Меньше искали его глаза мои там, где не привыкли видеть, и я переехал из Тагасты в Карфаген[194].

VIII

13. Время не проходит впустую и не катится без всякого воздействия на наши чувства: оно творит в душе удивительные дела. Дни приходили и уходили один за другим; приходя и уходя, они бросали в меня семена других надежд и других воспоминаний; постепенно лечили старыми удовольствиями, и печаль моя стала уступать им; стали, однако, наступать – не другие печали, правда, но причины для других печалей. Разве эта печаль так легко и глубоко проникла в самое сердце мое не потому, что я вылил душу свою в песок, полюбив смертное существо так, словно оно не подлежало смерти?

А меня как раз больше всего утешали и возвращали к жизни новые друзья, делившие со мной любовь к тому, что я любил вместо Тебя: нескончаемую сказку[195], сплошной обман, своим нечистым прикосновением развращавший наши умы, зудевшие желанием слушать[196]. И если бы умер кто-нибудь из моих друзей, эта сказка не умерла бы для меня.

Было и другое, что захватывало меня больше в этом дружеском общении: общая беседа и веселье, взаимная благожелательная услужливость; совместное чтение сладкоречивых книг, совместные забавы и взаимное уважение; порою дружеские размолвки, какие бывают у человека с самим собой, – самая редкость разногласий как бы приправляет согласие длительное, – взаимное обучение, когда один учит другого и в свою очередь у него учится; тоскливое ожидание отсутствующих; радостная встреча прибывших. Все такие проявления любящих и любимых сердец[197] – в лице, в словах, в глазах и тысяче милых выражений – как на огне сплавляют между собою души, образуя из многих одну.

IX

14. Вот что мы любим в друзьях и любим так, что человек чувствует себя виноватым, если он не отвечает любовью на любовь. От друга требуют только выражения благожелательности. Отсюда эта печаль по случаю смерти; мрак скорби; сердце, упоенное горечью, в которую обратилась сладость; смерть живых, потому что утратили жизнь умершие.

Блажен, кто любит Тебя, в Тебе друга и ради Тебя врага. Только тот не теряет ничего дорогого, кому все дороги в Том, Кого нельзя потерять. А кто это, как не Бог наш, Бог, Который «создал небо и землю» и «наполняет их»[198], ибо, наполняя, Он и создал их. Тебя никто не теряет, кроме тех, кто Тебя оставляет, а кто оставил, – куда пойдет и куда убежит? Только от Тебя, милостивого, к Тебе, гневному. Где не найдет он в каре, его достигшей, Твоего закона? А «закон Твой – истина», и «истина – это Ты»[199].

X

15. «Боже сил, обрати нас, покажи нам лик Твой, и мы спасемся»[200]. Куда бы ни обратилась человеческая душа, всюду кроме Тебя наткнется она на боль, хотя бы наткнулась и на красоту, но красоту вне Тебя и вне себя самой. И красота эта ничто, если она не от Тебя. Прекрасное родится и умирает; рождаясь, оно начинает как бы быть и растет, чтобы достичь полного расцвета, а, расцветши, стареет и гибнет. Не всегда, правда, доживает до старости, но гибнет всегда. Родившись и стремясь быть, прекрасное, чем скорее растет, утверждая свое бытие, тем сильнее торопится в небытие: таков предел, положенный Тобою земным вещам, потому что они только части целого, существующие не одновременно; уходя и сменяя друг друга, они, как актеры, разыгрывают все цельную пьесу, в которой им даны отдельные роли. То же происходит и с нашей речью, состоящей из звуковых обозначений. Речь не будет целой, если каждое слово, отзвучав в своей роли, не исчезнет, чтобы уступить место другому.

