bannerbannerbanner
Политики природы. Как привить наукам демократию

Бруно Латур
Политики природы. Как привить наукам демократию

Полная версия

Экологический кризис или кризис объективности?

Нам возразят, что социология наук пока не получила достаточного распространения. Поэтому едва ли с ее помощью можно заново изобрести признаваемые всеми формы общественной жизни. Каким образом эти выводы, понятные лишь немногим, помогут нам составить представление о здравом смысле будущего? В первую очередь мы добавим их к мощному социальному движению политической экологии, в котором, как это ни странно, они помогут многое прояснить. Отныне всякий раз, когда речь будет заходить о природе, будь то с целью защитить ее, подчинить, подвергнуть критике, сохранить или же попытаться игнорировать, мы будем знать, что подразумевается вторая палата, управляющая общественной жизнью, работу которой таким образом хотят парализовать. Поскольку речь идет о проблеме политической Конституции, а не о выделении определенной сферы бытия, то возникают два вопроса: почему наши оппоненты настаивают на существовании двух отдельных палат, притом что только одна из них называется политической? Какой властью обладают те, кто осуществляет сообщение между двумя палатами? Ведь теперь, после развенчания мифа о Пещере, нас больше не будет смущать призыв обратиться к природе, поскольку мы в состоянии отличить, что в политической экологии является традиционным, а что новым, что является продолжением эпистемологической полиции, а что позволит создать политическую эпистемологию• будущего.

Результат не заставит себя долго ждать: литература о политической экологии, прочитанная в этом ключе, окажется сплошным разочарованием. На самом деле, она всего лишь воспроизводит Конституцию модерна•, которая сводится к политике двух палат, одна из которых называется собственно политикой, а вторая именем природы лишает ее всякой власти (12). Все эти воспроизведения, эти ремейки, могут даже показаться занимательными, когда заявляется претензия на переход от антропоцентризма модерна, который иногда называют «картезианским», к природоцентризму экологов, как если бы, начиная с истоков западной цивилизации, то есть с первоначального мифа о заключении в Пещеру, никто не задумывался об организации общественной жизни, не сводя ее к двум палатам, одной из которых является природа. Если политическая экология представляет проблему, то не потому, что она наконец включает природу в сферу политических интересов, которые до этого были сосредоточены на людях, а потому, что она, к сожалению, продолжает использовать природу, чтобы помешать рождению политики. Серую и безразличную природу (политических) эпистемологов прошлого экологи попросту заменили на зеленеющую и отзывчивую. Во всех остальных отношениях эти две природы похожи друг на друга: будучи аморальными, они предписывают стандарты нравственного поведения вместо этики; оставаясь аполитичными, они принимают политические решения вместо политики (13). Необходимо сделать эти малоприятные выводы, чтобы обеспечить различные экологические движения философией, которая отвечала бы масштабу их амбиций и соответствовала бы их подлинной новизне.

В таком случае, почему мы интересуемся политической экологией, если произведенная ею литература возвращает нас к Пещере? Чтобы показать, что мы и предлагаем в настоящем разделе, что политическая экология не занимается или перестала наконец заниматься природой, а в еще меньшей степени – ее сохранением и защитой (14). Чтобы следить за ходом этой деликатной операции, читателю необходимо вслед за различением наук и Науки согласиться на новое различие между практикой экологических движений последних тридцати лет и теорией, которой пользуются ее активисты. Первую мы будем называть активистской [militante] экологией•, а вторую – философией экологии• или Naturpolitik• (выражение по образцу Realpolitik [3]). Если кажется, что мы столь часто к ней несправедливы, то именно по причине нашего живого интереса к экологическим движениям (15).

