Взяв у вернувшегося шинкаря четвертинку, Гордей спросил как можно непринужденнее:
– Слушай, а не знаешь, куда мой друг пошел ночевать? Он не говорил?
Шинкарь нахмурился:
– Друг? Какой еще друг?
– Да так, старый товарищ – ну, тот, с которым я вчера здесь сидел.
– Ох, приехали. «Товарищ»! Ты давеча весь вечер просидел один. Как обычно.
Гордей замер, не зная, что ответить. Кровь прилила к лицу, сердце, было успокоившееся, вновь встрепенулось, застучало торопливо, испуганно. Шинкарь смерил его взглядом, покачал головой:
– Давай-ка, знаешь, не появляйся здесь недельку. А лучше две. Допился, хватит пока. Отдохни.
– Это точно? – спросил Гордей сквозь стучащие зубы.
– Что?
– Что я вчера один был?
– Не сомневайся. Ох, не сомневайся. Кто из нас, по-твоему, целый вечер зенки заливал?
– Черт… мне…
– Проваливай, – сказал шинкарь. – И чтоб я тебя здесь не видел!
Дверь захлопнулась. Гордей стоял на крыльце, не решаясь пошевелиться, спугнуть нежданно свалившееся счастье. Да, сейчас ему придется сделать шаг, другой, вернуться в обычную свою жизнь, в которой нечему радоваться. Но пока, пока – вот он, на крыльце пивной, человек, который никого не убивал.
Улыбается.
На полпути тревога вернулась. Гордею не давал покоя саквояж. Откуда тот мог взяться, если не было ни Мишки, ни драки? Выходит, он где-то подобрал саквояж, а остальное – лишь видения, пьяный бред? Слишком уж странное совпадение.
Дома было спокойно. Султан дремал, свернувшись в будке, Глаша с Федором ушли в школу, Тоня впала в тревожное забытье, в последние месяцы заменявшее ей сон. Гордей некоторое время смотрел на нее, грея в пальцах «козью ножку», потом, положив смятую самокрутку в карман, отправился за саквояжем. Тот, несмотря на все надежды, по-прежнему ждал за поленницей, завернутый в мешковину. Настоящий. Тяжелый.
Водка, выпитая по дороге из пивной, добавила решимости. Гордей уселся на лавку, поставил саквояж перед собой и, задержав дыхание, будто перед прыжком в омут, открыл. Внутри покоились четыре камня одинаковой формы, но разного цвета, каждый размером с внушительный мужской кулак. Между камнями был зажат пожелтевший конверт. Гордей повертел его в пальцах – ни надписей, ни печатей, ни марок, – посмотрел на просвет, пожал плечами и просто оторвал край. Из конверта выпал сложенный вдвое листок бумаги.
Гордей умел читать. Батя, царствие ему небесное, постарался, вколотил в сына грамоту. Но буквы на листке, хоть и знакомые, долго не желали складываться в слова. А когда сложились, в избе наступила полная тишина. Даже из-за занавески больше не доносилось прерывистого, с присвистом, дыхания.
Здравствуй, Гордей!
Вот что было аккуратным, разборчивым почерком написано в первой строке. Он перечитал ее несколько раз, надеясь отыскать ошибку, но безуспешно. Гордей. Гордей. Гордей. Письмо предназначалось для него. И смять бы бумажку, бросить в горнило печи, завалить дровами, предать огню – пусть вылетит с дымом в серое небо, – да только тело не слушалось, глаза сами бегали по строчкам, теперь на удивление быстро разбираясь с самыми сложными словами.
Здравствуй, Гордей!
Мое предложение еще в силе. Ты можешь избавить свою семью от мучений, нет ничего проще. Обрати внимание на четыре камня, которые найдешь рядом с запиской. Эти камни я поднял со дна Гиблого озера специально для тебя. Они помогут, только нужно точно следовать моим указаниям. Запоминай.
Первым делом выброси из дома всю соль. Чем меньше ее будет, тем лучше. На закате положи камни по углам горницы. Золотой в красном углу и дальше обсолонь: рубиновый, изумрудный, серебряный. Затем закрой, но не запирай входную дверь, повернись к ней спиной, скажи: ЖДУ ГОСТЕЙ. Ложись спать. Ночью в дверь постучат. Ни в коем случае НЕ ВСТАВАЙ и НЕ ПОДХОДИ к двери, просто скажи: ВОЙДИТЕ. И молчи. Дальше не твоя забота. К утру все беды кончатся.
