21 декабря, 8:00 по восточному североамериканскому времени
Возвращение домой
Отправила Мэдисон Спенсер
(Madisonspencer@aftrlife.hell)
Милый твиттерянин!
Если спросить мою маму, она ответит: «Религии существуют, потому что для людей лучше неправильный ответ, чем вообще никакого». То есть мои родители не верили в Бога. То есть Рождество моя семья не отмечала.
Если родители как-то и представляли себе Бога, то в виде громадного, размером с гору, Харви Милка, исцеляющего озоновый слой, а вокруг него вместо херувимов – крылатые дельфины. И еще радуги – куча радуг.
Вместо Рождества мы праздновали День Земли; отмечали День рождения Свами Никхилананды сидячей медиацией дзадзен. Иногда плясали голышом с бубенцами на лодыжках под старыми секвойями: их ветки были густо увешаны замызганными гамаками и ведрами-туалетами экологических активистов – те в знак протеста селились на деревьях и обучали сов методам пассивного сопротивления. В общем, можешь себе вообразить. Не Санта-Клаус, говорили мама с папой, а Майя Анжелу[2] следит за тем, хорошо ведут себя детки или нет. Доктор Анжелу, предупреждали меня, ставит галочки напротив имен на длинном свитке из конопляной бумаги, и, если я сейчас не стану ворошить свою компостную кучку, десерта из водорослей на сладкое не получу. Мне-то лишь хотелось знать, что это важно для кого-нибудь мудрого и не производящего парниковых газов вроде доктора Майи, Ширли Чисхолм[3] или Шона Пенна. Но Рождеством тут и не пахло. Когда ты умер, то понимаешь: вся эта гринписовщина – чепуха, а правы были те самые пристукнутые Библией, которые пьют стрихнин и берут змей на руки.
Нравится это кому или нет, но дорога в ад выложена экологически чистыми половицами из бамбука.
Поверь, милый твиттерянин, я знаю, о чем говорю. Пока мои во плоти живущие мама с папой добрую часть года жгли соевые свечи да молились Джону Риду, я была мертва и узнавала, как все устроено на самом деле.
21 декабря, 8:06 по восточному времени
Одна на вечеринке в честь моего возвращения домой
Отправила Мэдисон Спенсер (Madisonspencer@aftrlife.hell)
Милый твиттерянин!
Я не из тепличных девочек-домоседок, однако в свете нынешних обстоятельств жажду укрытия в старом семейном гнезде. Пентхаусом в отеле «Райнлендер» мои родители владели сколько я себя помню. Там, на шестидесятипятиэтажной высоте над Лексингтон-авеню напротив «Блумингсдейла», я первым делом закроюсь в своей старой спальне среди мягких игрушек и романов Джейн Остин и до следующего Хэллоуина буду смотреть по кабельному «Вверх и вниз по лестнице». Может, перечитаю «Сагу о Форсайтах». Вроде ничто не мешает: если верить гламурной прессе, мои родители теперь в море на своей трехсотфутовой яхте «Пангея Крусейдер». Прямо сейчас они в Беринговом проливе пытаются помешать плавучему рыбозаводу истреблять касатку, голубого тунца или еще какой вымирающий супер-пупер-деликатес для суши. Всю эту возню доснимают к маминому новому фильму «Кашалоты в тумане»; она играет там отважного гидробиолога (а-ля Дайан Фосси[4]), которого во сне протыкают гарпуном безжалостные японские рыбаки. Съемки заканчиваются на следующей неделе, а гламурная пресса пишет, что «Оскар» фильму уже обеспечен.
Поверь, для мамы это не совсем игра: ее столько раз били во сне гарпуном, что не сосчитать.
И в ответ на похабный комментарий, который только что оставил Леонард-КлАДезь: да, в фильме есть три момента (очередной эксклюзив от гламурной прессы) со знаменитой на весь мир маминой грудью – в сценах, где голая мама блаженно плавает со стадом дружелюбных кашалотов.