Всегда есть опасность, которую мы прекрасно осознаем, в отделении теории от практики: риск заключается в том, что мы как бы намекаем на неспособность активистов понять, чем они занимаются, а также на то, что они впадают в заблуждение, которое уже было развеяно философом. Если мы прибегаем к этому опасному разделению, то только потому, что «зеленые» движения, намереваясь придать природе политическое измерение, затрагивают самую суть того, что мы называем Конституцией модерна• (16). Ибо, избрав довольно странную стратегию, которая является предметом настоящей главы, экологические движения под предлогом ее защиты способствовали сохранению концепта природы, который делает их борьбу неосуществимой на практике. Поскольку «природа», как мы вскоре убедимся, создана именно для того, чтобы выпотрошить политику, мы не можем претендовать на ее сохранение, даже вынося ее на публичное обсуждение. Поэтому в весьма занимательном случае политической экологии у нас есть полное право говорить о всевозрастающем разрыве между цветущей пышным цветом практикой и ее теоретическим обоснованием (17).

Как только мы переключим свое внимание на реальные экологические кризисы, то сразу поймем, что они предстают совсем не как кризисы, связанные с «природой». Они, скорее, предстают в виде кризисов объективности, как если бы новые предметы, которые мы совместно производим, не умещались в прокрустово ложе двухпалатной политической системы, а традиционным «лысым объектам» отныне противопоставлялись «лохматые» или всклокоченные объекты, которыми активисты усыпают свой путь. Нам необходима эта нелепая метафора, чтобы подчеркнуть, до какой степени кризис касается всех объектов, а не только отмеченных товарным знаком «натуральных» – ярлыком столь же сомнительным, как и контроль подлинности происхождения (18). Поэтому политическая экология раскрывается не благодаря кризису объектов экологии, а за счет общего конституционного кризиса, который затрагивает все объекты. Попробуем это доказать, набросав список различий между тем, что политическая экология считает своим делом, и тем, чем она занимается на практике (19).

1. Политическая экология претендует на то, чтобы рассуждать о природе, но на самом деле она рассуждает о всевозможной путанице, которая всякий раз предполагает участие людей.

2. Она претендует на то, чтобы охранять природу, защитив ее от человека, но практически во всех случаях это оборачивается еще большим участием людей, которые вмешиваются все чаще, все более изощренными способами, воздействуя на чувствительные зоны при помощи всепроникающего научного оборудования.

3. Она претендует на защиту природы ради нее самой, а не в качестве суррогата человеческого эгоизма, но всякий раз эта высокая миссия осуществляется ради уюта, удовольствия и спокойной совести небольшого количества тщательно отобранных людей, главным образом американцев, мужчин, богатых, образованных и белых, которым удается ее обосновать.

4. Она претендует на то, чтобы мыслить в категориях Систем, известных как Законы Науки, но всякий раз, когда она пытается свести все к действию высшей причины, она оказывается вовлечена в научный спор, в котором нет согласия между экспертами.

5. Она претендует на то, что ее научные модели заимствованы у кибернетически организованных иерархий, но при этом всегда выставляет напоказ самые причудливые и гетерархические конструкции, причем масштаб и время, необходимое на их взаимодействие, всегда поражают тех, кто берется рассуждать о хрупкости или прочности Природы, о ее величии или незначительности.

6. Она претендует на то, чтобы рассуждать обо Всем, но ей не удается поколебать сложившиеся мнения или изменить расстановку сил, не привязываясь к местам, биотопам, ситуациям, конкретным событиям: двум китам, зажатым во льдах, семи слонам в Амбосели, тридцати платанам на площади дю Тертр.

7. Она желает увеличить свой авторитет и стать воплощением политической жизни будущего, но повсюду ограничена небольшим количеством катапультируемых кресел и откидных сидений, предусмотренных избирательной системой. Даже в тех странах, где она становится все более влиятельной, это все еще не более чем вспомогательная сила.

Вернемся к этому списку, рассматривая ее вышеперечисленные слабости как достоинства.

1. Политическая экология не рассуждает о природе и никогда не пыталась этого делать. Она занимается сложноорганизованными ассоциациями различных существ: распорядками, приборами, потребителями, учреждениями, нравами, быками, коровами, свиньями, выводками, поэтому было бы легкомысленно включать ее в нечеловеческую и внеисторическую природу. Природа не является проблемой экологии, которая, напротив, размывает ее контуры и перераспределяет ее движущие силы.