Позволь нам помочь тебе, Гордей. Ради старой дружбы. Ради юношеских клятв.
Ради юношеских клятв. Он привалился к стене, разбитый и измотанный, будто после целого дня тяжелого труда. По вискам тек пот. На улице лаял Султан, лаял зло, надрывно. Гордей вслушивался в этот лай, не желая шевелиться и думать. Проще всего было помереть самому. Удавиться бечевкой в сарае, как дядька Ульян пятнадцать годов тому. Говорят, грешно это, но разве смерть может быть грешна? Вот жизнь – та да, сплошная грязь и преступление против всего, что только ни есть на земле святого. А смерть всегда чиста. Ведь так? Так?
Заворочалась за занавеской Тоня, застонала скрипуче. Гордей поднялся с лавки, скомкал письмо, бросил в горнило, как собирался. Туда же отправил и саквояж, предварительно набив его поленьями, а камни выложив в мешок. Действовал бездумно, механически, блуждая мыслями где-то далеко: вспоминал дядьку Ульяна, его вечные прибауточки. Усмехнулся даже. Развел огонь, поставил на место заслонку. Дело сделано. Пора идти в артель: к опозданиям, принимая в расчет его семейную ситуацию, там относились с пониманием, но работы было много и с каждым днем становилось все больше.
У калитки замер, оглянулся на дом, понял вдруг, что до сих пор держит мешок с камнями в руках. С омерзением кинул его в снег, отряхнул ладони.
– Не возьмешь, гнида, – прошептал он, обращаясь то ли к мешку, то ли к всезнающему Султану. – Не было ничего! Ясно? Ничего не случилось! Просто напился пьяный, вот и привиделось. Не о чем говорить!
Гордей плюнул и вышел со двора.
Первый день весны закончился. За ним, в трудах и заботах, прошел второй. Пролетела незаметно неделя. Снег валил сплошной стеной, словно отрабатывая долг за голую, постную зиму. Волнения утихли, стали понемногу забываться. Однако к мешку у калитки Гордей притрагиваться не решался. Мешок вскоре утонул в сугробе, скрылся с глаз долой – только вот из сердца выбросить его никак не получалось.
В пивную Гордей не заглядывал. Вечерами, вернувшись из артели, расчищал тропинки во дворе, задавал корм курам, колол дрова. Подолгу курил, сидя на завалинке, закинув ногу на ногу, прямо как дядька Ульян в пору его детства. Иногда играл с Федором и Глашей в снежки, однажды помог им и соседским ребятишкам слепить снеговика.
Удивительное дело: во дворе или на улице он души в своих детях не чаял. Грудь распирало от нежности, когда видел, как дочь поправляет брату сбившуюся шапку или затягивает потуже шарф. Хотелось схватить обоих и обнимать, и гладить по волосам, и целовать ямочки на щеках. Но стоило зайти в дом, где властвовало чудо-юдо, скрытое от людских глаз усеянной пестрыми заплатами занавеской, как в груди не оставалось ничего, кроме раздражения и тупой обиды. Гордей старался проводить внутри как можно меньше времени, избегал разговоров с детьми. Раздевался, ложился на лавку и отворачивался к стене до утра. Погано, конечно, но все лучше, чем огрызаться по пустякам.
Пару раз в гости наведывался дед Захар. Приносил Глаше и Федору гостинцы, сахарные леденцы на палочке, а после усаживался рядом с Гордеем на завалинке, сворачивал папиросу. Делился новостями: мол, по радио говорят, паводок в нынешнем году намечается серьезнейший. Осадки, мол, очень уж обильные. Так что всем надо быть наготове – возможно, придется вывозить народ из прибрежных деревень.
Гордей кивал. На его памяти в марте никогда не выпадало столько снега. Только вот насчет того, что им удастся покинуть деревню, он сомневался. Как быть с Тоней? На подводе ее вывозить? Больную, едва дышащую, грузить на телегу, словно тюк с пожитками, выставлять на всеобщее обозрение? Нет уж, проще переждать наводнение дома. Не первый и не последний раз. Лаптево стояло на низком берегу, и его регулярно подтапливало. В этом году придется вычерпывать воду из подпола чуть подольше, только и всего.