Для вас, будущих покойников, кинофильм – плоская зримая реальность со звуком, но без запахов или тактильных ощущений; ровно то же для нас, духов, мир живых. Я могу перемещаться среди людей, их движения и шум обтекают меня, но живые видят меня не более чем актеры на экране – зрителей. Рискую показаться совсем уж жалкой – толстой семиклассницей-очкариком в школьной форме, – но я прекрасно знаю, каково чувствовать себя невидимой. А вот принять тот факт, что физические преграды мне теперь не помеха, – тут надо куда больше терпения. Я прохожу через швейцаров и закрытые двери холла так же просто, как вы сквозь дым или туман, и ощущаю разве только легкую щекотку в призрачном горле или дрожь по всему телу.
Есть и недостатки: люди не только смотрят сквозь меня – они сквозь меня проходят. Это не случайный физический контакт, тебя не просто щупают. Внутрь тебя по-настоящему проникают. С тобой смешиваются. Тебя оскверняют физиологией этих делающих покупки, едящих, блудящих кусков одушевленного мяса. Ты чувствуешь в себе ту же пакость, муть и дезориентацию, что и досмертный идиот, который в тебя впилился.
И да, я всерьез намерена пользоваться словами вроде «дезориентация» – привыкай. Пусть я мертвая жирная корова, но я не буду изображать дурочку только потому, что у тебя Ctrl+Alt+Комплексы по поводу твоего подросткового лексикона. И не-не-не, я определенно не намерена пользоваться интернет-сленгом. Джейн Остин сознательно не оживляла свои ироничные повествования эмотиконами, оттого и мне не пристало.
Повторюсь: к посмертной жизни привыкать и привыкать. К примеру, гостиничные лифты. Глупые люди просто берут и втискиваются в кабинку. В «Райнлендере» я ехала в пентхаус, стоя наполовину в толстой, напичканной коллагенами тетке, сбежавшей в Штаты от налогов, а наполовину в ее вертлявой чихуа-хуа (из тех, с выведением которых явно перестарались). Ощущение такое, будто плаваешь в минералке, смешанной с силиконом. Я чувствовала соленый вкус ее ботокса, от забродивших бета-блокаторов в ее крови у меня кружилась голова, я стояла в теплой ванне из химикатов, составляющих чихуахуа, – о боги! Шестьдесят пять этажей подряд я пропитывалась мексиканской собачкой – скорее бы в душ и отмыть шампунем призрачные волосы.
Я просачиваюсь в коридор сквозь дверь, помеченную «ПХ» (без соседей, держать животных нельзя, курить – тоже), и вступаю в холл пентхауса. Впервые с самого прибытия в унылый Нью-Йорк я оказываюсь в совершенной тишине. Машины не сигналят. Назойливые досмертные не трещат по мобильным на всех языках ООН. Центральная гостиная заставлена мебелью, каждый стул, стол и книжный шкаф – в чехлах от пыли. Даже люстры обернуты белой марлей: ткань внизу собрана в пучок и свисает прозрачными хвостами эктоплазмы. Впечатление такое, будто я попала на тихую тусовку к толпе привидений, только мультяшных, нацепивших на себя простыни, чтобы зловеще повыть. Это сборище призраков – словно диковатая тематическая вечеринка по случаю моего возвращения, правда, устроили его, чтобы надо мной посмеяться. Съезд духов великих и малых. Откровенно говоря, я Ctrl+Alt+Обижена столь нечутким приемом.
По старой привычке – мама блюла такие порядки во всех наших домах от Манагуа до Токио – я разуваюсь у двери.
Из огромных окон за вышеупомянутым суаре лжепривидений открывается вид на архитектуру Манхэттена. Плотно стоящие здания – мрачные небоскребы – крайне напоминают ряды серых надгробных плит. Башни, набитые людьми, смахивают на обломанные колонны, шпили и обелиски, на выставку памятников, которыми отмечают захоронения. За окнами лежит гигантский погост. Большое Яблоко. Разросшийся склад будущих покойников.
