– Стало быть, могилки у парнишки не будет, – вздохнул Ким. – Стало быть, зарыли его где-то, как собаку.
– Но зачем? Почему?
– Почему? Чтобы спокойно до пенсии дослужить. Когда труп поперек дороги, о него всегда споткнуться можно. А так – не обо что спотыкаться. Нет трупа – и путь свободен.
– Не понимаю, – я вздохнул. – Не понимаю я, и все тут. Не вижу никакой логики. Решительно.
– Логику ищешь? – усмехнулся Ким. – Мы университетов не кончали, вот и вся наша логика.
– Но логичнее было бы отослать гроб с телом. Ну, вскроют, допустим, ну, мать порыдает, ну, мы повозмущаемся…
– И кто-то, особо возмущенный, пригласит прокурора, который, что вполне возможно, и откроет дело. А так – никто никакого дела не откроет. Нет трупа – нет дела. И концы в воду. Начальство займет круговую оборону с массой свидетелей, которые подтвердят, что тело в гроб клали на их глазах при ружейном салюте и склоненном знамени. А что с ним случилось по дороге – спрос с сопровождающего офицера. А он уехал к родителям, что и случилось в действительности. Тогда с кого спрос? Да с нас и спрос. Мол, сами вытащили, тайком захоронили, а потом устроили бучу. Чтобы пятно положить на нашу любимую и непобедимую. Вот какая у них логика, друг. Бронетанковая, ничем не прошибешь.
Помолчали. Невесело.
– Что будем делать? – спросил я.
– Хоронить. Только по-людски, как ты хотел, уже не получится. Значит, по-советски хоронить будем.
Отмороженным металлом слова его прозвучали.
– Как так – «по-советски»?
– Полный парад с оркестром и маршами по их нотам. Значит, с тебя – статья в газете. Редакционная. Что хочешь редактору наплети, но статья в местной газете «Путями Ильича» должна быть. В день… Нет, за день до похорон.
– Альберт, ты что-то заговорился. Какая статья? О чем?
Ким хитровато прищурился:
– Что-то я забыл, как называется ложная могила героя на родине?
– Кенотаф.
– Вот кенотаф мы ему и соорудим, африканский друг мой. А его без статьи в газете не соорудишь. А надо, чтоб оркестр играл. Чтоб цветами холмик завалили. Чтоб матери до земли поклонились. И чтоб помянули, как положено.
Все это он произнес внешне спокойно, но внутри его бушевала такая ненависть, что мне стало не по себе. Я стиснул его плечо, и мы долго молчали над пустым гробом. Потом Ким сказал:
– Заделать, как было, можешь?
– Попробую. Нужна газовая сварка.
– Сейчас привезу. В гараж никого не пускай.
И вышел.
Редактора я знал: Глухомань – место тесное, в нее вся Россия вмещается. Знал, но, признаться, не дружил с ним. Когда-то приятельствовали, но после африканской турпоездки – как отрезало. Так – «здравствуй-прощай», не более. Ну, не нравился он мне, а почему не нравился, и сам толком объяснить не могу. Не нравился, и все тут. С первого знакомства и с первого его объяснения.
– Фамилия у меня – Метелькин, а не Метелкин, – предупредил он меня при знакомстве. – Я – сын метели, а не метлы. Тонкость, а? Тонкость, земляк, тонкость русского языка!
Вот к этой тонкости русского языка я и пошел на следующее утро. От болтовни типа «то-се» отказался с порога, сразу и весьма напористо приступив к делу:
– Тебе, товарищ Метелькин, скажу первому: в совхоз «Полуденный» привезли тело погибшего героя. Первого героя нашей Глухомани.
– Какого героя?
– Который погиб, прикрыв командира.
– Как так – прикрыв?
– Собственным телом. Упал на гранату, которая со страху сама собой вывалилась из руки необученного новобранца. И принял весь удар на себя. То есть не весь удар, а все осколки.
Прищурился Метелькин:
– Документ имеется?
– Имеется. С ним весь полк прощался со склоненным знаменем. Командир полка речь говорил, троекратный салют дали и прохождение роты почетного караула перед гробом.