2. Политическая экология не собирается охранять природу и никогда не пыталась этого делать. Напротив, она пытается еще полнее вобрать в себя неисчислимое многообразие элементов и судеб. Если модернизм претендовал на то, чтобы править миром, экология вмешивается буквально во все.

3. Политическая экология никогда не претендовала на то, чтобы служить природе ради нее самой, потому что она никогда не была в состоянии отличить общее благо от собственно природы, свободной от присутствия людей. Она делает нечто гораздо более важное для защиты природы (как для нее самой, так и для грядущего блага человечества). Она ставит под вопрос нашу уверенность относительно высшего блага людей и вещей, целей и средств (20).

4. Политическая экология не понимает, что такое эколого-политическая Система, и не развивается за счет сложной Науки, чье устройство и приемы недоступны несчастному человечеству, которое посвящает ей свои изыскания и помыслы. В этом ее огромное достоинство. Она не знает, что составляет систему, а что нет. Она понятия не имеет о взаимосвязях. Разногласия ученых, в которых она запуталась, как раз и отличают ее от любых научно-политических движений прошлого. Только она может извлечь пользу из новой научной политики.

 

5. Ни кибернетика, ни иерархия не позволяют понять воздействие агентов, потерявших равновесие, хаотических, дарвинистских, то локальных, то глобальных, иногда быстрых, иногда медленных, которые проясняются благодаря множеству экспериментальных и абсолютно оригинальных установок, совокупность которых, к счастью, не является частью определенной Науки.

6. Политическая экология не в состоянии включить свои конкретные и своевременные действия во всеобъемлющую и четко организованную программу и никогда не пыталась этого делать. Именно эта неосведомленность относительно целого ее и спасает, поскольку она не может уместить в рамках одного порядка мелких людишек и необъятные слои озона или же маленьких слоников и среднего размера страусов. «…Камень, который отвергли строители, тот самый сделался главою угла» (Мф. 21: 42).

7. Политическая экология, к счастью, до сих пор оставалась маргинальной, поскольку до сих пор не понимала, в чем заключается ее политика или экология. Она думала, что рассуждает о Природе, о Системе, об упорядоченной Целостности, о мире, в котором отсутствуют люди, о надежно застрахованной Науке, но именно эти заумные разговоры ставят ее в маргинальное положение, тогда как ненавязчивое обсуждение ее реальных практик, возможно, позволит ей достичь политической зрелости, если она сможет понять, в чем заключается ее смысл.

Таким образом, политическую экологию характеризует не кризис природы, а кризис объективности. На смену объектам, находящимся вне зоны риска•, или привычным нам лысым объектам приходят рискованные соединения• или всклокоченные объекты (21). Попробуем определить, в чем состоит отличие между объектами старого и нового образца, коль скоро мы отвыкаем от понятия природы.

Объекты вне зоны риска обладают четырьмя отличительными чертами, которые сразу позволяют их распознать. Прежде всего, произведенный объект имеет отчетливые границы, определенную сущность•, признаваемые всеми свойства. Он, вне всякого сомнения, принадлежит к миру вещей, состоящему из устойчивых и неизменных элементов, подчиненных законам каузальности, эффективности, рентабельности, правдоподобия. После чего исследователи, инженеры, администраторы, предприниматели и специалисты, которые сохраняют, производят и выводят эти объекты на рынок, становятся невидимыми, едва его производство завершено. Все виды научной, технической и промышленной деятельности остаются вне поля зрения. Наконец, эти «объекты вне зоны риска» приводят к ожидаемым и неожиданным последствиям, которые осмысливаются, исходя из их влияния на другую вселенную, состоящую из элементов, контуры которых определить значительно сложнее и которые неопределенно обозначают как «социальные факторы», «политическое измерение», «иррациональный аспект». Согласно мифу о Пещере, объект вне зоны риска, относящийся к старому конституционному порядку, производил впечатление метеора, который обрушивается извне на социальный мир, служивший ему мишенью. Наконец, некоторые из этих объектов могли, иногда по истечении многих лет, стать источником серьезной опасности, то есть спровоцировать катаклизмы. В любом случае эти последствия или катастрофы никогда не подпадали под первое определение объекта, его границ, поскольку они всегда принадлежали миру, несоизмеримому с миром объектов, а именно миру непредсказуемой истории, хаоса, политического кризиса, беспорядка. Несмотря на это влияние, которое мы могли, вопреки всему, отследить, катастрофические последствия не подпадают задним числом под определение объектов и не находятся в зоне их ответственности; они ничему не учат тех, кто их спровоцировал, и не заставляют их изменить свойства самих объектов.

