bannerbannerbanner
Кабы не радуга

Борис Херсонский
Кабы не радуга

Полная версия

Вокзал

 
Из трубы паровоза, что из ноздрей лошадиных – пар.
Лицо кочегара растрескалось от жары.
Станционного колокола удар
слышен до сей поры.
Над вокзалом пестрый воздушный шар.
Ваш билет, будьте добры.
 
 
По перрону гуляют дамы. Играет струнный квартет.
По стеклу павильона закат расправил крыло.
Скрипочке Гайдна – Моцарта сносу нет.
Везут. Уже повезло.
Стрекот акрид, хор Аонид и парад планет.
Бог. Мировое зло.
 
 
За вагонным окном легкомысленный летний час.
Чайная ложка звенит, колотится о стакан.
Спелый персик лежит на салфетке, сочась.
Наган оттягивает карман.
При разделе каждый получит часть.
Динь-Дон. Лебединый стан.
 
 
Революция приближается. Привлекательные черты
нового общества юноше застят взгляд.
Белым цветом усыпанные кусты.
Эдемский-эсдекский сад.
Лепестки в болото из пустоты
бросает маркиз де Сад.
 
 
Зевает красавица, откинувшись на диван.
Читает газету, набычившись, господин.
Чайная ложка звенит, колотится о стакан.
Жизнь не щадит седин.
Пролетарий всех стран перечитывает Коран.
Аллах един, но – один.
 
 
В первоклассном купе, на вечерней жаркой земле,
ты знаешь слова: террор, трибунал, портрет
царя, приговор, слава – в тюрьме, в петле.
Но это пока секрет.
Все сожжено. Не ищите души в золе.
Пожалуйста, ваш билет.
 
*
 
Это конечная станция. У нее названия нет.
Просто конечная – в смысле, что дальше путь
обрывается, воздух пустеет и меркнет свет.
Расскажите о чем-нибудь.
 
 
Ну хоть бы об этом здании с проваленной кожурой,
со вставками закопченного, зачумленного стекла.
Его построил герой, разрушил герой второй,
ночная мгла стерегла.
 
 
Что делают эти с баулами и язвами на ногах?
За фанерною выгородкой что кажет глазам экран?
Пустой пьедестал, на нем, прикрывая пах,
когда-то стоял тиран.
 
 
Это было славное время. Жаль, что некого расспросить.
Счастье давали по карточкам, где-то по сорок грамм.
Потом, известное дело, лихорадка, красная сыпь,
выстрелы по утрам.
 
 
Потом отправляли товары: соль, керосин, табак.
Потом умирали в муках, но боялись кричать.
Потом в железном фургоне увезли бродячих собак,
заперли наглухо двери и наложили печать.
 
*
 
Объявляют прибытие. Валятся с верхних полок
с гитарами, рюкзаками, каждый второй – геолог,
каждый третий – биолог, физик, шизик, подлец, кондуктор.
Весь перрон в цветах. Играет марш репродуктор.
 
 
Вот несгораемый ящик разлук моих, встреч, ночевок
на лавках, под взглядом дружинников, среди других
заготовок
для производства людей, притон, суровая школа.
Нюське из комкомсомола плохо после укола.
 
 
Вот они все собрались – бухой инвалид с культяпкой,
техничка из сорок девятой со шваброй и мокрой тряпкой,
святой Себастьян, как ежик, в тонких пернатых стрелах,
несколько тел обнаженных, прокаженных и загорелых.
 
 
Считать – не исчислить услуг. Заправка, затравка, вставка
змеек на выбор: гадюка, удав, удавка.
Распродажа газет. Платный клозет. Столовка.
Рыбий жир, затраханный сыр, где дырки, там и головка.
 
 
Вот они все разлеглись: прежде всего, просторы,
долины великих рек, боры и в них проборы —
просеки, блин, дубравы и в них оравы
подростков в поисках сладкой грибной отравы.
 
 
Объявляют небытие. Все совершенно правы.
 

"Ему было меньше двенадцати лет, когда…"

 
Ему было меньше двенадцати лет, когда
пионерию наградили – какой-то там юбилей —
орденом Ленина. Началась чехарда.
Линейки. Поездка в Москву. Очередь в Мавзолей.
 
 
Осик ждал, когда всем пионерам раздадут ордена.
Не дождавшись, рыдал в углу неделю подряд.
Его не волновали коммунизм, страна, целина,
все, что он читал – каталог советских наград.
 