– А ты молодец, – говорил дед Захар, стряхивая пепел на утоптанный снег. – Хорошо держишься.
– Ты об чем? – спрашивал Гордей, хотя и знал ответ.
– Да все про вино. В завязке, смотрю? Не ходишь в шинок, к самогонщицам тоже не наведываешься.
– Ну. Следишь, что ли, за мной?
– Агась! В биноклю! – смеялся дед Захар. – Да зачем следить-то? Такие вещи завсегда на виду. Ты давай не отступайся. У тебя ребятишек, вон, двое. Держись.
– Сам знаю. Не лезь-ка лучше в чужие дела.
– А ты не куксись. Не куксись. Послушай старика-то. На уговоры друзей не поддавайся, у них своя жизнь, у тебя – своя. Будут звать в шинок, отказывайся.
Гордей вздыхал тяжело, кивал, затягивался. Какие еще друзья? Все друзья разбежались, как от чумного, когда жена заболела. Кому охота погружаться в чужое горе? Один он теперь. Один на один с костлявым пугалом, выползшим из реки и улегшимся в их с Тоней супружескую постель. Один на один с закатами, наступающими все позже, и с мыслями, которые являются на закате. О камнях в мешке. О словах, не желающих исчезать из памяти.
Потом дед Захар уходил, проклиная больные колени, на завалинке становилось тоскливо. Иногда Гордей подзывал сына, просил рассказать что-нибудь и вслушивался жадно в детский голос, пытаясь различить в нем какие-то знаки, намеки, указания, но не мог. Иногда вставал и шел в избу, отодвигал занавеску, смотрел молча на жуткую маску, в которую превратилось лицо жены, смотрел долго, настойчиво, надеялся, что вот сейчас, вот через секунду мелькнет там, под воском, что-то настоящее, что-то знакомое, Тонино. Не дождавшись, скрипел от злости зубами, возвращался на лавку, укладывался спать, радуясь, что не сделал сегодня описанного в том дьявольском письме, обещая себе, что не сделает этого завтра, но зная, что однажды сделает непременно.
Так и вышло. Во второй половине марта снегопады унялись, небо расчистилось. Федор постоянно пропадал на улице, и даже Глаша старалась, улучив минутку, когда мать проваливалась в забытье, присоединиться к подружкам. В один из вечеров Гордей поймал себя на том, что обшаривает избу в поисках соли.
Он никогда не занимался стряпней, а потому не знал, где хранятся припасы. В берестяной кружке на столе соли оставалось всего на полпальца. Пришлось потратить немало времени, изучая содержимое полок, прежде чем нужный сверток нашелся. Гордей прекрасно понимал, что делает и к чему готовится. Необходимость прекратить затянувшиеся мучения надвигалась на него подобно огромной волне, и не было ни малейшей возможности избежать столкновения. Эта обреченность помогала ему оставаться спокойным – он словно наблюдал за собой со стороны, больше не принимая решений. Когда ты прыгнул с обрыва, остается только падать.
Солнце, скрывшееся за деревьями на западе, пропитало облака над ними алым. Самое время. Гордей спрятал завернутую в полотенце соль на крыше собачьей будки, потом у калитки выкопал из снега мешок с камнями. Увесистый, зараза. Кажется куда тяжелее, чем в прошлый раз.
Он разложил камни в соответствии с указаниями в письме. Желтый, ноздреватый, самый легкий из всех, опустил в красный угол, под полочкой с иконами. Перекрестился, глядя на закопченные дедовы образа, хотя догадывался, что то, что он творит, не исправить, тыкая себя пальцами в лоб и плечи.
Теперь против часовой стрелки – в каждый угол по камню. «Рубиновый», а на самом деле багровый и гладкий, словно стекло, нашел пристанище среди калош и валенок. «Изумрудный» следовало убрать под кровать, в которой Гордей когда-то спал с женой, а теперь покоилась тощая тварь с оскаленными звериными зубами. Он отдернул занавеску, сморщился от мерзкого запаха и, стараясь не смотреть на тело на постели, опустился на колени. Светло-зеленый с блестящими прожилками камень приятно грел ладонь. В непроницаемом пыльном мраке под кроватью прожилки вспыхнули на мгновение теплым светом.