Да хвалит душа моя за этот мир[201] Тебя, «Господь, всего Создатель»[202], но да не прилипает к нему чувственной любовью, ибо он идет, куда и шел – к небытию, и терзает душу смертной тоской, потому что и сама она хочет быть и любит отдыхать на том, что она любит. А в этом мире негде отдохнуть, потому что все в нем безостановочно убегает: как угнаться за этим плотскому чувству? Как удержать даже то, что сейчас под рукой? Медлительно плотское чувство, потому что оно плотское: ограниченность – его свойство. Оно удовлетворяет своему назначению, но его недостаточно, чтобы удержать то, что стремится от положенного начала к положенному концу. Ибо в слове Твоем, которым создан мир, слышит оно: «Отсель и досель».

XI

16. Не суетись, душа моя: не дай оглохнуть уху сердца от грохота суеты твоей. Слушай, само Слово зовет тебя вернуться: безмятежный покой там, где Любовь не покинет тебя, если сам ты Ее не покинешь. Вот одни создания уходят, чтобы дать место другим: отдельные части в совокупности своей образуют этот дольний мир. «Разве Я могу уйти куда-нибудь?» – говорит Слово. Здесь утверди жилище свое; доверь всё, что у тебя есть; душа моя, уставшая, наконец, от обманов. Доверь Истине всё, что у тебя есть от Истины, и ты ничего не утратишь; истлевшее у тебя покроется цветом; исцелятся все недуги твои; преходящее получит новый облик, обновится и соединится с тобой; оно не увлечет тебя в стремлении вниз, но недвижно останется с тобой и пребудет у вечно недвижного и пребывающего Бога[203].

17. Зачем, развращенная, следуешь ты за плотью своей? Пусть она, обращенная, следует за тобой. Всё, что ты узнаешь через нее, частично; ты не знаешь целого, которому принадлежат эти части, и всё-таки они тебя радуют. Если бы твое плотское чувство способно было охватить всё, и не было бы оно, в наказание тебе, справедливо ограничено постижением только части, то ты пожелал бы, чтобы всё, существующее сейчас, прошло, дабы ты больше мог наслаждаться целым[204]. Ведь и речь нашу ты воспринимаешь тоже плотским чувством, и тебе, разумеется, захочется, чтобы отдельные слога быстро произносились один за другим, а не застывали неподвижно: ты ведь хочешь услышать всё целиком. Так и части, составляющие нечто единое, но возникающие не все одновременно в том, что они составляют: всё вместе радует больше части, если бы только это «всё» могло быть разом воспринято. Насколько же лучше тот, кто создал целое – Господь наш. И Он не уходит, потому что для Него нет смены.

 

XII

18. Если тела угодны тебе, хвали за них Бога и обрати любовь свою к их мастеру, чтобы в угодном тебе не стал ты сам неугоден. Если угодны души, да будут они любимы в Боге, потому что и они подвержены перемене, и утверждаются в Нем, а иначе проходят и приходят. Да будут же любимы в Нем: увлеки к Нему с собой те, какие сможешь, и скажи им: «Его будем любить: Он создатель и Он недалеко»[205]. Он не ушел от Своего создания: оно из Него и в Нем. Где же Он? Где вкушают истину? Он в самой глубине сердца[206], только сердце отошло от Него. «Вернитесь, отступники, к сердцу»[207] и прильните к Тому, Кто создал вас. Стойте с Ним – и устоите; успокойтесь в Нем и покойны будете. Куда, в какие трущобы вы идете? Куда вы идете? То хорошее, что вы любите, от Него, и поскольку оно с Ним, оно хорошо и сладостно, но оно станет горьким – и справедливо, – потому что несправедливо любить хорошее и покинуть Того, Кто дал это хорошее.

Зачем вам опять и опять ходить по трудным и страдным дорогам? Нет покоя там, где вы ищете его. Ищите, что вы ищете, но это не там, где вы ищете. Счастливой жизни ищете вы в стране смерти: ее там нет. Как может быть счастливая жизнь там, где нет самой жизни?