Пойми меня правильно, милый твиттерянин, я не хочу наводить тоску, не хочу быть усопшим нытиком, однако есть подозрения, что я страдаю от своего рода посмертной депрессии. Когда новизна загробных ощущений уходит, становится довольно паршиво.
В ответ на трогательную запись, которую сделал Могавк-Арчер666: да, призракам бывает одиноко. Если хочешь подробностей, мне немножко грустно, я чувствую себя ненужной, забытой. Мое сердце раздулось бы как шарик, наполненный горячими слезами, раздулось бы и лопнуло, если бы я увидела своих; увидела бы их, а они меня – нет. Отрезанная от всего, кроме собственных мыслей и чувств, я, призрак, лишенный возможности с кем-либо общаться, стала стопроцентной одиночкой.
Я не просто позабыта, я ощущаю себя покинутой абсолютно всеми.
Тихо, в призрачных носках, я прохожу по коридору мимо папиной курительной, маминого зальчика для йоги и вижу, что дверь в мою спальню заперта. Ну конечно, заперта, и кондиционер врублен в режим морозилки, и шторы задернуты, чтобы игрушки и одежда не выгорели на солнце. Чтобы комната оставалась храмом возлюбленной усопшей дочери. На мгновение замираю, как дура, пытаясь угадать, какой у мамы пароль на систему безопасности. Первый мой вариант: КамиллаСпенсер-величайшаяизнынеживущихактрисдо40лет. Второй: нетянеубиваламилогокотеночкамоейдочки! Еще один: ялюбилабыМэдисонгораздобольшееслибыонаменьшевесила. Все три варианта очень правдоподобны, но тут я соображаю, что могу просто взять и пройти.
А проходить сквозь дверь или стену немногим приятнее, чем делить молекулы с чихуа-хуа. На меня налетают опилки, я ощущаю маслянистость множества слоев бледно-голубой латексной краски.
В моей спальне глазам предстает примерно то же зрелище, что и в гостиной: кровать, низкое кресло без ручек, письменный стол – каждый предмет в белом чехле… только на постели под белой простыней лежит человеческая фигура. В изножье два холма: видимо, стопы. Дальше тощие ноги. Потом, судя по форме, бедра, живот и грудь. Затем ткань провисает – вероятно, над шеей – и идет вверх по лицу, куполом поднимаясь на кончике носа. И я, как медведь из сказки про трех медведей, понимаю, что кто-то занял мою кровать. Возле нее на зачехленном столике свернулся наподобие гнезда белокурый парик. В центре гнезда, как яйца, – зубные протезы, слуховой аппарат, похожий на большую пластмассовую креветку розового цвета, пачка «Голуаз» и золотистая зажигалка. Рядом с этими артефактами стоит в рамочке обложка журнала «Кэт фэнси», а на ней фотография: мама и я, обнимающая котенка с рыжими полосками и горящими глазами. Мамино лицо пропитано ботоксом, зато моя улыбка – застывший миг неподдельной радости. Сверху заголовок: «Кинозвезда и котенок-Золушка: хеппи-энд».
Специально для Паттерсона54: призраки тоже чувствуют печаль и ужас.
После смерти испытания не заканчиваются. По ту сторону смерти тоже есть смерть. Хочешь не хочешь, а смерть вовсе не конец.
Любому будет неприятно войти в тихий, уединенный гостиничный номер и найти там труп, тем более в собственной детской кровати. Это кто-то пришлый – наверняка гондурасская горничная, которая беспардонно избрала местом самоубийства мою славную постельку в окружении мягких игрушек: импортных штайфовских мишек и коллекционных гундовских жирафов[5]. Она скорее всего наелась маминого ксанакса, и теперь ее мерзкое гондурасское тело разлагается, а физиологические жидкости пропитывают мой хастенский матрас ручной работы и простыни марки «Порто» – шестьсот нитей на квадратный дюйм.