 
Через год он знал, что орден Ленина – "дед"
стоит рублей пятьсот. Драгметаллы, эмаль.
"Звездочка" в той же цене. Список подвигов и побед
измерялся бумажками. Было немного жаль.
 
 
Нет, не денег – иллюзий. Покупка, обмен, обман.
Он терся среди барыг. И втерся в круг через год.
Ему не мешали ни возраст, ни полупустой карман.
И если он делал ход, то это был верный ход.
 
 
В семидесятые годы, ощущая сродство
тоталитарных режимов, он собирал подряд
"советы", "китай" и "наци". В собранье его
было до пятисот разнообразных наград.
 
 
В миру он был врач-кардиолог. В кабинете стоял манекен
в кителе, сшитом из враждующих половин:
слева – звезды, справа – кресты. Вдоль белых стен
красовались стенды. Здесь он отдыхал один.
 
 
Я там появился однажды по просьбе его отца
через год после того, как сына хватил удар.
Остаточные явления. Выраженье его лица
меня поразило. Казалось, он был безнадежно стар.
 
 
Отец смотрелся моложе. Он стоял в стороне,
следя за ходом осмотра. Зная все наперед.
Три еврея. И ценный военный плакат на стене:
"Радуйся, фюрер! С тобой немецкий народ!"
 

"Храм называется ступа. В храме, что в ступе пест…"

 
Храм называется ступа. В храме, что в ступе пест,
огромный каменный Будда один, как перст.
На площади несколько каменных черепах
пирамидою друг на дружке. Чуть левее – скала.
Под скалою звенит ручей – прозрачней стекла.
До вечера здесь сидит достопочтенный Пак.
 
 
Вечером Пак идет в горы, в пещеру, во мрак.
В этой пещере живет золотой дракон.
Найдешь чешуйку дракона – получишь жену. Так
тут добывают жен. Закон суров, но – закон.
 
 
Пак заходит в пещеру. Дракон, встречая его,
превращается в деву с копною черных волос,
наспех заколотых шпильками. На девушке – ничего,
кроме халата в узорах из красных цветов и ос,
вышитых серебром. Тогда ощущает Пак:
все его существо, опустившись в пах,
вздымается, выгибаясь, как головы черепах.
 
 
Но это бывает вечером. А по утрам
если заглянешь в ступу (так называется храм),
там двое – каменный Будда и достопочтенный Пак.
 

"Все о том же, о том же, как написала Линор…"

 
Все о том же, о том же, как написала Линор
Горалик, а ты – напомнила, с этих пор
мысли ходят по кругу,
как угрюмые зэки во дворике вечной тюрьмы.
Время длится в молчании. Мы
все сказали другим, сами себе и друг другу.
 
 
Все о том же, прибавлю – все то же, все так же. Вчера
тоже было не легче. Теперь ни черта
в двух шагах не увидишь.
Собирать образа, чемоданы, котомки, вязать узелки,
слушать, как гробовые полки
распевают казацкий хорал или песню на идиш.
 
 
Все о том же, все так же, все те же, за вычетом той,
заокеанской, чужой оболочки пустой,
цвета школьного мела.
И душе остается, прикинувшись малышом,
осторожно ползти нагишом
по упругим буграм бесконечного женского тела.
 
 
Все о том же, все так же, все тот же прокуренный мир,
заношенный, жалкий, затертый до дыр,
часть пространства, в котором
в проводах золотая пчела высоковольтно гудит.
 
 
Из небес треугольник глядит
немигающим, пристальным, царственным взором.
 

"В день Благовещенья, не выходя из дома…"

 
В день Благовещенья, не выходя из дома,
разве в лавку, в квартале, за запрещенной снедью,
пачкой "Мальборо", смесью валерианы и брома,
мимо фасада, прикрытого крупной сетью
в ожидании сноса или ремонта. Купол
ближайшего храма в этот день кажется выше
на полголовы. Дождик с рассвета капал,
но подустал и притих. Кот с выраженьем морды "не ваше
дело", вихляя задом, свернул за угол.
Засиженный голубями бюст в полукруглой нише
смотрит пустыми глазами, которыми прежде плакал.
 
 
Незримая мама дает указания Маше,
моющей раму, поскольку Маша мыла раму в проеме,
а мама любила Машу, как никто в этом мире и доме.
 