19. Сюда спустилась сама Жизнь наша и унесла смерть нашу и поразила ее избытком жизни своей. Прогремел зов Его, чтобы мы вернулись отсюда к Нему, в тайное святилище, откуда Он пришел к нам, войдя сначала в девственное чрево, где с Ним сочеталась человеческая природа, смертная плоть, дабы не остаться ей навсегда смертной, и «откуда Он вышел, как супруг из брачного чертога своего, радуясь, как исполин, пробежать поприще»[208]. Он не медлил, а устремился к нам, крича словами, делами, смертью, жизнью, сошествием, восшествием крича нам вернуться к Нему. Он ушел с глаз наших, чтобы мы вернулись в сердце наше и нашли бы Его. Он ушел, и вот Он здесь; не пожелал долго быть с нами и не оставил нас. Он ушел туда, откуда никогда не уходил, ибо «мир создан Им» и «Он был в этом мире» и «пришел в этот мир спасти грешников»[209]. Ему исповедуется душа моя, и Он «излечил ее, потому что она согрешила пред Ним»[210].

«Сыны человеческие, доколе будет отягощено сердце ваше?» Жизнь спустилась к вам – разве не хотите вы подняться и жить? Но куда вам подняться, если вы «высоко и положили на небо главы свои»[211]. Спуститесь, чтобы подняться, и поднимайтесь к Богу: вы ведь упали, поднявшись против Него[212].

Скажи им это, пусть они плачут «в долине слез»[213], увлеки их с собой к Богу, ибо слова эти говоришь ты от Духа Святого, если говоришь, горя огнем любви.

XIII

20. Я не знал тогда этого, я любил дольную красоту, я шел в бездну и говорил друзьям своим: «Разве мы любим что-нибудь кроме прекрасного? А что такое прекрасное? И что такое красота? Что привлекает нас в том, что мы любим, и располагает к нему? Не будь в нем приятного и прекрасного, оно ни в коем случае не могло бы подвинуть нас к себе». Размышляя, я увидел, что каждое тело представляет собой как бы нечто целое и потому прекрасное, но в то же время оно приятно и тем, что находится в согласовании с другим. Так отдельный член согласуется со всем телом, обувь подходит к ноге и т. п. Эти соображения хлынули из самых глубин моего сердца, и я написал работу «О прекрасном и соответствующем», кажется, в двух или трех книгах. Тебе это известно, Господи: у меня же выпало из памяти. Самих книг у меня нет; они затерялись, не знаю, каким образом.

XIV

21. Что побудило меня, Господи, Боже мой, посвятить эти книги Гиерию, римскому оратору[214], которого я не знал лично, но которым восхищался за его громкую славу ученого. Мне сообщили некоторые его изречения, и они мне нравились. Еще больше нравился он мне потому, что очень нравился другим, и его превозносили похвалами, недоумевая, как сириец, умевший сначала прекрасно говорить по-гречески, стал впоследствии мастером латинской речи и выдающимся знатоком во всех вопросах, касающихся философии.

Человека хвалят, и вот его заглазно начинают любить. Разве эта любовь входит в сердце слушающего от слов хвалящего? Нет! любящий зажигает любовью и другого. Поэтому и любят того, кого хвалят другие, веря, что хвала ему возглашается нелживым сердцем, а это значит, что хвалят, любя.

22. Так любил я тогда людей, доверяясь суду человеческому, а не Твоему, Господи, которым никто не обманывается.

Почему, однако, хвалы ему воздавались совсем иные, чем знаменитому вознице или цирковому охотнику, прославленному народной любовью? Они были серьезны и важны; такие хотел я услышать о себе самом. Я ведь не хотел бы, чтобы меня хвалили и любили так, как актеров, хотя я сам расхваливал их и любил; но я избрал бы полную неизвестность, даже ненависть к себе, но не такую славу, но не такую любовь. Какими гирями одна и та же душа развешивает разную, столь несходную любовь? Почему я люблю в другом то, что одновременно ненавижу? Я ведь гнушаюсь этим для себя и наотрез от этого отказываюсь. А мы оба, и он и я, люди! Хорошую лошадь можно любить, не желая стать ею, даже если бы это было возможно. С актером случай другой: он нашего рода. Значит, я люблю в человеке то, что для меня в себе ненавистно, хотя и я человек?[215] Великая бездна сам человек, «чьи волосы сочтены»[216] у Тебя, Господи, и не теряются у Тебя, и, однако, волосы его легче счесть, чем его чувства и движения его сердца.