Случай асбеста может послужить для нас примером, потому что речь идет об одном из последних объектов, которые можно назвать модернистскими. Идеальный материал (его называли magic material [4]), одновременно стабильный, эффективный и рентабельный; потребовались десятки лет, чтобы его воздействие на здоровье заставило усомниться в нем изобретателей, фабрикантов, апологетов и проверяющих; десятки предупреждений и судебных процессов потребовались для того, чтобы профессиональные болезни, случаи рака, а также проблемы с утилизацией в конце концов позволили обнаружить их причину и стали ассоциироваться с асбестом, который из идеального и стабильного материала сжался в пугающий клубок, сплетенный из права, гигиены и риска. Такого рода объекты по-прежнему часто встречаются в благоразумном мире, в котором мы живем. И все же, подобно диким травам во французском саду, объекты еще более причудливых очертаний начинают портить картину, закрывая своими ветвями модернистские объекты (22).

Как нам представляется, лучший способ охарактеризовать экологический кризис – это признать все большее распространение, наравне с лысыми объектами, рискованных соединений• (23). Они имеют принципиально иной характер по сравнению с предыдущими; это объясняет, почему всякий раз при их появлении мы говорим о кризисе. В отличие от предшественников, у них нет ни четких очертаний, ни определенной сущности, ни резко обозначенного разрыва между твердым ядром и окружающей средой. Именно это свойство делает их всклокоченными и помещает в ризомы и сети. Во-вторых, их производители не остаются невидимыми, вне поля зрения, но в один прекрасный момент проявляются, привнося проблемы, противоречия, сложности, интересы вместе со своим оборудованием, лабораториями, цехами, заводами. Научное, техническое и промышленное производство с самого начала закладывается в их определение. В-третьих, влияние этих псевдо-объектов не объясняется их внезапным вторжением из другого мира. У них есть масса связей, щупалец, ложных ножек, которые связывают их с существами столь же мало уверенными в собственном бытии, которые по этой причине больше не образуют иную, независимую от первой, вселенную. Для их анализа больше не нужен социально-политический мир, с одной стороны, и объективно-рентабельный – с другой. Наконец, что самое странное, их больше нельзя отделить от неожиданных последствий, к которым они приводят в долгосрочной перспективе, в каком-то отдаленном и несоизмеримом мире. Напротив, от них, как это ни парадоксально, ожидают связанных с ними неожиданных последствий, которые они не замедлят вызвать, признавая при этом свою ответственность и извлекая из этого уроки, в соответствии со вполне прозрачным познавательным процессом, который отражен в их определении и протекает в том же самом мире.

Знаменитые прионы, вызывающие так называемое коровье бешенство, символизируют рискованные соединения точно так же, как асбест – старые объекты вне зоны риска. Мы считаем, что бурный рост политической экологии можно связать с распространением новых существ, которые теперь смешиваются с классическими объектами, всегда определявшими общую перспективу (24). Нам кажется, что разница между объектами вне зоны риска, «лысыми объектами» и «лохматыми» является более существенной, чем разница между кризисами, которые ставят под сомнение экологию, и теми, что ставят под сомнение природу. Мы констатируем не включение проблематики природы в сферу политических дебатов, а резкое увеличение числа лохматых объектов, которые больше нельзя ограничивать одним природным миром, точнее, что ничто больше нельзя подвергнуть натурализации.