 
Машу тоже звали Марией. Как ту, перед которой
ангел с цветущей ветвью стоял, возглашая:
"Радуйся, благодатная! Бог с тобою! До скорой
встречи!" Сухая акация. Шумная стая
грает и метит асфальт известковым пометом.
Ангел стучится к Деве. Она вопрошает: "Кто там?"
 
 
Ей отвечает церковный хор и звон с колоколен,
и смеется Младенец: "Разве ты меня не узнала?
Ну и что, что я еще не родился, уж я-то волен
родиться, когда захочу, Отцу сопрестолен.
Се – стою и стучу, как карандашик внутри пенала!"
 

"Как одиноко город сидит…"

 
Как одиноко город сидит,
сгорбившись, подобно вдове,
с платком на старушечьей голове!
Ее владенья разорены,
юные дочери осквернены,
был сын, но и он убит.
 
 
За острой иглою – белая нить,
саван – прочное полотно,
пусть покроет родную землю оно,
прислонилась к горячему камню щека,
ни плакальщика, ни могильщика,
землю некому похоронить.
 
 
Иеремия, ты слышишь, я
плачу с тобой вдвоем,
так рыдают высохший водоем
и проломленная городская стена,
моя столица осталась одна
по ту сторону бытия.
 
 
А по эту сторону – два раба,
яма, петля и страх,
недвижный воздух, дорожный прах,
на котором две цепочки следов
да десяток идущих по следу врагов,
а следом плетется арба.
 
 
Бугристые, длинные спины волов,
крик погонщика: "Шевелись!"
И хочешь – кляни, а не хочешь – молись,
все равно ни то, ни это не в счет,
и равнодушно вечность течет
поверх склоненных голов.
 

"Направленье и скорость бегства…"

 
Направленье и скорость бегства,
место действия – безразличны,
и спасенье не цель, а средство
пробудиться, как в детских снах.
 
 
Обстоятельства так обычны:
пробудишься и, пробудившись,
ощущаешь мышцы, и в мышцах —
кровь, и в каждой кровинке – страх.
 
 
По уступам морского дна
мы бежим, запрокинув лица.
Позади гремят колесницы,
и вода стоит, как стена.
 
 
Но к стене нельзя прислониться,
и судьба уже решена.
 

"Семь старцев медленно к Храму идут…"

 
Семь старцев медленно к Храму идут,
продвигаясь вдоль квартала блудниц,
мечтая остаться вдвоем хоть с одной
из сидящих на корточках у лазов в свои дома.
 
 
Тщетно пытаясь освободиться от пут,
в корзине трепещут семь голубиц,
предназначенных в жертву. Зной
невыносимый, влажный, сводящий с ума.
 
 
Проезжает конная статуя с мускулистой рукой,
приветственно поднятой. Многие падают ниц.
 
 
Небо намного тверже, чем в День второй.
 
 
Перед Храмом толпится разноязыкий сброд.
Слышится пенье левитов. Резкие возгласы труб.
Чуть в стороне над кострами кипят котлы
с жертвенным мясом. Пляски вокруг котлов.
 
 
Один подымает лицо. Боже, какой урод!
Другой ухмыляется. Видно, что душегуб.
Это – Божий народ. Бог достоин хвалы.
Бог услышит мольбу. Не разбирая слов.
 
 
Всякая ложь хранит отпечаток губ,
которые шевелились и были теплы.
 
 
Голубиц обезглавят. Старцы умрут в свой черед.
Здание будет разрушено. Кроме одной стены.
Все дороги ведут в тупик. Кроме одной стези.
Девственниц обесчестят. Праведников убьют.
Нечестивцев усадят за праздничные столы.
 
 
Говорят, что у нас и волосы на голове сочтены.
Но враг оседлает нас и прикажет: вези!
Куда – известно. В мир, где блудят и пьют,
где кровью полощут рот и мочою моют полы.
 
 
Птицы в клювах растащат имя моей страны.
Тысячу лет не вспомнят о том, что свершилось тут.
 
 
Бог нашу боль хранит. Все до последней слезы.
 

"И чего ты хотела, произнося…"

 
И чего ты хотела, произнося
имя мое, плотно губы сомкнув,
выдувая проклятия, как изделия – стеклодув?
От ладони моей отстраняясь вся,
уклоняясь от ложа, выжидая, пока
семя не выдою собственною рукой.
Превращаясь то в мальчика, то в старика,
я уже не помню, кто я такой.
 