– Ну, а документы где? – спросил редактор и перстами потер при этом. Будто взятку требовал. Я разозлился, и это – помогло:
– Дураком хочешь район показать? Спасенный им командир роты старший лейтенант Потемушкин с ними в Москву поехал, чтобы к ордену парня представили!
Сын метели задумчиво отмалчивался, и я выложил козырного туза, чтобы сдвинуть с места его привычную осторожность:
– И чтобы рассказали о нем в программе теленовостей! В хорошей мы луже окажемся, если ты, товарищ редактор, с заметкой опоздаешь.
– Вот это верно, – озабоченно сказал Метелькин и придвинул лист бумаги. – Диктуй.
Я, признаться, этого не ожидал, но отступать было некуда. С хода надиктовал целую заметку: как прощались с героем его боевые друзья, как до земли склонялось знамя и рыдал седой командир полка. И уже на следующий день свеженькая газетка «Путями Ильича» лежала на столе первого секретаря.
Славика похоронили по-советски, но в закрытом гробу. Как уж там Ким уговаривал осиротевшую мать, я не знаю, но остальное было, как должно было быть. И оркестр, и цветы, и секретари райкома и райисполкома со всеми замами и помами, и их прочувствованные речи. И – цветы. Весь могильный холмик ими завалили, девушки совхозные постарались. А я на своем макаронно-патронно-винтовочном предприятии солдатский обелиск сварил. Со звездой наверху.
На поминках в совхозной столовой много было теплых слов, горьких слез и добрых рюмок, а когда уж и шумок поднялся, слово попросила осиротевшая мать. Совхозная медсестра Вера Иосифовна. И все сразу примолкли.
– Я знаю, что в городе Иерусалиме есть Стена Плача. Я никогда не понимала, что это такое – Стена Плача. Мы в России знаем, что такое подушка плача. К утру мокрая, хоть выжми… А тут – поняла. Славочка мой понять мне помог. Стена Плача – это когда дальше идти некуда. Некуда идти, не к кому и незачем. Мы в нее утыкаемся, в Стену Плача. Утыкаемся. Всех моих родных фашисты в Бабьем Яру расстреляли. Всех, до единого человека, даже трехмесячную Розочку, мою племянницу, не пожалели. Я их всех часто во сне вижу на русском языке. И никуда от вас не уеду. Вы уж простите меня, я горем вашим останусь. Здесь – Славочкина могилка. Моего единственного сыночка могилка…
Она замолчала. Губы кусала, кровь по подбородку текла. И все молчали. А потом – встали. Как один. Ким первым встал, а за ним – все. Даже секретари со своими замами.
– Спасибо вам… – Вера Иосифовна поклонилась. – От всего осиротевшего сердца моего…
Рухнула на стул. Лидия Филипповна обняла ее, целовала, шептала что-то. А первый наш рюмку поднял:
– За ваше горе материнское…
Тут кончилось все, расходиться стали, но – тихо и аккуратно. Ким Веру Иосифовну своей супруге поручил, попрощался со всеми и увел меня в свой директорский кабинет. Достал припрятанную бутылку коньяку, плеснул в стаканы.
– Пусть ему чужая земля пухом будет. – Директор выпил, аккуратно поставил стакан на стол, спросил вдруг: – Почему нескладно живем? Почему убиваем тишком, хороним тишком, народы целые высылаем тишком? Почему, объясни ты мне! Тишок-то откуда идет?
– Жизнь подешевела. Не личная и не торговая. Общей жизни – копейка цена в базарный день.
– Из гнили тишок идет, – не слушая, продолжал он. – Когда пожар – треск стоит, рев, пламя. Когда потоп – тоже шума хватает. Когда землетрясение – и говорить от грохота невозможно. А когда все тихонько-гладенько – значит, гнием. Заживо гнием, друг.
Я плохо его слушал. Я больше думал, как ему сказать о верном, но уж больно страшноватом совете райвоенкома. Пока Ким занимался похоронами, не говоря уж о посевной, я потолковал с райвоенкомом по душам. Это было не очень-то просто после моего африканского сафари.