23. Что же касается Гиерия, то он принадлежал к тому типу ораторов, который мне так нравился, что мне самому хотелось быть одним из них. Я заблуждался в гордости своей, «был носим всяким ветром»[217], и совершенно скрыто от меня было руководство Твое. И откуда мне знать и как с уверенностью исповедать Тебе, что я больше любил его за любовь и похвалы, чем за те занятия, за которые его хвалили? Если бы те же самые люди не хвалили, а бранили его и рассказывали о нем то же самое, но с бранью и презрением, я не воспламенился бы любовью к нему, хотя ни занятия его, ни он сам не стали бы другим: другими были бы только чувства рассказчиков.

Вот куда брошена немощная душа, не прилепившаяся еще к крепкой истине. Ее несет и кружит, бросает туда и сюда, смотря по тому, куда дует вихрь слов и мнений. Они заслоняют ей свет, и она не видит истины. Она же вот – перед нами.

Для меня тогда было очень важно, чтобы моя книга и мои труды стали известны этому человеку. Его одобрение заставило бы меня загореться еще большим усердием; его неодобрение ранило бы мое суетное, не имевшее в Тебе опоры сердце. И, однако, я с любовью охотно переворачивал перед своим умственным взором вопрос о прекрасном и соответственном, о чем писал ему, и приходил в восторг от своей работы, не нуждаясь ни в чьих похвалах.

XV

24. Я не видел, однако, стержня в великом деле, в искусстве Твоем, Всемогущий, «Который один творишь чудеса»[218]. Душа моя странствовала среди телесных образов: «прекрасное», являющееся таковым само по себе, и «соответственное», хорошо согласующееся с другим предметом, я определял и различал, пользуясь доказательствами и примерами из мира физического.

Потом я обратился к природе души, но ложные понятия, бывшие у меня о мире духовном, мешали мне видеть истину. Во всей силе своей стояла истина у меня перед глазами, а я отвращал свой издерганный ум от бестелесного к линиям, краскам и крупным величинам. И так как я не мог увидеть это в душе, я думал, что не могу видеть и свою душу. Я любил согласие, порождаемое добродетелью, и ненавидел раздор, порождаемый порочностью. В первой я увидел единство, во второй – разделенность. Это единство представлялось мне как совместность разума, истины и высшего блага; разделенность – как некая неразумная жизнь и высшее зло. Я, несчастный, считал, что оно не только субстанция, но что это вообще некая жизнь, только не от Тебя исходящая, Господи, от Которого всё. Единство я назвал монадой, как некий разум, не имеющий пола, а разделенность – диадой: это гнев в преступлениях и похоть в пороках[219]. Сам я не понимал, что говорю. Я не знал и не усвоил себе, что зло вовсе не есть субстанция и что наш разум не представляет собой высшего и неизменного блага.

25. Преступление есть порочное движение души, побуждающее к действию, в котором душа и утверждает себя дерзостно и взбаламученно. Разврат есть необузданное желание, жадное к плотским радостям. Если разумная душа сама порочна, то жизнь пятнают заблуждения и ложные понятия. Как раз такая и была у меня тогда, и я не знал, что ее надо просветить другим светом, чтобы приобщить к истине, потому что в ней самой нет истины. Ибо «Ты зажжешь светильник мой, Господи, Боже мой, Ты просветишь тьму мою; и от полноты Твоей получим мы всё. Ты свет истинный, освещающий всякого человека, приходящего в этот мир, ибо у Тебя нет изменения и ни тени перемены»[220].

26. Я порывался к Тебе и был отбрасываем назад, да отведаю вкуса смерти, потому что «Ты противишься гордым»[221].