Изменяя таким образом само понятие экологического кризиса, мы можем осмыслить самую парадоксальную черту политической экологии, которая прямо противоречит тому, на что она претендует. Ни в коем случае не обобщая свою предметную область и не доверяясь полностью природе, практика политической экологии отличается полным непониманием тех ролей, которые отводятся различным акторам• (25). Политическая экология не переключает все внимание с одного полюса на другой, переходя от человека к природе; она плавно перемещается от уверенности относительно производства объектов вне зоны риска (с его четким разделением людей и вещей) к неуверенности во взаимоотношениях, последствия которой угрожают нарушить все предписания, смешать все планы, создать помехи любому влиянию. Она столь убедительно ставит под сомнение саму возможность раз и навсегда собрать воедино действующие лица и ценности, чтобы поместить их в рамки строгой иерархии (26). Так самая ничтожная действующая сила начинает производить огромный эффект; разрушительный катаклизм исчезает как по мановению волшебной палочки; изумительный продукт приводит к страшным последствиям; чудовище приручается безо всякого труда. В случае политической экологии мы всегда оказываемся в невыгодном положении, поражаясь то устойчивости экосистем, то их уязвимости (27). Действительно, не пора ли всерьез отнестись к апокалиптическим прогнозам некоторых экологов о «конце природы».

Конец природы

Теперь мы понимаем, почему политическая экология не в состоянии сохранить природу: если под природой мы подразумеваем некое общее понятие, которое позволяет нам объединить все существа в рамках одной упорядоченной иерархии, то политическая экология на практике проявляется именно в упразднении идеи природы. Улитка может заблокировать плотину, Гольфстрим может внезапно исчезнуть, террикон – стать биологическим резервом, а черви – превратить почвы Амазонии в бетон. Больше нет никаких оснований для ранжирования различных сущностей в порядке их значимости. Когда неистовые экологи с дрожью в голосе восклицают: «Природа скоро умрет», то они сами не знают, насколько они правы. Слава Богу, природа умрет. Да, великий Пан умер! После смерти Бога и человека природе тоже пора на покой. Давно пора, ведь мы уже практически не в состоянии заниматься политикой.

Читатель, возможно, возмутится этим парадоксом. Он имеет представление о глубинной [profonde] экологии в ее популярном изводе, этом расплывчатом движении, претендующем на то, чтобы реформировать политику во имя «высшего природного равновесия». Между тем глубинная экология находится максимально далеко от экологии политической, и путаница между ними вносит разлад в стратегию «зеленых» движений. «Зеленые» убеждены, что могут располагаться в самом широком политическом спектре: от самого радикального до реформистского, но при этом согласны с тем, что глубинная экология занимает крайнюю позицию. Отсюда параллель, которая совершенно не кажется нам случайной: глубинная экология завораживает экологию политическую, как коммунизм завораживал социализм, а змея – свою жертву… Но глубинная экология не является радикальной формой экологии политической; она вообще не имеет к ней отношения, так как иерархия существ, которую она выстраивает, состоит из объектов вне зоны риска, лысых, современных, которые располагаются ярус за ярусом, в определенном порядке: от Космоса до микробов, не забывая о Матери-Земле, человеческих сообществах, обезьянах и т. д. Производители этого знания неизменно остаются за кадром, точно так же, как источники возможной неопределенности, а разделение между объектами и миром политического, на котором они так настаивают, остается настолько совершенным, что может показаться, будто у глубинной экологии нет другой цели, кроме принижения политического и уменьшения его власти, которую надлежит подчинить куда более могущественной и куда лучше замаскированной власти природы и невидимых экспертов, решающих, что и как она должна и может делать (28). Претендуя на то, чтобы освободить нас от антропоцентризма, глубинная экология возвращает нас в Пещеру, потому что она целиком зависит от классического определения политики, которую природа делает беспомощной и от которой политическая экология, по крайней мере посредством своих практик, пытается нас избавить (29).