Злость пересиливает во мне страх, я подхожу ближе, берусь за верхний край марли и тяну вниз, открывая тело. Это древняя мумия. Карга. Беззубые десны сморщились. Голову в углублении подушки венком окружают редкие седые волосы. Одним движением я срываю белую ткань и бросаю на пол. Ноги старухи вытянуты, руки скрещены на груди, пальцы костлявые, на каждом блестящие коктейльные кольца. Ее платье мне знакомо: дымка аквамаринового бархата, густо расшитого пайетками, стразами и мелким жемчугом. Высокий разрез на юбке приоткрывает костлявую ногу в синих венах от бедра до стопы и до прадовских босоножек. Туфли совсем новые – ценник на подошве почти не стерся. Светлый парик, платье – все это смутно знакомо. Мне припоминаются одни похороны сто тысяч лет назад. И вот уж чудо из чудес: я ощущаю запах сигаретного дыма. Нет, я клянусь, призраки не чувствуют запахов и вкусов мира живых, но от старушки разит табаком. И тут у меня само собой вылетает:
– Бабушка Минни?
Накладные ресницы, похожие на паучьи лапки, вздрагивают. Один край отлепился, отчего вид у старушки несколько безумный. Она моргает, приподнимается на локтях и щурится в мою сторону бельмами. Морщинистое лицо расходится в улыбке, и десны шепелявят:
– Пампушечка?
Для СПИДЭмили-Канадки: это атас. Даже если ты умер, сердце схватывает так же больно, режет, как аневризма, которая распухает от слез и вот-вот лопнет.
Бабушка переводит взгляд с меня на подол своего платья, опять на меня, потом на пайетки и на бархат, приоткрывающий старческие ноги, и говорит:
– Ну и дела! Ты посмотри только: твоя мамаша вырядила меня на похороны проституткой! – Трясущаяся, вся в кольцах рука тянется к столику и хватает пачку «Голуаз». – Дай-ка огонечку бабушке Минни. – Она подносит сигарету ко рту, ее дряблые губы складываются, как для поцелуя, и обхватывают фильтр.
21 декабря, 8:09 по восточному времени
Тошнотворная семейная встреча
Отправила Мэдисон Спенсер (Madisonspencer@aftrlife.hell)
Милый твиттерянин!
Бабушка, расположившаяся на атласном покрывале моей кровати, кладет одну тощую ногу на другую, и под высоким разрезом юбки мелькает неприятный вид. Меня передергивает.
– Мы похоронили тебя… без нижнего белья?
– Глупая у тебя мамаша, – вместо ответа замечает бабушка. Платье у нее без рукавов, она разглядывает татуировку, которая колючим орнаментом обхватывает ее запястье, тянется к локтю и дальше по плечу. Черные шипастые линии складываются в слова «Я [] Камиллу Спенсер… Я [] Камиллу Спенсер…» – и между фразами наколоты цветущие розы. Бабушка плюет на палец и трет буквы на запястье, говоря:
– Что это еще за приторная дрянь?
Она не видит, но татуировка бежит от плеча к шее, обхватывает ее удавкой, а заканчивается большой розой почти во всю щеку. Это многократное признание набили на ее старой, иссушенной солнцем коже после смерти по настоянию моей матери.
Уперев голову в подушку, бабушка Минни смотрит на грудь, сильно выпячивающуюся из-под платья.
– Силы небесные… Что твоя мамаша натворила?
Крючковатым старческим пальцем она осторожно тычет в упругий выступ – еще одну посмертную обнову.
Она курит призрачную сигарету, дымит на всю комнату и хлопает ладонью по кровати рядом с собой, приглашая сесть. Я, разумеется, сажусь. Я сердита и разобижена, однако учтива. Я только присаживаюсь – не вступаю в разговор и уж тем более не лезу обниматься и целоваться. Прихваченную поддельную сумку «Коуч» я кладу поближе, сую руку внутрь и копаюсь среди бирюзовых эйвонских теней, конфет и презервативов, вытаскиваю странный смартфон и принимаюсь печатать: обращаю злые мысли в слова… в предложения… в раздраженные записи в блоге.