 
Оно и лучше. Человек по природе – тлен.
Растлевает и тлеет, о прочем – лучше молчать.
Мужчина вернется в прах, но из праха член
что каменное надгробье будет торчать.
Лишь размноженье способно смерть побороть.
Лучше бы вымерли души, но оставались тела.
Крайнюю плоть во младенчестве взял Господь.
Остальное было твоим, но ты не брала.
 
 
Я иду вдоль стены, иногда опираясь рукой
о горячие камни, если шатает вбок.
Толпа во врата впадает пестрой рекой.
Там, за стеной, говорят, обитает Бог.
Там, за стеной, на меня наденут ефод
и драгоценный нагрудник. Выйдя во двор,
я раздвигаю пальцы, благословляя народ.
Ты стоишь средь толпы. И я опускаю взор.
 

"Ближе к старости, особенно по утрам…"

 
Ближе к старости, особенно по утрам,
на границе реальности и сновидений,
душа, не овладевшая до конца
собственным телом, пытается шевелиться,
но безуспешно. Трудно отвлечься от дум,
 
 
что пора принести покаянную жертву в Храм,
или сделать жизнь порядочней,
чтоб не сказать – совершенней,
и (если не восхвалять) не проклинать Творца,
и, отвратясь от мздоимства,
судить, невзирая на лица,
ибо лица отвратительны. Также и шум,
 
 
доносящийся с улицы, не сулит
ничего хорошего. Остановка за малым —
встать, несмотря ни на что, распрямить хребет,
освободить пузырь и кишечник. Благословен
Ты, Господь, Бог наш, Царь Вселенной,
 
 
сотворивший отверстия в теле. Нет, не болит
ничего, кроме совести. Здесь, над развалом
похоти, любодеяний, нарушен каждый обет,
каждый устав. В отместку (или взамен) —
годы зрелости нищей и не слишком почтенной.
 
 
Ближе к старости по утрам стоишь у окна,
не торопишься отодвинуть ставни, но, прикоснувшись
к засову, медлишь, всматриваясь сквозь щель,
и ничего не видишь, кроме полоски света
и мелькания пятен. Плоский луч разделяет наискосок
 
 
сумрак спальни. Искрится пыль. Треснувшая стена
угрожает обвалом в течение века. Зачем, проснувшись,
погружаться в мечтания, отыскивая цель
существования, но находя лишь это
биение, изнутри раздалбливающее висок?
 

"Разбитые зеркала – это будет потом…"

 
Разбитые зеркала – это будет потом,
а покуда жены Ершалаима
глядятся в полированную медь,
придающую лицам желтоватый оттенок.
Каждая прядь волос над высоким лбом
сама по себе, недвижима,
и если слишком долго смотреть,
различаешь сеть
голубоватых тончайших венок
во впадинке у виска;
это вовсе не означает,
что пора увяданья близка,
но все же чуть огорчает.
 
 
Известно, что юное тело должно блестеть,
и маслянистые умащенья
покрывали красавицу с головы до пят,
что сказывалось на качестве отраженья,
блистательного в блистающем. Тебя окропят
ароматной водой, настоянной на лепестках
черных роз, и это особый род
мумифицирования тела,
которое по природе – прах,
но на пути к распаду (чему настанет черед)
хотело всего, что благоухало и (или) блестело.
 
 
Растление и истление на наречии тех времен —
одно и то же. Похотливое лоно,
открытое всем и каждому, могло оказаться
(вместе с сосцами, которых
каждый мог свободно касаться)
причиной набега враждебных племен,
паденья столицы, плача у рек Вавилона,
пленения, рабства; и даже колонны
в святая святых шатались в такт
колебанию ложа блудницы,
хотя и не каждый грешник смог убедиться
в течение жизни, что это и вправду так.
 
 
Медное зеркало нельзя разбить на куски,
его корежат, сминают и втаптывают в грунт,
оно темнеет, покрывается чернотой
и зеленью патины, в которой кроме тоски,
двуокиси жизни, распада, отражается только бунт
первобытного хаоса, оставшегося за чертой
Творенья Господнего. В черный бугристый диск
проваливаешься, как в бездну – глядись не глядись.
 

"Святая земля состоит из святых…"

 
Святая земля состоит из святых
вещей, перемолотых в пыль,
замешанную на жирной смазке греха.
По этой тропе ковыляет судьба живых,
калека, опирающийся на костыль,
из которого сыплется труха.
 