Мы наконец понимаем, почему должны различать то, чем занимаются экологические активисты, и то, что они думают о своей деятельности: если мы определяем политическую экологию как то, что увеличивает число рискованных соединений, то даем ей новый важный принцип отбора, не ограниченный вопросом о том, занимается ли она природой, тем более что подобный вопрос очень скоро покажется нам не только поверхностным, но и политически опасным. В своей практике политическая экология постоянно нарушает порядок классификации существ, открывая во все большем количестве неожиданные взаимосвязи и в корне изменяя представления об их важности. В любом случае, если в силу модернистской теории, от которой, как ей кажется, она не в состоянии отказаться, и если она все еще верит, что «защищает природу», то она будет столь же часто терять свой предмет, сколь и попадать наугад. Ее будет в еще более извращенной манере смущать глубинная экология, защищая наиболее важные существа, расположенные в самом строгом и непререкаемом порядке, всегда оказываясь выше и используя в своих интересах власть, которой ее наделил миф о Пещере. Всякий раз сталкиваясь с существами, связи между которыми непонятны и непредсказуемы, политическая экология будет сомневаться в себе самой, полагая, что теряет свою силу, приходя в отчаяние от собственной беспомощности и стыдясь этой слабости… Как только ситуация начнет развиваться непредвиденным образом, то есть практически всегда, политическая экология будет считать, что ошибается, поскольку она надеялась отыскать, в соответствии с принципами природы, возможность расставить в порядке важности все существа, связь между которыми она пыталась установить. Но именно ошибаясь и вводя лохматые объекты, возможная форма которых непредсказуема и делает невозможной использование самого понятия природы, политическая экология наконец-то занимается своим делом, обновляет политическую систему, избавляя нас от модернизма и препятствуя бесконечному умножению лысых и не подверженных риску объектов, с их невероятным перечнем неоспоримых истин, невидимых ученых, предсказуемых эффектов, просчитанных рисков и неожиданных последствий.

 

Теперь мы видим проблему, с которой сталкиваемся, смешивая практику и теорию политической экологии: оппоненты как глубинной, так и поверхностной экологии чаще всего упрекают ее за то, что она сливает человека с природой, забывая при этом, что человечество определяет себя именно через свою «оторванность» от законов природы, от «данности», от «простой причинности», «чистой непосредственности» или «предрефлексивности» (30). Они вменяют экологии в вину ее желание низвести человека до уровня объекта, заставив его ходить на четвереньках, как иронически заметил Вольтер по поводу Руссо. «Именно потому, что мы, утверждают они, свободные субъекты, несводимые к простым законам природы, мы достойны называться людьми». Что лучше всего подходит под это определение оторванности от природы? Конечно же политическая экология, потому что она кладет конец тысячелетней неразрывной связи природы и публичного обсуждения! Она и только она выводит из игры политическое по своей сути понятие природного порядка.

Мы без труда понимаем, что уже не можем мыслить политическую экологию как принципиально новую сферу деятельности, необходимость которой была осознана Западом в середине XX века, как если бы, начиная с пятидесятых или – не суть важно – шестидесятых или семидесятых годов, политики наконец-то поняли, что вопрос природных ресурсов должен быть включен в перечень их повседневных забот. Никогда, начиная с первых греческих дискуссий о совершенстве общественной жизни, о политике не говорили в отрыве от природы (31); или, точнее говоря, к природе никогда не обращались, не желая тем самым преподать политический урок. Не было написано ни единой строчки, по крайней мере в западной традиции (32), где за такими словами, как природа, природный порядок, закон природы, естественное право, жесткая причинность, незыблемые законы, не следовало бы, через несколько строчек или параграфов, некоторое утверждение о том, как реформировать общественную жизнь. Разумеется, можно изменить смысл этой притчи и с одинаковым успехом критиковать как социальный порядок при помощи природного, так и порядок природы с точки зрения человека; можно даже попытаться положить конец их связи; однако в любом случае нельзя сделать вид, будто бы речь идет о принципиально различных сферах деятельности, которые развивались отдельно друг от друга и впервые пересеклись каких-то тридцать или сорок лет назад. Концепции политического и концепции природы всегда оставались в тесной связке подобно двум сиденьям на детских качелях: когда одно поднималось, другое неизменно стремилось к земле. Никогда не существовало политики, которая не была бы одновременно политикой природы, как и природы, которая не была бы политической. Эпистемология и политика – это, как мы теперь поняли, составные части одного и того же процесса, объединенного под грифом (политической) эпистемологии, чтобы сделать недоступными для понимания как научные практики, так и саму суть общественной жизни.