Пишу я честно, и ты можешь решить, что я – самое бессердечное тринадцатилетнее привидение, когда-либо ступавшее по Земле, но мне уже хочется, чтобы моя драгоценная давно покойная бабушка Минни заработала рак легких и умерла во второй раз.
Между затяжками ядовитой палочкой она спрашивает:
– Тут шныряет один медиум – не видала? Оглобля такая – у него еще плохая кожа и коса, как у китайца. – Она смотрит на меня прищурившись.
Адскигорячая Бабетт, будь спокойна: с твоей сумкой я обращаюсь аккуратно.
Бабушка Минни – мать моей мамы. Наверняка в свои лучшие годы она была оторвой: коротко стриглась, сверкала нарумяненными коленками под джаз, отплясывала джиттербаг с Чарлзом Линдбергом[6] на припорошенных кокаином столиках в бутлегерских клубах, гоняла ночами в енотовой шубе по Вест-Эггу на «стутц-беаркатах» и закусывала золотыми рыбками, но я-то знала ее уже порядком обветшавшей – воспитание моей матери вряд ли добавило ей молодости.
К моему появлению на свет бабушка Минни уже коллекционировала пуговицы и нянчилась с ишиасом. И курила как паровоз. Помню, когда я приезжала к ней в глушь на север штата Нью-Йорк, она заваривала чай в банке из-под маринованных огурцов: заливала в нее воду и ставила на солнечный подоконник. Если не считать всей этой норман-роквелловщины[7], у нее в доме воняло, как в пещере троглодита: будто она готовила всю пищу, надергав что росло на грядке и бросив в кастрюлю на огонь, – зато свое, домашнее; хоть бы раз позвонила в ресторан и заказала moules marinières tout de suite[8].
В бабушкину ванну после тебя не проскальзывали тихонько горничные-сомалийки, не отдраивали ее и не расставляли новые пузыречки с грейпфрутовым шампунем. Неудивительно, что мама еще подростком сбежала из дома, потом стала всемирно известной голливудской звездой и вышла замуж за моего папу-миллионера. Долго в босоногую сельскую романтику не поиграешь. Пока я находилась в ссылке на своей Эльбе в унылой глуши, мать уезжала со съемочной группой ЮНЕСКО в Калахари учить бушменов пользоваться презервативами, отец командовал враждебным поглощением «Сони Пикчерз» или прибирал к рукам мировой рынок оружейного плутония. Я же делала вид, что интересуюсь брачными песнями диких птиц.
Я не сноб. Меня нельзя называть снобом, поскольку я давным-давно простила бабушку за то, что она жила в глухомани на ферме. Простила за то, что она покупала домашний сыр, и за то, что не разбиралась, чем отличается шербет от мороженого. Надо отдать должное бабушке Минни: она познакомила меня с Элинор Глин и Дафной Дюморье. А я со своей стороны терпела ее манию самой разводить томаты, хотя нам в любой момент могли доставить помидоры несравненно лучшего качества. Вот как сильно я ее любила. Возможно, это покажется несправедливостью, но я до сих пор не простила ее за то, что она умерла.
Ногтями, длинными, как палочки для еды (их приладила для похорон моя мама), бабушка Минни снимает частичку табака, прилипшую к языку, и говорит:
– Твоя мамуля наняла одного мужика отыскать твой дух, так что держи ушки на макушке. Даже больше скажу: он вроде частного детектива, который разыскивает мертвых, и сейчас он в этом самом отеле!
Я сижу в гостинице, в своей старой спальне среди штайфовских обезьянок и гундовских зебр, и вижу только прикуренную сигарету. Законную форму самоубийства. В ответ на комментарий Леонарда-КлАДезя: да, я веду себя мелочно. Разрешите откровенно: я не совсем лишена сопереживания, но, на мой взгляд, бабушка меня бросила. Она покинула меня, потому что сигареты ей были важнее. Я любила ее, но еще сильнее она любила смолу и никотин. И вот сегодня, обнаружив ее у себя в спальне, я решаю не повторять ошибку и в этот раз ее уже не любить.