А разве не великая гордость притязать по удивительному безумию, что по природе своей я то же самое, что и Ты?[222] Подверженный изменению и ясно видя это из того, что я очень хотел быть мудрым, дабы стать лучше, я предпочел, однако, считать Тебя подверженным изменению, чем признать, что я не то же самое, что и Ты. Потому я и был отталкиваем назад, и Ты пригибал мою кичливую выю[223]. Я носился со своими телесными образами; я, плоть, обвинял плоть, и «бродячий дух»[224], я не повернулся к Тебе; бродя, я бродил среди несуществующего ни в Тебе, ни во мне, ни в теле: тут не было подлинных Твоих созданий, а были одни мои пустые мечтания. И я спрашивал у малых верных детей Твоих, моих сограждан, из среды которых я, сам того не зная, был изгнан, я спрашивал их, нелепый болтун: «Почему же заблуждается душа, которую создал Бог?» Я не хотел, чтобы меня спросили: «Почему же заблуждается Бог?» И я силился доказать, что скорее Ты в своей неизменной сущности вынужден впасть в заблуждение; чем признаться, что я подверженный изменению, добровольно сбиваюсь с пути и в наказание за это впадаю в заблуждение[225].

27. Мне было, пожалуй, лет двадцать шесть – двадцать семь, когда я закончил эти свитки, развертывая перед собой свои выдумки – эти материальные образы, оглушавшие уши моего сердца. Я настораживал их, сладостная Истина, чтобы услышать мелодию Твою, звучавшую глубоко внутри меня. Я думал о «прекрасном и соответственном», хотел встать на ноги и услышать Тебя, «радостью обрадоваться, слыша голос жениха»[226] и не мог: мое заблуждение громко звало меня и увлекало наружу; под тяжестью гордости своей падал я вниз. «Ты не давал слуху моему радости и веселия», и не «ликовали кости мои», потому что «не были сокрушены»[227].