Этот двойной результат, полученный за счет совместных усилий социологии науки и практической экологии, позволит нам дать определение ключевому понятию коллектива•, смысл которого мы постепенно будем уточнять. На самом деле, важность самого понятия «природы» заключается не в исключительном характере сущностей, которые она предположительно объединяет, и не в том, что они относятся к какому-то определенному региону бытия. Сила воздействия этого выражения объясняется тем, что мы всегда употребляем его в единственном числе: та самая природа [la nature]. Когда мы апеллируем к понятию природы, объединение, которое она узаконивает, значит бесконечно больше, чем онтологическое качество «природности», происхождение которого она гарантирует. Благодаря природе мы убиваем сразу двух зайцев: мы определяем некое существо по его принадлежности некоторой сфере реального, одновременно помещая его в объединенную иерархию, которая простирается на все виды существ от самых больших до самых малых (33).

Доказательства привести не сложно. Замените повсюду единственное число множественным, природу на природы. Этим природам будет невозможно найти какое-либо применение. «Естественные» права? Сложно сочинять конкретные законы, руководствуясь подобным множеством. Как вдохновить пылкие умы на классический спор о роли генетики и окружающей среды, если мы примемся сравнивать влияние природ и культур? Как умерить аппетиты промышленности, если мы говорим, что она должна защищать «природы»? Как сделать науки своим рычагом, если мы считаем их науками, изучающими «природы»? Каким образом «законы природ» могут смирить гордыню законов человеческих? Нет, множественное число категорически не подходит политическому определению природы. Множество плюс множество в сумме дают еще одно множество. Однако, начиная с мифа о Пещере, именно единство природы является ее главным политическим достоинством, потому что только это объединение, это упорядочивание, может конкурировать с иной формой объединения, компоновки, самой что ни на есть традиционной и издревле называемой той самой политикой. В этом споре между политикой и природой, как в старой тяжбе, что на протяжении всех Средних веков противопоставляла Папу Императору, можно найти две лояльности по отношению к двум одинаково легитимным типам тотального, между которыми разрывалась тогда совесть христианина. Если сегодня мы к месту и не к месту используем понятие мультикультурализма•, то понятие мультинатурализма• все еще кажется нам шокирующим и лишенным всякого смысла (34).

Какое влияние на этот давний спор оказывает политическая экология? На это указывает само ее название. Вместо двух отдельных полей, в которые можно попытаться поместить все иерархии существ, чтобы иметь возможность выбирать между ними, никогда, впрочем, не достигая внятного результата, политическая экология предлагает учредить единственный коллектив, роль которого как раз и заключается в обсуждении подобной иерархии и поиске приемлемого решения. Политическая экология предлагает переместить объединяющую функцию различных классов сущего из двойного поля политики и природы в единое поле коллектива. По крайней мере, она занимается этим на практике, не позволяя ни природному, ни социальному порядку по отдельности и окончательно определять, что принимать в расчет, а что нет, что разделено и что связано, что находится внутри, а что – снаружи. Умножение объектов, которые ведут к кризису классического конституционного порядка, это то средство, которое политическая экология, со всей свойственной ей практической изощренностью, сумела использовать для делегитимации одновременно политической традиции и того, что можно назвать традицией натуралистической – Naturpolitik•.

3Природная политика, реальная политика (нем.).
4Волшебный материал (англ.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30 
Рейтинг@Mail.ru