– Худо мне, – раздался над головой невесомый, едва слышный шепот. – Худо. Хватит.
Гордей вскочил на ноги. Тоня молчала, смотрела безучастно в потолок. Ни одна жилка не шевелилась на ее обтянутом сухой кожей лице. Затаив дыхание, он ждал несколько минут, но ничего не менялось.
– Немножко осталось, – сказал он в конце концов, отведя взгляд. – Скоро выпущу тебя. Потерпи.
Гордей хотел коснуться пальцев жены, тонких, словно птичьи, неестественно длинных, лежащих поверх одеяла, но не смог одолеть отвращения и быстро вышел из закутка. Последний камень, белый, самый плотный и тяжелый из всех, он пристроил в юго-западном углу, напротив занавески, за старой прялкой.
За окнами сгущались сумерки. Гордей запалил лучину, прикрикнул на игравших под окнами Глашу и Федора, позвал их в дом, велел ложиться. Оба были недовольны, но возражать не осмелились. Возможно, из-за удивления, потому что в последний раз отец укладывал их спать почти год назад. Когда дети, раздевшись, забрались на полати, Гордей закрыл обе двери: и входную, и ту, что вела из сеней в жилую избу, но крючков накидывать не стал. Отойдя на два шага в глубь комнаты, он проговорил:
– Жду гостей!
Голос дрогнул, чуть не дал петуха.
– Тять, ты чего? – спросила испуганным шепотом Глаша. – Каких гостей?
– Спи давай, – проворчал Гордей. – Хватит болтать.
– Еще рано.
– А ну молчать! Спи! Слышишь? И не вздумайте на двор ходить. Если нужно, вон ведро у печки стоит.
– Хорошо.
Погасив лучину пальцами, он опустился на лавку. С улицы еще доносилась ругань соседских мужиков, но вскоре она прекратилась, и стало тихо. Засопели на полатях дети. Гордей лежал на спине, не ворочаясь, глядя на серый прямоугольник окна, расчерченный рамой. Уснуть не получится, ясное дело. Не поздно еще все отменить: встать, собрать камни, выкинуть их в помойную яму, запереть двери. Попросить у икон прощения. Только если так, то завтра он снова завалится в пивную. Не выдержит больше.
Вот кабы он был не он, а кто-нибудь другой, то, верно, и жизнь сложилась бы иначе. Например, как у Ваньки Куликова: черная машина, костюм, кабинет, печати. Или как у Жеки Налимова: тюрьма, скитания, нож под ребро. Может, совсем по-другому – так, как мечталось в детстве, когда водил с друзьями лошадей в ночное и, лежа на траве, любовался звездами. Уже и не вспомнить, чего он тогда для себя хотел. А может, нет никакого смысла вспоминать, потому что только тогда и была настоящая жизнь, а все остальное после один сплошной бессмысленный сон.
Три громких удара вырвали его из дремы. Гордей подскочил на лавке, скинул одеяло. Вокруг царила непроницаемая тьма. Тьма и тишина. Неужели приснилось ему, как долбят в дверь? Но тут стук повторился. Настойчивый, требовательный. В ближайшем к входу окне задребезжало стекло. Сейчас разбудят детей. Нужно… нужно…
Гордей улегся на лавку, отвернулся к стене, сказал как можно громче и отчетливей:
– Входите!
Тотчас скрипнули петли. Дверь отворилась. В комнату хлынула зимняя стужа. Гордей дрожащими руками натянул одеяло по самую шею, крепко зажмурился, стараясь не думать о том, кто мог явиться на зов четырех колдовских камней. Вместе со стужей пришла вонь. Пахло тиной, придонной гнилью, Гиблым озером.
Он прислушивался изо всех сил, но за спиной больше не раздавалось ни звука. Не скрипели половицы, не шуршала ткань, не шелестело дыхание. Там, позади, в дом вошла ночь, но не деревенская ночь, полная шепотов и отсветов, а безлюдная ночь болот и чащоб. Ночь, пожирающая одиноких путников.
Гордей пролежал так, без сна, лицом к стене, зажмурившись, до самого утра, до того, как окна вновь стали серыми, а во дворе завыл протяжно и обреченно Султан. Этот вой разбудил Глашу. Гордей слышал, как она спустилась с полатей, прошлепала босыми ногами к двери и захлопнула ее, а потом направилась за печку к матери. Слышал, как дочь испуганно вздохнула, прошептала:
– Мама? – и тихо, обреченно заскулила.
Он все еще боялся открыть глаза.
Тоню схоронили через три дня. Пока на кладбище старухи пели-плакали у гроба, Гордей безуспешно пытался вспомнить, какой была жена до болезни. Федор держал его за руку. Глаша стояла в стороне и не смотрела на отца. Она больше не разговаривала с ним, избегала встречаться взглядами, не давала себя утешать. Знает, наверное, равнодушно думал Гордей. Проснулась той ночью от грохота и все видела, все поняла.
Гроб закопали в мерзлую землю. На поминках вдовец не пил, разве что пригубил немного красного вина. Собравшиеся неодобрительно качали головами, и только дед Захар улыбался. За столом предсказуемо обсуждали грядущий паводок: по радио заверяли, что беспокоиться не о чем, но у стариков имелось иное мнение. Гордей в беседе не участвовал, кивал время от времени, размышляя о своем.
На седьмой день он случайно подслушал разговор дочери с подругой.
– …Оставил открытой, – давилась слезами Глаша. – Чтобы матушка простыла и померла!
– Нечаянно, наверно, – возражала подруга. – Бывает.
– Нет, не бывает! Не бывает. Я помню. Он назло сделал. Не стал дверь запирать, мол, гостей каких-то ждет. Ночью дверь сквозняком открыло, и матушка от сквозняка померла. У ней же моченьки нету даже укрыться самой…
На девятую ночь Тоня навестила Гордея во сне, высохшая, голая, пахнущая болотом. Легла сверху, поцеловала в губы, впилась птичьими пальцами в горло. Он попытался сбросить ее, свалился с лавки и потом до первых петухов мотался из угла в угол, растирая грудь.
На двенадцатый день рано утром он пришел в пивную, выпил залпом четвертинку и сразу же сильно, опасно опьянел. Заявился в таком состоянии в артель, бросался с молотком на товарищей и лишь по счастливой случайности никого не задел, не разбил станков или окон. Его скрутили, надавали по шее и вышвырнули прочь. Провалявшись двое суток дома, он вернулся с повинной, просил прощения и получил его «при условии соблюдения совершенной трезвости».
Меж тем наступил апрель. Сугробы постепенно проседали, обнажая прошлогоднюю траву. По улицам побежали ручейки, стремительно набирая силу. Небо наливалось синевой, и от этой синевы все заметнее темнел лед на реке, покрывался промоинами. Сообщение между берегами почти прекратилось – только безрассудно-отважные мальчишки сновали туда-сюда, несмотря на ругань матерей.
Дед Захар, маясь вынужденным бездельем, слонялся по деревне. Заглянул и к Гордею. Тот сидел в избе, в закутке, в котором провела последнюю зиму его жена, и смотрел в крохотное окошко на яблоню, растущую посреди заднего двора.
– Отдыхаешь? – спросил дед Захар.
– Жду гостей, – ответил Гордей, не повернув головы. – Скоро уж.
– Что за гости?
– Те же, кто к Тоньке приходил в последнюю ночь.
Дед Захар хмыкнул, тронул Гордеево плечо:
– Ты это оставь, сынок. Такие мысли до добра не доводят, а тебе детей подымать надо. Соберись.
– Я их выбросил, – сказал Гордей.
– Кого? – старик аж вздрогнул, решив было, что речь идет о детях.
– Камни. В сортир их, в помойную яму! А толку? Толку-то?! Ничего не поправить.
Дед Захар вздохнул, потряс плешивой головой. Похоже, болезнь и смерть жены серьезно искалечили его соседа. Сложно будет ему выкарабкиваться. Без помощи не обойтись.
– Ты попусту не переживай. Задумайся о делах наших насущных. Скоро река вскроется, забот станет невпроворот.
– Только об этом и думаю, – сказал Гордей, по-прежнему глядя на яблоню. – Что река вскроется. Все правильно. Река вскроется, и они явятся за мной.
Так и отчалил дед Захар ни с чем.
А неделю спустя, в выходной, Федор, едва выскочив на улицу, вернулся в избу со сверкающими глазами и улыбкой во все лицо.
– Тятька! – завопил он. – Ледоход! Пойдем, пойдем смотреть ледоход!
– Ну, пойдем, – Гордей позволил сыну взять его за руку, вывести из уютного сумрака на свежий воздух. Солнечный свет больно резанул по глазам. В толпе баб, детишек и смущенно ухмыляющихся мужиков они миновали околицу, прошли сквозь березовую рощу и спустились к берегу, вдоль которого с треском и шумом мчался влекомый течением лед.
– Ух, грохочут! – восторженно завопил Федор.
Льдины скрежетали и выли, сталкивались, наползая друг на друга, вставая на дыбы. Это было жуткое, завораживающее зрелище: река тащила огромные глыбы, играла ими с необычайной легкостью, словно берестяными корабликами, раскалывала пополам, вышвыривала ненужные обломки на берег – но тем недолго суждено было оставаться на суше.
– Гляньте, как поднялась, – сказал кто-то. – Считай, на цельную сажень уже.
– Да ну, – не согласились в толпе. – Откуда сажень-то?
– А вот приглядись-ка!
Гордей как завороженный наблюдал за проносящимися мимо льдинами. На некоторых можно было различить аккуратные проруби – вроде той, в которую скинул он Мишку Герасимова полтора месяца назад. Что бы ни случилось здесь в ту ночь, сейчас все следы этого были уже далеко, мчались к морю. Только сам Мишка остался. Где-то в глубине, куда не дотянуться солнечным лучам, терпеливо ждал, когда вода прибьет его к Гордееву порогу. Что толку скрывать улики, если от самого преступления не сбежать никогда?
– Тять! Я к пацанам! – звонко крикнул Федор, вскоре утомившийся буйством стихии. – Пока!
– А? Да-да… Валяй, сынок.
Гордей поспешил домой. На свету среди людей ему быстро становилось неуютно. Он-то, дурак, надеялся, что, избавившись от Тони, избавится и от камня на шее, однако вышло наоборот – ноша выросла вдвое. И справляться с ней было проще в четырех стенах, спрятавшись под крышей от взгляда человеческого и божьего.
Река же, вырвавшись из ледяного плена, развернулась во всю мощь, разлилась быстро и нешуточно. Всего за несколько суток она захватила заливные луга, затопила пристань и березовую рощу, подкралась вплотную к лаптевским огородам – и там остановилась, то ли сдавшись, то ли переводя дух. Старики с подозрением посматривали на воду, плещущуюся в двух шагах за заборами, готовились к худшему: выгребали барахло из подполов, то, что поценнее, прятали на чердаках, заколачивали досками окна, отвязывали на ночь собак.
Молодежь же наслаждалась наступившей весной весело и беззаботно. Вечерами у околицы смеялись, звучала гармонь, мелькали красные банты – собирались ехать в райцентр на демонстрацию, репетировали, пели «Варшавянку».
Приближалось первое мая.
Праздничным утром Гордей проснулся затемно от знакомого запаха. Воняло тиной. Далеко, на другом конце деревни, кто-то истошно вопил. Лаяли собаки. Но Султан молчал – точно как в тот раз, когда ночь забрала Тоню. Проклятая трусливая псина!
Натянув штаны, Гордей на цыпочках приблизился к двери, прислушался. Сбросил крючок, резко распахнул ее, выглянул в сени. Здесь запах был сильнее. Уже понимая, что происходит, он открыл входную дверь. Вода, черная, словно затянутое облаками небо, плескалась у верхней ступеньки крыльца. Собачья будка погрузилась почти по самую крышу.
– Вставайте! – заорал Гордей в глубь дома. – Вставайте быстрее!
Он перешагнул на крышу будки, опустился на колени, погрузил руки в обжигающе-ледяную тьму. Последние остатки сонного оцепенения разлетелись в клочья. Чтобы нащупать цепь, потребовалось всего несколько мгновений. Он легко вытянул ее из воды – цепь оканчивалась кожаным ошейником, разорванным пополам. Нет, не разорванным: на крыльцо выскочил Федор с запаленной лучиной, и в ее свете на изуродованном кожаном ремешке стали отчетливо видны следы зубов. Явно не собачьих.
– А Султанка? – спросил Федор. – Где Султанка?
– Все с ним хорошо, – сказал Гордей. – Вишь, перегрыз ошейник и уплыл.
– А он не утопнет?
– Ни в коем разе. Собаки лучше людей плавают. Найдется, не переживай.
– А вдруг он…
– Помолчи! – гаркнул Гордей. – Бегом в дом, собирайся!
Сын скрылся в избе. Отбросив цепь, Гордей перепрыгнул обратно на крыльцо. Лаптево постепенно просыпалось, Лаптево тонуло в ужасе. Голосили бабы, матерились мужики. В окнах домов метались огоньки лучин, и смутные, едва различимые в таком мраке силуэты людей скользили по крышам над дворами.
Он вернулся в комнату. Дочь уже успела одеться: фуфайка, материна душегрейка, шерстяной платок, на ногах – материны же полусапожки. Не замерзнет, если что. Пока Федор искал порты и косоворотку, Гордей собирал ценности: дедову бритву с инкрустированной ручкой, его же часослов столетней давности, сапоги, купленные еще до революции, но надеванные лишь восемь раз, расшитую шаль, оставшуюся от тещи, – все это он завернул в чистые полотенца, упаковал в солдатский вещмешок, плотно завязал горловину.
– Держи! – протянул сыну. – Отвечаешь головой!
Федор кивнул. Гордею захотелось потрепать мальчишку по волосам, обнять, успокоить, объяснить, что бояться нечего, но он так устал лгать. Да и времени не было: вода уже залила сени, перехлестывала через порог в комнату, неспешно растекалась по половицам, словно обыскивая, ощупывая жилище, заглядывая в каждую щель.
Гордей накинул тулуп, сунул в карман краюху хлеба со стола, обвел взглядом сына и дочь. Оба чертовски походили на мать.
– Готовы? – сказал он. – Нам надо на крышу.
– На крышу? – глаза Федора загорелись. – Ничего себе!
– То-то и оно, – сказал Гордей. – Давайте за мной.
Забирались с крыльца. Одного за другим он подсадил детей, затем с грехом пополам, чуть не сорвавшись в последний момент, вскарабкался сам. Крыша была покатая, добротная, тесовая, перестеленная всего-то в позапрошлом году. Они втроем уселись на коньке возле печной трубы, стали есть хлеб и смотреть, как спасается деревня.
Вода прибывала невероятно быстро. К рассвету она поднялась до уровня окон, хотя рассвета как такового не случилось – со стороны реки приполз грязно-белый туман, настолько густой, что солнце сквозь него казалось тусклым, издыхающим фонарем. Им был виден только собственный двор, деревья на соседских участках да дом через улицу. Вода была мутной. Она несла мусор. Она несла ветки и жерди от заборов, и обрывки цветастых тряпок, и игральные карты, и чью-то фуражку. Она пахла зимой и Тониной смертью.
Федор долго крутил головой, вглядываясь в хаос внизу. Потом тяжело вздохнул:
– Не видать Султанки.
– Уж за него не волнуйся, – подмигнул Гордей. – Этот старичок себя в обиду не даст. Доплыл, небось, до какого-нибудь холма, сидит там, нас дожидается.
– Правда?
– Правда, сынок. Ему ж проще, чем нам. Зверям завсегда проще, чем людям.
– Курям не проще. Они вот утопли.
Гордей вынужден был согласиться:
– Они – да. Но мы б их так или иначе съели.
Федор задумался, замолчал. Туман становился все плотнее: в нем полностью растворились ветви яблони, росшей на заднем дворе, и уже едва можно было различить контуры крыши дома напротив. Где-то закричал и почти тут же затих младенец, в другой стороне испуганно непрерывно блеяли козы.
– Нас спасут? – спросил Федор. Похоже, от гибели кур он плавно перешел к размышлениям о собственной смертности.
– А чего нас спасать? – улыбнулся Гордей. – Нам и тут хорошо. Верно же?
– Воды больше и больше, – подала голос Глаша. – Почему она прибывает так быстро?
Потому что кое-кому не терпится добраться до меня, подумал Гордей. Но вслух ничего не ответил, пожал плечами. Он был не силен в подобных вещах. Глаша, смерив его долгим, изучающим взглядом, задала еще один вопрос:
– Кладбище ведь тоже затопило?
– Да, наверное.
– Матушкина могилка теперь на дне, – сказала Глаша. – Как будто она там осталась, внизу. Мы поднялись, а она осталась и утопла.
Гордея передернуло от этих слов: «на дне», «утопла», «внизу». Он сжал кулаки, загоняя вглубь внезапно вспыхнувшую злобу. Дочь еще какое-то время смотрела на него, нахмурившись, потом отвернулась. Захотелось встать и отвесить ей хорошую затрещину – пусть знает, как с отцом разговаривать, и не смеет больше нести разную чушь. Минуту спустя он вдруг понял, что, скорее всего, видит ее в последний раз, и чуть не заплакал от жалости к себе.
– Нас спасут? – снова спросил Федор. – Тять?
– Спасут, – сказал Гордей.
Туман сгустился настолько, что ничего больше не осталось, кроме их крыши и бурлящей воды вокруг. В нем искажались, глохли звуки, и время тоже искажалось и глохло, замирало в растерянности, не зная, в какую сторону идти. Солнце было где-то там, где-то в небе, его едва хватало, чтобы знать: до ночи еще далеко. Они сидели в тишине. Проголодавшись, прикончили хлеб. Федор как раз доедал последний кусок, когда плеск воды с одной стороны стал громче, и, возникнув из небытия, в угол крыши ткнулась носом лодка.
– Слава тебе, Господи! – воскликнул дед Захар, откладывая в сторону весло. – А я уж боялся, все, пузыри пускаете с карасями.
– Держи карман шире!
– Говорят, смыло к чертям дамбы на малых реках. Вот и накрыло нас.
– Может быть, – сказал Гордей, поднимаясь. – А может быть, и нет.
Он помог перебраться в лодку Глаше, потом Федору. Поцеловал сына в лоб, похлопал ладонью по вещмешку в его руках:
– Здесь вещи, которые можно продать, ежели что. Не жалейте.
– Эй, а сам? – дед Захар непонимающе уставился на него. – Залезай.
– Не, – сказал Гордей. – Плывите. Так устойчивее, надежнее. А я… я…
– Ждешь гостей, – сказала Глаша. – Да?
– Точно. Я подожду.
Дед Захар открыл рот, чтобы возразить, но, видимо, было в лице Гордея нечто, обрекающее на неудачу любые аргументы. Старик только вздохнул, перекрестился и, бросив на соседа полный сожаления взгляд, оттолкнулся веслом от края крыши.
– Тебя тоже спасут, тять! – крикнул Федор.
Гордей помахал ему рукой, и лодка скрылась в тумане. Оставшись один, он склонился к воде, зачерпнул полную ладонь, умыл лицо. На губах остался гнилостный привкус, поэтому пить он не стал, несмотря на саднящее, пересохшее горло. Вернувшись на конек, прислонился спиной к трубе. В ту же секунду, не тратя времени даром, страх вновь обвился вокруг шеи, зашипел по-змеиному. Налились сырой тяжестью руки, сердце забилось неровно, с перебоями. Каждый вдох причинял боль. Неужели у всех так, подумал Гордей. Неужели у всех так в самом конце? И с Тоней случилось то же самое? Она тоже была в ловушке, заперта в болезни, как он – на этом крохотном тесовом островке. И вокруг нее висела непроглядная мгла, в которой едва различимыми тенями двигались муж, сын и дочь. Не докричаться.
Солнце – если это все еще было солнце – болталось теперь вверху, в самом зените, но ему по-прежнему недоставало силенок, чтобы разогнать туман. Может, оно и не пыталось. Гордей старался заставить себя дышать ровно, смириться с судьбой. Что толку трепыхаться? Он заслужил наказание, осталось только получить его. Но тело, еще не старое, еще годное к жизни, не желало сдаваться без боя. Оно бунтовало против рассудка, стремилось к побегу: прыгнуть в воду и плыть прочь – куда угодно, лишь бы не оставаться здесь, не ждать, когда сомкнутся над головой черные, грязные волны.
Гордей начал всерьез обдумывать, есть ли у него шансы добраться до берега, но тут услышал вдруг движение под собой. Под крышей. В горнице. Звуки доносились из печной трубы, и он припал к ней, как припадает смертник к двери своей камеры, ловя малейший шум в коридоре. Он сразу же узнал эти шаги, этот скрип половиц, этот перестук чугунков и котлов – потому что слышал их тысячи и тысячи раз раньше, в счастливые годы. Внизу, в затопленном доме, хозяйничала его жена.