 
Трудно поверить, что это истинный путь.
Глубже вдыхай полуденный зной, настой
ладана, предательства, клеветы
и немного воздуха, чтоб дотянуть
до прохлады и темноты
и услышать крик часовых и шаги
за городской стеной.
 
 
Жизнь прочна и надежна. Враги
покуда на подступах. Подступы укреплены,
ложь и насилие ходят дозором
вдоль городской стены,
взгляд старца,
встречаясь со взором блудницы,
загорается. Белые голубицы
зарезаны и сожжены
на алтарях столицы,
во славу добродетельной и премудрой жены.
 

"На плоскую крышу дома жертвенный свет луны…"

 
На плоскую крышу дома жертвенный свет луны
ложится. Он наполняет собою двор,
серебрит без того серебристые кроны древ.
Лежу, запрокинув голову к небесам.
 
 
Небеса начинают вращаться. Они вольны
делать что им угодно. Они омрачают взор
слишком внимательный. Они отверзают зев,
бездну, которой Всевышний страшится сам.
 
 
Выпирают, клубясь, деревья из-за оград.
Вспоминают дороги тех, кто ушел вчера.
Тяжкий жар вожделения опускается в пах.
Минута – и тело охватывает дрожь.
 
 
Глиняный град ступенями сходит в ад.
Над ним нависает Храмовая гора.
Мир преисподней страшен на первых порах.
Звездное небо лжет. И я повторяю ложь.
 

"Отбросы, обноски, обломки…"

 
Отбросы, обноски, обломки
образуют культурный слой,
то, что стало костями, черепками или золой;
пронумерованные фрагменты, разложив
рядом (или рядком) на мешковине,
расчистив метелкой из перьев сизых и жестких,
могут собрать, воссоздав, древний сосуд,
который, свое отслужив,
забыл о том, что хранил в сердцевине.
 
 
Это о черепках. Что до громоздких
обломков черепа, то они могут лежать спокойно,
пока труба не позовет на Суд
кости, мышцы и нервы; все это послойно
возобновляет тело, которое вознесут
ангелы в райские кущи – по недосмотру, или
бесы утащат в ад – честь по заслугам;
у подсудимой души и у воскресшей пыли
вряд ли найдутся причины
восхищаться друг другом.
 
 
Среди прочих находок – медные зеркала,
вернее, остатки их, под патиной отражений,
без остатка поглощающие лучи,
затягивающие, как воронка; вечная мгла
ненасытна, рассеять ее – кричи не кричи —
не удается. Единственный шанс поправить дела —
действовать недеянием. Не делать резких движений.
Под чернотой непроглядной скрыто лицо твое,
или Твое Лицо. Восстановив черты
посредством работ по времени и металлу,
удается хотя бы немного отодвинуть небытие
и, сотворив молитву, приблизив глаза к овалу,
попробовать убедиться, что это и вправду Ты.
 

"Дворик, вместившийся в рамах оконных…"

 
Дворик, вместившийся в рамах оконных
между иконой и белой плитой.
Ветка в пупырышках светло-зеленых,
маленький купол и крест золотой.
 
 
Дни за неделю заметно длиннее,
жаль только, годы совсем коротки.
Небо безоблачно – Богу виднее:
дворик, старухи, цветные платки.
 
 
Ты, для Себя сохраняющий горстку
старых домов – низкорослых, жилых,
купол, что сверху – не больше наперстка,
не отличаешь особо от них.
 
 
Ко Всехскорбященской, что на Ордынке,
сходятся люди – вдвоем и втроем.
Души плывут, как весенние льдинки,
Дух омывает их, как водоем.
 
 
Вижу чертог Твой украшенный, Спасе,
но одеяния нет, чтоб войти.
Темные складки души в одночасье
сам, Светодавче, разгладь, просвети.
 
 
Нет мне спасения, разве что чудо.
Нынче не шьют покаянных рубах.
Корочкой, словно во время простуды,
ложь запеклась у меня на губах.
 

"Не лягу спать в одном шатре…"

М. Г.

 

 
Не лягу спать в одном шатре
с тобой, Юдифь. Мои войска
(мечи в руках – в глазах тоска)
построились в каре.
 
 
Плевать. Я заведу в квадрат
твою страну, ее жильцов,
прах прадедов, тела отцов,
ошметки плоти – всех подряд,
мочащихся к стене,
я завлеку к себе в шатер
всю чистоту твоих сестер:
теперь она в цене.
 