Мама не простила ее за то, что она не была Пегги Гуггенхайм[9], я – за курение, готовку, садоводство и смерть.
– Ну, пампушечка, – спрашивает бабушка Минни, – где обреталась?
То тут, отвечаю, то там. Как я умерла, даже не говорю. И ни слова о том, что меня сослали в ад. Пальцы продолжают набивать текст, они выкрикивают все, о чем я не смею сказать вслух.
– А я была там. В раю, – говорит бабушка Минни и тычет сигаретой в потолок. – Мы оба вознеслись – я и твой Папчик Бен. Да только незадача: на небесах тоже приняли тутошний запрет на курение. – И с тех пор, рассказывает она, все как у офисных работников, которые кучкуются на улице в любую погоду, чтобы подымить раковыми палочками: моя мертвая бабушка ради своей гадкой привычки спускается в виде духа на Землю.
По большей части я слушаю и высматриваю в ее чертах свои. Ребенок и старая карга: в некотором роде «было и стало». Ее крючковатый попугайский клюв и мой носик-пуговка, правда, облученный ультрафиолетом ста тысяч летних дней на ферме. Ее каскад всевозможного вида подбородков и мой нежный девичий подбородочек – всего-то тройной. Перевожу разговор на погоду. Она лежит на гостиничной кровати, курит, я сижу рядом на краешке и спрашиваю, не притаился ли тут же в «Райнлендере» и Папчик Бен.
– Ягодка моя, – отвечает она, – брось ты копаться в калькуляторе, пообщайся со мной. – Бабушка Минни ворочает по подушке призрачной головой из стороны в сторону, выпускает в потолок струю дыма и говорит: – Нету здесь твоего Папчика – не захотел пропустить момент, когда в рай прибудет Пэрис Хилтон, он желает ее поприветствовать.
Дай мне сил, доктор Майя, не воспользоваться эмотиконом.
Пэрис Хилтон – в рай?
Не могу себе такого даже Ctrl+Alt+Вообразить.
Я сижу, смотрю в бабушкино лицо, и тут до меня доходит, что я не вижу ее мыслей. Мысли… мышление… доказательство нашего существования, которое приводит Рене Декарт, – они такие же невидимые, как призраки. И как наши души. Похоже, если наука намерена отвергнуть идею души за неимением физического подтверждения, пускай ученые отрицают и наличие мыслительного процесса. Сделав такое наблюдение, я бросаю взгляд на запястье, на массивные практичные часы, и вижу, что прошла только минута.
Бабушка замечает движение моего локтя и поворот руки, говорит:
– Лапонька, ты скучала по бабушке? – и выпускает в потолок еще один фонтанчик дыма.
– Да, – вру я, – скучала, – сама же набираю в смартфоне обратное.
Тут я не могу не отметить про себя, что это – главный конфликт моей жизни: я люблю, я обожаю свое семейство, но только когда мы порознь. Стоит мне порадоваться встрече с давно умершей бабушкой Минни, как тут же страшно хочется, чтобы мою драгоценную полуслепую старушку курильщицу подвергли эвтаназии.
Грустная правда состоит в том, что медицинская эвтаназия – в лучшем случае разовое решение.
И тут я слышу звук.
Он идет из холла пентхауса. Смех.
– Это твой волосатый сыщик-медиум? – спрашиваю я.
Бабушка Минни показывает сигаретой туда, откуда доносится шум – мужской смех, – и говорит:
– Вот потому тебе и не стоит быть здесь, воробышек. – Она сбивает призрачный пепел с призрачной сигареты и подносит ее обратно к губам. – Я тут секретно расследую одно дельце, – произносит она и опять выпускает дым. – Думаешь, мне охота валяться посреди твоих дурацких погремушек? Мэдди, миленькая, ты наткнулась на пост наблюдения.