– А почему ты просишь о переводе Андрея Кима? – спросил он. – Какие аргументы?
Реальные факты я открывать ему не мог, а потому сказал единственное, что тогда пришло в голову:
– Трудно ему там будет после смерти друга.
– А, понимаю, понимаю, – солидно сказал военком. – Понимаю и подумаю. Пощупаю почву.
Почву он щупал убыстренно и в день похорон тихо доложил:
– Существует только один способ. Жесткий, но зато – на все сто процентов с походом.
– Какой?
– Есть вариант послать его в Афган. По добровольному желанию, что будет оформлено соответствующим образом. Он – здоровый парень?
– Вполне. Почему спрашиваешь?
– Потому что имеется разнарядка в воздушно-десантную часть. Два месяца учебки и – в состав ограниченного контингента.
Вариант бесспорно был безошибочным, но как к нему отнесется Ким, я не знал, а потому и плохо слушал военкома.
– Это верняк, – сказал военком, когда мое молчание стало затяжным. – Никаких вопросов, а доброволец в боевую точку – сам понимаешь, как это потом для него скажется.
– При условии, что вернется, – я вздохнул, но руку военкому пожал с чувством.
А Ким тем временем продолжал свое. Наболевшее.
– Нас, корейцев, с Дальнего Востока в Казахстан депортировали, это тебе известно? Два часа на сборы и – пожалуйте в эшелон. А мы же – огородники. Огородники! Чем мы в степях Казахстана заниматься будем, об этом хоть кто-нибудь подумал? Я, например, сурков ловил с шести лет и сурчиной питался. Сосед-казах научил и ловить, и шкурки снимать, добрый человек был, царствие ему небесное. Я ловил капканами, шкурки сдавал, жир вытапливал, чтоб зимой мать с сестрами могли хоть чем-то кормиться, а сурков варил и суп хлебал.
Ким плеснул в стаканы, чокнулся, выпил. Сказал с тоской:
– Мы же – огородники. Лучшие в мире огородники!..
– Слушай, огородник, – решился я. – У райвоенкома есть предложение насчет Андрея. Готов все сделать, но решать тебе. И сейчас – завтра у меня с ним встреча по этому поводу.
– Что за предложение?
– Суровое.
– А все же?
– Афган. Оформят как добровольца, военком обещал.
Ким задумался, и разливать коньяк пришлось мне. Я налил и ждал, за что будем пить.
– Дельное предложение, – он не удержался от вздоха. – Бог не выдаст, свинья не съест. Лидии пока не говори, сам потом объясню.
– Афган, – я тоже не удержался от вздоха. – Афган, Альберт, – дело серьезное.
Ким горько посмотрел на меня. С корейским прищуром и полновесной русской тоской.
– Я своего первенца корейцем записал. Хотя выбор был: мать у него русская, сам знаешь. Остальных – Володьку и Катю – русскими, а его не мог. Предки мне не позволяли. Те, что в душе у каждого из нас сидят. И следят, чтоб не лгали!..
– Ну и что?
Спросил, как идиот. С полновесным советским идиотизмом.
– А то, что Славик покойный был евреем. И нам, любимым младшим братьям в братской семье народов – евреям, корейцам, немцам, калмыкам, чеченцам и так далее по списку, – приходится выживать, а не жить. Выживать. Я – кореец с орденом Ленина за целину, и я – директор совхоза. А остальные корейцы где? В шахтах, на лесоповале, в лучшем случае – за баранкой. – Ким неожиданно улыбнулся. – Это я выступление репетирую. Перед собственным сыном.
Вот какие абзацы ворвались в нашу глухоманную жизнь. Сплошные абзацы, и все – ступеньками вниз.
Как там дальше происходило – подробностей не знаю, но на проводы Андрея Ким меня пригласил. Шепнул при входе, пожимая руку:
– Для матери он в учебную часть уезжает, учти. Так и будем пока считать.
– А он и вправду сначала в учебку.
– Почему – в учебку? Он же второй год солдатскую лямку тянет.
– А потому, что из него за два месяца десантника сделают.
Ким помолчал, вздохнул. И сказал:
– Про десантников Лидии – ни слова. Просто – переведен в учебную часть.
Лидия приветливо улыбалась, стол ломился, с младшими познакомили и тут же отправили их в другую комнату, что мне, признаться, понравилось: не люблю, когда дети сидят вместе со взрослыми за водочным застольем. Хорошо время пролетело – и весело, и незаметно. А потом глава семейства вышел меня провожать вместе со старшим сыном. И сказал:
– Вот твой крестный отец, Андрей. Как бы там дальше ни сложилось, ты это запомни.
Признаюсь со всей откровенностью: Лялечка Тарасова, собственность глухоманских «Канцтоваров», появлялась у меня регулярно. Заранее звонила, сообщала шифр: «Иду на рынок». Это было всегда перед моим обеденным перерывом, и я, если не случалось ничего экстраординарного, говорил секретарше, что буду обедать дома, а появлюсь с легким опозданием, и удалялся с непременным заходом в магазин. Ветчиной хорошо закусывать армянский коньячок.
Я к Ляле ровно ничего не испытывал, кроме зверского плотского аппетита. Подозреваю, что и она ко мне – то же самое. Но встречи были необременительными, Ляля держалась в рамках «ты – мне, я – тебе», не строя никаких планов и не одурманиваясь никакими иллюзиями. Наша связь носила почти служебный характер с точно выверенным регламентом и отработанными правилами. Но противно от этого ощущения казенщины мне становилось не «до», а «после».
Вот такой абзац в жизни, отпечатавшийся в ней мелким шрифтом. Дамы сердца у меня не было, ловеласом и дамским угодником я тоже себя не ощущал, но против природы, как говорится, не попрешь.
Стыдно ли мне было тогда от такой имитации сердечной связи? Да нисколечки! Это потом, потом, когда появилось, что с чем сравнивать, я опомнился и тогда испытал стыд. Жгучий, как заматерелая крапива. Только душу все равно не почешешь, как бы ни мечталось об этом.
Вот так и шла моя грешная и далеко не безукоризненная жизнь. Думал ли я при этом о хорошо мне знакомом глухоманском заведующем скрепками и скоросшивателями? Да ни боже мой! И в голову мне не приходило, что я его как бы мордой в дерьмо… Нет. Да и дороги наши разошлись, и парился я теперь в другой бане.
Неизвестно, сколько времени продолжались бы наши… как бы сказать помягче… обеденные перерывы под коньяк. И чем бы все это могло закончиться – тоже не могу себе представить. Одно твердо знаю: моей законной супругой она бы не стала ни при каких обстоятельствах. Можно свести концы оголенных проводов двух энергосистем – и так поступает подавляющее (надеюсь) большинство населения. От их сближения возникает вольтова дуга страсти, которая не только пронизывает все человеческое естество насквозь, но и насыщает его озоном, искрами в глазах и жаждой жизни. А две канализационные трубы что могут создать при своем подсоединении?.. То-то же. Так пусть безгрешный бросит в меня камень. Интересно, где вы сыщете таких безгрешных? В мире, может, кто и сыщется, потому как там для подобных целей улица Пигаль существует. И все ходят чистенькими. А у нас вместо улицы Пигаль – закрытое партсобрание по личному делу товарища имярек. У нас – блюдут нравственность на радость пенсионерам, а в насквозь прогнившей Европе устраивают вполне легальные, опрятные и скромненькие пункты очищения от скверны.
Зачем, спросите, я вздумал рассуждать на тему, про которую у нас даже думать непристойно, хотя все о ней думают?
Да еще второй, по сути, раз. Застряла у меня в голове эта Лялечка. Нет, не в голове – в совести застряла. И совесть эта проснулась, потянулась, усмехнулась и призвала меня к ответу.
Но прежде совести к ответу призвали другие органы.
Я ходил на работу пешком: Глухомань – территория пешего хождения. Ну, иду себе на работу, со знакомыми раскланиваюсь, у пожилых о здоровье спрашиваю, девушкам ручкой помахиваю, поскольку знаю, что в Глухомани я – один из самых завидных женихов. И все ладно, все хорошо, все – как всегда по утрам. Как вдруг…
– Позвольте прикурить.
Какая-то стертая личность. Личность без личности, незапоминающаяся, как говорится, без особых примет. Впрочем, не особых тоже нет. Нечто усредненное…
Только прикуривая, это «нечто усредненное» достает из кармана красную книжечку, сует ее мне под нос и – еле слышно:
– Пройдемте. За мной и – без суеты.
Екнуло во мне что-то физиологическое, поскольку я, как, впрочем, и все остальные граждане нашего прекрасного отечества, с детства впитал во все клетки суеверный страх перед владельцами подобных книжечек. Правильнее сказать, не столько перед владельцами как субъектами, сколько перед книжечками как объектами. А потому и пошел за неприметным во всех смыслах, лихорадочно соображая по дороге, в чем же это я прокололся. Проколоться я мог только на своей африканской гастроли, но мысли этой додумать не успел, потому что мы пришли.
– Прошу, – сказал обладатель могущественных корочек и распахнул передо мной дверь ничем не примечательного дома, возле которого не было никакой охраны.
Я вошел. Охрана была внутри. В фуражках с красными околышами.
– Со мной, – объявил стертый от долгого употребления сопровождающий и распахнул левую дверь.
Я оказался в некоем подобии предбанника, где стояла отполированная многими ерзающими задами скамья, возле которой тоже торчал охранник. За конторской стойкой.
– Зарегистрируйте, – сказал мой полупроводник и прошел в следующие двери.
– Паспорт, – охранник протянул руку, даже не взглянув на меня.
Я отдал ему паспорт. Он буркнул: «Присядьте», – и стал переписывать в конторскую книгу данные моего паспорта.
Я присел на скамью с душою, разбежавшейся во все стороны, и смутным ощущением конца. Не карьеры, не жизни, не чего-то вообще более или менее определяемого, а просто конца. Конца как такового. Вероятно, все, кто попадал в чистые руки меченосцев Железного Феликса, испытывали нечто подобное, не ведая за собой никакой вины. Просто – ощущение, и только. Всего-навсего – ощущение.
По счастью для моего здоровья, сидеть мне в этом ощущении пришлось недолго. Приоткрылась дверь, и наградивший меня этими ощущениями безликий субъект поманил меня рукой, приглашая пройти в кабинет.
– А паспорт? – туповато спросил я, поднимаясь.
– Получите при выходе, – сказал он и вдруг показал все резцы разом. – Если, конечно, это случится.
И я прошел в кабинет. Один. Тот, неопределенный, закрыл за мной дверь.
За дверью меня ожидала совершенно иная атмосфера. Правда, я знал из детективов о системе допросов сменными следователями: грубому противопоставлялся вполне, так сказать, человечный, а жестокому – добрый и мудрый. Но то детективы, а тут – натуральное КГБ, далекое от сантиментов и сентиментальностей, однако что было, то было.
Меня встретил у порога коренастый мужчина средних лет, вежливо обратился по имени и отчеству, попросил присесть.
– Несущественно, но, увы, необходимо. Так что извините.
Улыбнулся и виновато развел руками. А потом прошел на свое место, так и не сняв улыбки с рубленного долотом лица. И высекали это самое лицо отнюдь не из дерева квебрахо и уж тем паче не из мореного дуба, а из нашей что ни на есть родимой елки. И при всех улыбках оно выглядело жестким, сучковатым и недоделанным. Но за всем этим просматривались воля и упорство, прилипчивые и тягучие, как свежая смола.
«Этот сейчас расставит…» – подумал я, имея в виду мины-ловушки, но разговор потек совсем по иному руслу. О работе, о выполнении и перевыполнении, о друзьях и сослуживцах, о…
– Насколько нам известно, вы так и не женились, – сказал наконец нечто заветное мой визави. – Молодой человек, с положением и отдельной квартирой, с высоким окладом и перспективами… Что же так, а? Может, прежней супруге простить не можете?.. Извиняюсь, что вторгаюсь, но должность у меня такая, должность. Как говорится, и сам не рад, а – приходится…
Я молчал и слушал журчание его голоса. Вопросов он не задавал, и молчать мне было легко.
– Без женщин жить нельзя на свете, нет… – Он почти пропел эту фразу, и вдруг улыбка мгновенно исчезла с его лица.
И вперед он подался. Всем корпусом через стол.
– Только выбирать их надо поосторожнее с вашим-то допуском к гостайнам.
Что-то, как мне показалось, забрезжило в моей башке, озабоченной до сего момента только ожиданием, когда же еловый хозяин кабинета крикнет «Фас!» и сюда ворвутся… А тут вдруг этакое почти дружеское, условно улыбчивое примечание о вечной дамской ярмарке. Но – только забрезжило, почему я и сказал весьма осторожно:
– Ну, разумеется.
– А тут вы прокололись, – почти дружелюбно улыбнулся он. – Вступили, как говорится, в связь с женой уважаемого в нашем городе человека. Вы уважаемый человек, он уважаемый человек – зачем такие сложности? Городок у нас маленький, все друг друга знают, и уже пошли разговоры. Дамы – народ болтливый.
– Так поговорите с дамой. А вы меня почему-то весьма таинственно к себе вызвали.
Он улыбнулся. Будто треснула его еловая оболочка.
– Это, как говорится, для запевки, песня наша впереди, – он загадочно помолчал, пожевав губами. – Вы – руководитель совершенно секретного производства, подписывали соответствующую бумагу о неразглашении. Подписывали?
– Подписывал.
– А с подозрительным человеком, стоящим у нас на учете, – «вась-вась», как говорится. Неоднократно пьете водку. Признаете?
– Как могу признать, не зная, о ком вы говорите.
Он посмотрел на меня с мягким отцовским упреком.
– Не знаете?
– Понятия не имею.
– Понятия… – он нехорошо усмехнулся. – Поэтому и попросили зайти, что понятия не имеете. А понятие простое: Альберт Ким. Вы что, не понимаете, что зря у нас не ссылают?
Злость, которая вдруг жаром нахлынула на меня, вмиг расплавила все мои генетические ужасы перед всесильным ведомством. У них на крючке сидел Ким. Альберт Ким, с которым я вскрывал пустой гроб, тайну которого знали только мы оба. С моим лучшим другом, который считал меня крестным отцом своего первенца, записанного корейцем вопреки всем ужасам этого самого ведомства. И сказал об этом Андрею…
Я подался вперед, через стол, поближе к его еловой роже, и, зубов не разжимая, сказал негромко. Не для третьих ушей:
– А ты с работы не вылетишь, если я об этом разговоре напишу твоему начальству в Москву? Ты… Как тебя, старший лейтенант или майор? Ваша контора, помешанная на секретности, даже звания своих офицеров для нас засекретила. Ты… Засранец ты, понял? Я тебя раздавлю, как пиявку, если посмеешь тронуть Кима хотя бы пальцем, понял? У меня в Москве не просто рука, как вы любите говорить, у меня в Москве – кулак! Один раз стукнет, и от тебя мокрое место останется. Заруби это в своих мозгах!
Встал, отшвырнув стул, вышел из его кабинета и так рявкнул на дежурного, что он сразу же вернул мой паспорт.
И ушел, хлопнув дверью.
Никаких ни рук, ни ног, ни тем паче кулаков у меня в Москве – да и вообще нигде – не было. Я блефовал с помутнения рассудка от приступа ярости и за это мог бы и на нары загреметь. Но я об этом не думал. Да и времена несколько изменились.
А работать не мог. То есть на работе, конечно, ошивался, но старался все решения отложить хотя бы до завтрашнего дня.
И очень хотел увидеть Кима. Не поверите, к груди своей его прижать хотел. Он сурчиной мать с сестрами кормил с шести годов, пока эта сволота…
Ну, ладно. Абзац.