 
Пускай растут в утробах их
мои солдаты. Пусть в живых
останутся они.
Пускай издохнут в родовых
мученьях матери. Взгляни —
их нет. Разрой своим мечом
песок. Не думай ни о чем.
Ложись со мной. Усни.
 
 
Но молча в раме золотой
ты катишь по траве пятой
подобие мяча,
лицом к толпе, склоняясь вбок,
под тканью выпятив лобок
и груди. Солнце из-за туч
шлет утренний багровый луч
на лезвие меча.
 

Войнушки

 
На убитом враге
на одной ноге
стоит дебил-ветеран.
Его голова
торчит, чуть жива,
а член скончался от ран.
Божье имя, поди,
из пустой груди
давно улетело, как вран.
 
 
Приветик, Оська! Глядь, впереди
клубится густой туман.
Друг, позарез четвертак, хоть роди!
Шарман, придержи карман!
 
 
В глубине двора
войнушки-игра,
калечит себя детвора.
 
 
Васька, гребаный в грот,
жует бутерброд,
на нем пузырится икра.
 
 
С надеждой глядит советский народ
на острие топора.
 
 
Есть еще время идти вперед
и силы кричать "Ура!".
 

"Удушающий аромат…"

 
Удушающий аромат
цветущих столетних лип,
лилово-малиново-алый закат.
Крик матери. Детский всхлип.
Черный с желтым китайский халат.
Отчим – тот еще тип.
 
 
Бронзовка летит на газон,
забирается в глубь цветка.
Начинается долгий дачный сезон.
Странно, что жизнь коротка.
Странно, она проходит как сон,
как мелькание мотылька.
 
 
Говорящий столб. Сообщение ТАСС.
В кастрюльке суп разогрет.
Рукомойник. Эмалированный таз,
поставленный на табурет.
Сколько раз тебе говорят! Сколько раз!
Сколько лет тебе, сколько лет?
 
 
И опять пластинка – щелчок, повтор,
повтор и опять щелчок.
Лоза цепляется за забор.
Мать собирает кудри в пучок.
 
 
Пластинка крутится до сих пор.
Летит золотой жучок.
 

"Жили совсем недавно Абрам и Сара…"

 
Жили совсем недавно Абрам и Сара.
Сара с кошелками возвращалась с базара.
Абрам сидел у окна и читал газету,
передовицу – как поклоняться Сету,
Осирису, Ра, Анубису или Изиде,
как сладко мумии спать в большой пирамиде.
 
 
В детстве он тоже мечтал стать мумией. Позже
он приобрел отвращение к черной высохшей коже,
золоченым маскам, расписным саркофагам.
Лучше остаться живым и работать завмагом.
 
 
Лучше играть в домино во дворе под сенью
огромного дуба, чем становиться тенью
самого себя, слышать Голос, видеть виденья.
 
 
Но Голос звучит, виденья перед глазами
стоят, зачем – не понимая сами.
Тот же Голос, который сказал "Изыди!".
Куда изыди? Правнуки – к той же Изиде,
в страну кирпичей и корзин, откуда
не выбраться, если не будет чуда.
 
 
Абрам берет нож, которым резали булку,
кричит в окно: "Исаак! Айда на прогулку!"
И уводит сына вверх по наклонному переулку.
 

"…Доколе облако не взяло Его из вида их…"

 
…Доколе облако не взяло Его из вида их
и не вернуло. А кто же отдаст, если возьмет?
Он пребывает с нами, но их оставил одних
посреди земли, где течет молоко и мед.
 
 
Посреди времен, где с пророком спорит пророк
за верное вечное слово и лучший кусок,
где невинный отрок пускает струю в песок.
 
 
Внутри домов, где застит дверной проем
тучный римлянин со щитом и копьем,
где сестра говорит сестре: "Давай поиграем вдвоем!"
 
 
На земле, где пока светло, но скоро будет темно.
В душе, где между сердцем и разумом – каменная стена.
"Где, смерть, твое жало?" – Да вот же оно!
"Где, ад, победа твоя?" – А вот и она!
 
 
Что ж Ты стоишь и стучишь? Не тревожь мальца.
Он, руку в карман запустив, изучает свежий "Плейбой".
Дай ему прежде убить и похоронить отца,
а потом он, возможно, пойдет за Тобой.
 
 
Мама, можно потрогать золотого тельца?
 
 
В пионерском лагере горнист протрубил отбой.
 
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15 
Рейтинг@Mail.ru