179Confl orentem fl ore любимая Бл. Августином и частая у него fi gura etymologica (употребление слов от одного и того же корня).
180Рим. 5:5.
181Пс. 105:2.
182Пс. 35:7; ср. Рим. 11:33.
183Друг Бл. Августина был, вероятно, как и сам Августин, «оглашенным» с детства. К крещению больных Церковь относилась сдержанно, считая, что оно совершено не по доброй воле, а по необходимости. Лица, окрещенные таким образом, не могли стать священниками. Естественным, однако, было желание не оставить катехумена без крещения: крестили людей, даже лежавших без сознания. Третий Карфагенский собор санкционировал эту практику в тех случаях, когда родственники больного ручались, что он выражал желание креститься.
184Манихеи отвергали крещение, считая, что никакого спасения оно не приносит.
185Пс. 41:6, 12.
186«Надейся на Бога». Бл. Августин вспоминает слова того же псалма; бог, в которого он тогда верил, был только созданием воображения, «призраком», phantasma. См. прим. 25 к кн. III. (В этой публикации кн. 3, гл.6, сноска 6.)
187Ср. Еврипид, irg., 577: «Услада для смертных в бедствиях, стенаниях и потоках слез. Они облегчают скорбь и разрешают великую сердечную муку».
188Такова ли трансцендентность Бога, чтобы Ему безразличны были наши страдания, и нам нечего ожидать от Него помощи и утешения в горе? Бл. Августин никогда не сомневался в том, что Провидение внимательно к людям и заботится о них.
189Герои греческой мифологии, бывшие примером идеальной дружбы.
190Пс. 24:15.
191Гораций. «Оды», 1, 3, 8.
192По словам Диогена Лаертия (6, 1, 20), Аристотель дал такое определение дружбы: «Одна душа, живущая в двух телах».
193То есть понимая и принимая человеческую смертность и ограниченность.
194Августин уехал, ничего не сказав матери (Против академиков, 2, 2, 3). Романиан, гражданин Тагасты, богатый человек и друг Бл. Августина, который жил у него, когда Моника отказалась пустить Августина в родной дом, снабдил его средствами на переезд и на устройство в новом месте.
195Так Бл. Августин называет учение манихеев.
196Prurientes in auribus – «с зудом в ушах». Ср.: 2 Тим. 4:3.
197Redamantium («взаимная любовь»); redamare впервые у Цицерона – «О дружбе», 14, 49. Как и многие слова, созданные им, оно появляется опять только у поздних писателей: Макробия (Сатурналии, 6, 6, 8); Симмаха («Письма»).
198Быт. 1:1 и Иер. 23:24.
199Пс. 118:142; Ин. 14:6.
200Пс. 79:8.
201Пс. 145:1–2.
202Первая строка Амвросиева вечернего гимна. См.: «Исповедь», IX, 15 и 32.
203Пс. 101:13.
204В этом противоположении «части» и «целого» есть, может быть, реминисценция из Порфириевых «Aphormai», где или афористически сжаты, или подробно развиты главные положения Плотина, высказанные в «Эннеадах». Плотиново Εις («Одно») и есть бог, «Целое».
205Деян. 17:27.
206Современные исследователи Бл. Августина полагают, что неоплатоники могли приобщить Августина к философии «разумного делания»: входя в себя, очищаясь от чувственного, чтобы лучше овладеть собой, душа находит истину. См.: A. Solignac. «Reminescences plotiniennes et porphyriennes», р. 455–464.
207Бл. Августин думает о законе, написанном в сердце человека (Рим. 2:15).
208Пс. 18:6.
209Ин. 1:10; 1 Тим. 1:15.
210Пс. 40:5.
211Пс. 72:9.
212«Смиряясь в покаянии, душа получает свою высоту» (Бл. Августин. «О свободной воле», 3, 5). «Человеческая смертная природа надута гордыней. И чтобы человек не считал недостойным себя подражать уничиженному, Сам Господь стал уничиженным, чтобы хоть после этого человеческая гордыня не считала недостойным идти по Его следам».
213Пс. 83:7.
214О Гиерии ничего не известно, кроме того, что сообщает Бл. Августин: во второй половине IV в. много философов и государственных людей носило это имя (финикийский философ, корреспондент Либания; философ неоплатоник; ученик Ямвлиха и учитель Максима; викарий Африки). Кому посвятил Августин свою книгу? Во всяком случае, адресат был фигурой крупной: философом и оратором.
215Бл. Августин чувствует, что, восхищаясь актером, он видит в нем орудие, действующее для его удовольствия, а не человека в его высоком достоинстве. Останавливается он здесь, однако, не столько на моральной проблеме, сколько на психологической загадке.
216Мф. 10:30.
217Еф. 4:14.
218Пс. 71:18.
219Книга Бл. Августина «О прекрасном и соответственном» потеряна. Она дала бы многое для суждения о нем молодом, о его умственных интересах, философской культуре и о влиянии на него манихеев. Августин рассматривал в ней одну из центральных проблем платонизма: сущность прекрасного, взаимоотношения между ним и «подходящим» (см.: «Пир» 211а; «Федр» 249а; 264 и особенно «Гиппий Старший» 290 а – 296 с. Ср.: Цицерон. «Об обязанностях», I, 27–28, 93–99. О возможных источниках Августина см.: K. Sloboda. «L’esthetique de S. Augustin et ses sources», Brno et Paris, 1935, р. 10–16). Бл. Августин в этой работе принимает манихейский дуализм, но мифологическая форма, в которую он был обличен, видимо, его уже не удовлетворяла, и он обратился к философской терминологии, использовав по-своему пифагорейские монаду и диаду – sine sexu (ср.: Макробий. Сон Сципиона, 1, 6, 8): «Монада, т. е. единство, одновременно и мужского и женского пола».
220Пс. 17:29; Ин. 1:16; Иак. 1:17.
2211 Пет. 5:5.
222По манихейскому учению, добро в человеческой душе «от самой субстанции Бога».
223В подл. ventosa cervix – «шея, надутая ветром» – смелая метафора.
224Пс. 77:39.
225«Справедливейшее наказание за грех состоит в том, что человек утрачивает то, чем он не захотел хорошо пользоваться… тот, кто не захотел поступать правильно, когда мог, утрачивает эту возможность, когда захочет поступить правильно» («О свободной воле», 3, 18, 52).
226Ин. 3:29.
227Пс. 50:10.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru