Chuck Palahniuk. MAKE SOMETHING UP
Перевод с английского Н. Абдуллина
Печатается с разрешения автора и литературных агентств Donadio & Olson, Inc. Literary Representatives и Andrew Nurnberg.
© Chuck Palahniuk, 2015
© Школа перевода В. Баканова, 2015
© Издание на русском языке AST Publishers, 2016
Старик мой в жизни все оборачивал шуткой. Что сказать? Любил человек народ посмешить. Я, правда, и половины его шуток не понимал, но смеялся. Зайдет, бывало, папаша в субботу к парикмахеру, сядет в самый конец очереди – а может, еще кого и пропустит – и давай юморить. Народ животики надрывал. Про стрижку вообще не думал.
Говорит:
– Если это баян, сразу скажите…
Верный себе, зашел он в кабинет к онкологу и спрашивает:
– Доктор, я после химиотерапии на скрипке смогу играть?
– Опухоль дала метастазы, – отвечает онколог. – Вам полгода осталось…
Старик – ни дать ни взять Граучо Маркс[2] – ломит бровку, стряхивает пепел с воображаемой сигары и говорит:
– Полгода? Хочу услышать другое мнение.
– Значит, так, – говорит онколог, – у вас рак, и шутки ваши – дурацкие.
Проходит папа курс химиотерапии, потом внутри ему радиацией выжигают все на хрен. Он мне: я, мол, теперь будто лезвиями писаю. По субботам все так же заходит в парикмахерскую и дурака валяет, хотя на фига ему стрижка? Он теперь лыс, как колено. К тому же тощий, как скелет. Представляете? Лысый скелет таскает за собой баллон с кислородом, вроде этакой гири на ноге. Входит он, значит, такой, с баллоном на тележке и с трубками в носу, и говорит:
– Мне только макушечку подровнять.
Народ хохочет.
Поймите правильно: папка мой – не дядюшка Милти[3], не Эдгар Берген[4]. Он, как скелет на День Всех Святых, лысый; ему жить осталось полтора месяца, и всем пофигу, что он говорит. Людям жаль его, вот и ржут, как ослы.
Впрочем, стойте, я не прав, не справедлив к папке. Он намного смешнее, просто мне слов не хватает. Чувство юмора – талант, который по наследству не передается. Когда я был еще мелким, папиным Чарли Маккарти, он, бывало, подходил ко мне и такой:
– Скажи «лук».
Я:
– Лук.
Он:
– По лбу стук! – и щелкает меня по лбу.
Я, дурак, не понимал прикола. В семь лет еще учился в первом классе, Швейцарию от Швейка отличить не мог, но так хотел, чтобы папка любил меня; даже смеяться научился. Что папка ни скажет – смеюсь. Старухой он, наверное, называл нашу мать – та сбежала, бросила нас. О ней он только и говорил, мол, красотка, которая шуток не понимает. В общем, ДУРНАЯ пара.
Еще папка спрашивал:
– Знаешь, что возбуждается палочкой Коха?
Отвечать нужно было: «Туберкулез и жена Коха», но мне-то было всего семь, и я не знал, что за туберкузел и что за палочка такая у Коха. Хочешь зарезать шутку – попроси объяснить ее. И вот, когда старик говорит: «Чем отличается педагог от педофила?» – я благоразумно не спрашиваю, кто такой педофил. Только жду, чтобы заржать, когда папка скажет: «Педофил любит детишек по-настоящему!»
Когда он спрашивает:
– Маленькое, белое, кровь сосет. Что это?
Говорю:
– Что?
– Тампон! – заливаясь смехом, отвечает папка.
Думаю: хрен с тобой – и сам начинаю ржать.
Вот так растешь пень пнем и не знаешь, когда тебе хороший анекдот рассказали. Да, я не знаю, что такое танцпон. В школе меня даже в столбик делить не научили, таблицу размножения не показали… Папка не виноват.
Старик говорит, что старуха терпеть не могла эту шутку, так, может, мне передалось ее отсутствие юмора? Зато любовь… В смысле, старика-то любить надо. Вот ты родился и куда денешься? Выбора нет. Понятное дело, никому не понравится, когда твой старик дышит через шланг из баллона и умирать отправляется на больничную койку, где его накачивают морфием по самое не могу, и он даже не может попробовать красного желе на ужин.
Если это баян – сразу скажите, но у моего старика рак простраты, который даже на рак не похож. Прошло лет двадцать – если не тридцать, пока мы не узнали, что папка болен, и вот я уже пытаюсь вспомнить все, чему он меня учил. Если спрыснуть штык лопаты аэрозолем «WD-40», копать будет легче. Спускать курок надо плавно – не дергать, чтобы руку не выворачивало. Папка объяснял, как выводить пятна от крови, и рассказывал анекдоты. Много анекдотов.
Да, папка мой – не Робин Уильямс, но я как-то смотрел кино с Робином Уильямсом, где он одевается клоуном: красный нос, радужный парик, здоровенные башмаки и гвоздика-брызгалка в петлице. Он там играет напористого врача, который так веселит больных раком детишек, что те поправляются. Серьезно! Лысые малолетние скелетики – еще страшней моего папки – ПОПРАВЛЯЮТСЯ. Фильм основан на реальных событиях.
Это я к чему. Все знают: смех – лучшее лекарство. Я, пока торчал в приемном покое, даже «Ридерз дайджест» начал читать. Все слышали про мужика, у которого в голове была опухоль размером с грейпфрут. Он уже крякнуть готовился; и врачи, и священники, все эксперты говорили: ты не жилец. А он возьми и заставь себя марафоном смотреть «Три балбеса»[5]. У него рак четвертой стадии, а он себя ржать заставляет – над Эбботом, Костелло, Лорелом, Харди и братьями Маркс. В конце концов исцелился. Все дело в эндорфинах и пресыщенной кислородом крови.
Я подумал: что мне терять? Надо только вспомнить любимые папкины шутки и заставить его хохотать, чтобы он сам собой к исцелению пришел. Хуже точно не будет.
Входит, значит, взрослый долботряс к отцу в палату, подвигает стул к койке и, глядя в бледное лицо умирающего, начинает:
– Заходит, короче, блондинка в бар на районе, куда раньше ни разу не заглядывала. Титьки у нее ВО-ОТ такие, жопа – маленькая, упругая. Просит бутылку «Мишлоба», а бармен – раз такой – и клофелину ей подсыпал. Блондинка пьет, вырубается, и мужики ее кладут мордой на бильярдный стол. Задирают юбку и трахают. Потом, когда время выходит, трясут ее. Она просыпается, ей говорят: вали давай, бар закрывается. И так несколько раз. Заходит телка в бар: титьки, жопа – все при ней, – и просит «Мишлоб». Бармен снова подсыпает снотворного, ее кладут на стол и имеют все подряд… Но вот как-то раз она приходит и просит «Будвайзер».
Я лично в первом классе вообще не понимал этого дебильного анекдота, зато папке моему концовка уж больно нравилась. Короче…
– …бармен такой улыбается – само обаяние – и спрашивает: «В чем дело? «Мишлоб» разонравился?» Блондинка наклоняется к нему и шепчет: «Только между нами: у меня от него пизда болит».
Когда мне папка только рассказал эту шутку, я еще понятия не имел, что такое «пизда», что за «клофелин» и что значит «иметь». Знал я только, что старику это нравится. Ну раз смеется. Зашли мы с ним как-то в парикмахерскую, и он заставил меня рассказать этот анекдот мужикам. Я и рассказал… Парикмахеры и все стариканы, сидевшие там и читавшие детективы в журналах, заржали так, что слюна с табаком из носов брызнула.
И вот, взрослый сын рассказывает эту бородатую шутку старому умирающему отцу. Они вдвоем в больничной палате, на часах – далеко за полночь… И знаете что? Старик-то не смеется. Тогда сын вспоминает еще одну любимую папкину шутку. Муж с женой занимаются сексом. Муж: «Дорогая, кончаю!» – жена: «Только не в меня, только не в меня!» Муж такой: «А в кого тогда?!»
В семь лет я реально умел подать эту шутку, но сегодня старик над ней не смеется. Я ведь, когда смеялся над его шутками – пусть и неискренне, – говорил таким образом «люблю тебя, папа!». Сегодня хочу того же – для себя, от него. Да что ему стоит? Хотя бы разочек хихикнуть? Нет ведь, молчит. Даже не стонет. Хуже того: жмурится, сильно жмурится, а когда глаза открывает, по щекам слезы текут. Старик мой хватает ртом воздух, будто дышать ему нечем, плачет – подушка вся мокрая. Сын – теперь уже не ребенок, но все еще помнящий папкины шутки – достает из кармана штанов гвоздику-брызгалку и дает струю в лицо старому плаксе.
Сынок рассказывает шутку про двух мужиков в разных концах мира. Один идет по канату над пропастью, другому старуха член сосет. У обоих одна и та же мысль в голове. Какая? Не смотреть вниз!
Прежде эта шутка гарантированно вызывала искренний смех до слез, рев и гогот. Но старик молчит, умирает себе. Плачет и плачет, даже не пробует рассмеяться. Нет бы скидку мне сделать… Как его спасать, если он сам жить не хочет? Тогда я спрашиваю:
– Сколько нужно негров, чтобы похоронить человека?
Спрашиваю:
– Ни окон, ни дверей, а внутри сидит еврей – что это?
Папке ни капли не лучше. Думаю: может, рак добрался до ушей? Или он, накачанный морфием, не слышит меня? Ну, я – чисто проверить – наклоняюсь к самому уху старого плаксы и спрашиваю:
– Две бабы у забора, одна приклеена, другая пришита. Что с ними делать?
Тут же громко – даже чересчур громко, наверное, для больницы – отвечаю:
– Одну ОТОДРАТЬ, вторую ОТПОРОТЬ!
Я в отчаянии, не знаю, как быть. Принимаюсь рассказывать шутки про гомиков, мексикосов, про азиатов и про евреев, пробую все известные медицине лекарства, самые эффективные… Старик ускользает. Теряю его. А ведь человек, что лежит передо мной на больничной койке, когда-то умел все обернуть шуткой. И вот он сам не смеется, мне страшно, до ужаса страшно, я кричу:
– Скажи «лук»!
Но папка в ответ не смеется. Словно у него пульс пропал.
Я кричу:
– «Лук» скажи!
Кричу:
– Сначала зеленая, а нажмешь кнопку – красная. Что это?
Папка все равно умирает, так и не ответив. Бросает меня идиотом необразованным. В отчаянии хватаю его за синюшную холодную руку, а он даже не морщится – хотя на пальце у меня кольцо-шокер. Я кричу:
– Скажи «лук»!
Кричу:
– Бежит ежик по лужайке и смеется. Почему он смеется?
Хочешь зарезать шутку – попроси старика объяснить ее. И вот он, лежа на койке, перестает дышать. Сердце не бьется. На мониторе – ровная линия.
Паренек, сидя рядом с телом отца, выбирает шутку сродни электрическим утюжкам – их еще врачи прикладывают к груди умирающего, чтобы снова завести сердце. Шутку, равную тому, что применил бы врач Робин Уильямс в комнате смеха для малолетних раковых больных. Этакий трехбалбесный дефибриллятор. Паренек хватает здоровенный торт с заварным кремом, покрытый толстым-толстым слоем взбитых сливок (таким и Чаплин не постеснялся бы жизнь вам спасти). Берет и, подняв как можно выше, шмякает им старика по хлебальнику. ШМЯК!
Комедийное искусство творит чудеса, и наука знает много примеров тому, однако папка мой умирает – обосравшись под конец кровью.
Нет, правда, на деле было куда как смешнее. Прошу, не надо папку винить: мой косяк, если вам не смешно. Я просто анекдоты рассказывать не умею. Сами знаете: если замять концовку, то несмешным покажется и самый ржачный из анекдотов. Вот например, пришел я как-то потом в парикмахерскую и рассказал старичью все-все, включая момент, когда я размазал торт по лицу мертвого папки, и как меня потом охрана отволокла в крыло для придурков, как меня трое суток врачи проверяли. Даже это не смог рассказать правильно: старичье и парикмахеры на меня тупо вылупились. Я рассказал, как осмотрел старика, как обнюхал его: мертвого, в крови, говне и сливках; он вонял и благоухал одновременно… А эти, парикмахеры и старперы, жующие табак, тупо на меня пялятся. Никто не смеется.
Столько лет прошло, захожу в парикмахерскую, говорю: «Скажите «лук», – и парикмахеры перестают стричь, старики – жевать табак.
Я говорю:
– Лук! – Все затаили дыхание, я будто в склепе.
Говорю:
– Смерть! СМЕРТЬ пришла! Вы что, народ, Эмили… как ее там?.. Дикерсон не читали? Не слышали про Жан-Поля… как его?.. Стюарта?
Играю бровями и, стряхнув пепел с невидимой сигары, говорю:
– Скажите «лук».
Говорю:
– При чем здесь лук? Я даже на скрипке играть не умею!
Череп у меня ломится от обилия шуток, которых мне не забыть; они там, словно опухоль размером с грейпфрут. Знаю, что хоронить человека должны пять ниггеров (четверо гроб несут, один впереди с магнитофоном шествует), но голова забита хламом – типа смешной ерундой. Такое у меня образование. Впервые с тех самых пор, как я был маленьким балбесом и пересказывал папкины шутки (без понимания произнося слова типа «гомик», «ниггер», «жид»), сознаю, что я не рассказывал анекдоты посреди парикмахерской – я тогда сам был анекдотом. В смысле, я наконец-то допер! Поймите правильно: хорошая шутка, которая вызовет взрыв смеха, она как бутылка ледяного «Мишлоба»… с клофелином. Бармен подает ее тебе, улыбается, весь такой обаятельный, а ты и не подозреваешь, что тебя сейчас выебут. Ударная реплика в конце не зря называется «ударной»: это кулак, присыпанный сахарной пудрой, кастет, покрытый заварным кремом и вскрывающий тебе ебальник. БА-БАХ! этим ударом тебе словно бы сообщают: «Я умнее тебя», «Я сильнее», «Тут я рулю, пацан».
Субботним утром я ору посреди парикмахерской:
– Скажите «лук»!
Срываю глотку:
– Лук!
Пока наконец один из старых дураков тихонько так, едва слышно, отложив табак за щеку, не произносит:
– Ну… лук.
Выждав немного – старик всегда учил, как важна верная пауза, что она значит ВСЕ, – и мило так улыбаясь, само обаяние, говорю:
– По лбу стук…
Рэнди не обидит деревья. Не обидит люто, и когда находит в Интернете освещение: дождевые леса Амазонки вырулят, – он решает: как хорошо! как атласно!
Не обидит он больше всех сосны. Рэнди видит, как они движутся: то медленно, то быстро. Сперва поучительно медленно – прямо забываешь, что движутся. Но они движутся: поднимают многотонные ноги выше и выше, а потом как вниз! – прямо голову. После – быстро. Сосна движется быстро, очень быстро, слишком быстро – аж незаметно.
Папа Рэнди их приближения срочно не видел. Если обдумать, папа Рэнди – работавший на зеленом конь-веере, – и так жил взаимно. Один шаг, быстрый, и гора сырой древесины – ба-бах! – ему на волосатый кумпол. Разнесла черепушку на миллиард дырявых соколков.
Рэнди решает: есть доля лучше. Зачем тут ворчать? Поджидаться, когда на тебя жахнется сотня тонн целлулоидного волокна. Рэнди не обидит Орегон.
Рэнди бежит в другое место. Хочет дом: чтоб дозовая штукатурка и без деревьев. Деньги за приличное страхование по карманам, питбуля – в машину. Погнали на юг. Быстрей, быстрей, еще быстрее. Как будто стая волкодавов мчится по следу, хочет влиться в зад Рэнди.
Наконец Калифорния. Реалтор пучит глаз на тачку Рэнди: «Тойота-Селика»; хром и тюнинг, все дела – за ту же цену, что и тачка. Еще питбуль в салоне. У нее штандарт, конфессия требует. Реалтор впивается видом бритого черепа, свежей табу на лице (еще кровь ключица). Реалтор открывает ноут, кажет спираченные файлы.
Говорит:
– Чувак.
Она говорит:
– Ты с этим домом разоришься нафиг.
Реалтор будет Газель.
На экране кинцо, от него у Рэнди откисла челюсть. Кинцо откровенное; копия с копии с копии с копии с копии того, за что ни в тыщу жизней бабла не отвалишь.
Реалтор говорит:
– Чувак.
Говорит:
– Чувак, фильмец называется «Беги и прячься, белая крошка – 4».
В плавной боли Дженнифер-Джейсон Моррелл. Соблазняет блондина-воришку, подбивает его залезть в шикарный дом. В доме пристроились отдыхать чувачки. Чувачки обвалились на кровати, дрыхнут после гулянки, всю дочь запивались дорогой коньячиной, сношались. Экшен стартует, когда Дженнифер-Джейсон пытается упасть золотишко – цепочки на шеях у чувачков, – а чувачки просыпаются. Кровь кипит, чувачки негодуют, дело понятное… Понеслась!
В кинце домишко – оштукатуренный, дозовый. На заднем дворе – бассейн, с одного края вода пузырится. У соседей внутренний дворик – гравий, с палтусами. Нигде ни деревца.
Реалтор, Газель, водит Рэнди по дому. Показывает особенности: два яруса, лестница сразу от входа – внизу мраморный подол. Там-то Дженнифер-Джейсон и устроили групповуху: оголодавшие чувачки зверски ее оприходовали.
Рэнди и реалторша смотрят, раскрыли рты. Офигеть же ж! Так девку выбрали. На этом самом месте.
Рэнди говорит:
– Сеструха, да это походное тесто!
Газель отвечает:
– Чувак, купи сперва дом. Тогда станешь продавать балеты и разводить людей на перкуссии.
Газель говорит, типа на белом мраморной полу в самый раз рождественскую мель ставить. Рэнди не обидит деревья – что живые, что мертвые.
Реалтор водит Рэнди по дому: вот тачечная, бескрайние комнаты, спинной штраф, потолок отдыха, торт-зал и сильный домашний гипофиз. Рэнди уже опасен купить, спрашивает только: будет ли, где собаку прогуливать. Тычет пальцем в собаку, американского питбультерьера. Кличка – Элеанор.
Рэнди и Газель выходят на гравированный дворик. Места для Элеанор – хоть забавляй, отсюда и до соседей, семьи кокосов. Рэнди хохочет купить дом за наличку.
Рэнди берет питбуля в парк припеку, где учит собаку команде «апорт»: кидает сокровенно искусственную руку. Оторванную от дела, муляж для кино, голливудского блокбастера. Впрочем, если взглянуть полижет, то кровь кажется вполне натуральной. Тем неверие, Рэнди ржет, когда Элеанор выскакивает из кустов и несется к нему с жуткой бесконечностью в зубах.
Рэнди забавляется, лишь бы попугай соседей, сплетников кокосов, которые подсчитывают, типа питбули только на то и годятся, чтобы острыми как битва зубами врать маленьких деток.
Рэнди желает усилить дефект: бросает Элеанор дозовую детскую куклу. Мечет ее в кусты и заросли палтуса. Элеанор прыгает за куклой. Рэнди ждет: вот сейчас соседи увидят, как питбуль взрывается зубами в беззащитного младенца, и закричат.
Дома он передается мечтам: типа однажды Дженнифер-Джейсон решит совершить путешествие по местам болевой сливы. Подгонит «шпрот» к его дому, позвонит в деверь, попросится в кости. Он крепко – но нежно – схватит ее за пежо и войдет – как многие до него. Усредненно и тщетно выберет ее.
До шпоры, до ремни, изливая от одиночества, Рэнди приглашает в кости Газель. Вываливает перед ней останки личности и говорит:
– Сеструха, заглючим союз. Как тебе такие пустословия нашего мрачного приговора?
Он охмуряет ее: готовит стейки на гризли и добивает десертом – слюнявым тортом. Какала ее фигура! Газель оглашается.
Рэнди убеждает себя: жить в Калифорнии – безвыходно. Особенно в таком архитектурно жабном доме: это скрысит его жизнь, расцветит ее новыми крысками. Пока он тут – он кто-то. Вроде музейного секатора или пажа млечного огня.
Быть никем – ступа. Как будто дерево упало тебе на башку, составило мокрое тесто.
На самом теле смерть папочки Рэнди оставила в его душе глубокую не проживающую раму. Он сам себе теперь кажется детективным.
Тем неверие, улучшения отказались сложные. Лучшая половица Рэнди, Газель, то и смело исчезает, ходит лечиться, как и всякая очарованная жена. Когда Рэнди пытается забодать ее домой, она обращается к народникам зачетных дружб, типа Рэнди разрушил ее портьеру, а сама Газель в нем очарована: застала его как-то за пактом самоувлажнения и пережила стильную раму.
Рэнди напуган. Решает, что если ее обвинения прокатят в суде, то его надолго отправят за трещотку. Не видать ему тогда пежо Дженнифер-Джейсон. Вместо нее – стеснительные пожизненные обстоятельства. Его самого жестоко присовокупят и будут совокуплять денно и мощно толпы других подключенных, голодных и возрожденных. Всем захочется совершить бесплодный факт головного ношения.
А тут еще Интернет подливает масла в погон: Дженнифер-Джейсон сама отправится за трещотку, за убийство. Срок – прижизненный, и Рэнди в знак санитарности возводит на переднем дворе небольшую чаевню с ее орфографией. Ждет, что придут толпы половников, но соседи, кокосы, говорят, мол, чаевня – дурна, потому как на фото Дженнифер-Джейсон наслаждается кексом втроем.
Рэнди делает скриншоты сокровенных сцен из фильмов Дженнифер-Джейсон, кладет их на алтарь, теперь залакированный.
Семена всхода сменяются: блесна, вето… наконец Рождество. В Калифорнии без изменений. Разве что соседи поставили во дворе сцену погашения дров младенцу Христу. В луже того, соседи жалуются, типа Элеанор гавкает слишком громко. Рэнди кричит в ответ: она, мол, хотя бы по-английски гавкает.
А еще Рождество – это когда срубают и ставят во дворах орегонские мели. Эти окружают людей, ищут новую жертву. Рэнди боится, что на одном из хвойный убийц начертано его вымя.
Соседи выставляют сцену склонения волков, просто потому что они кото-кролики. Сцена постоит из пластмассовых Иосифа и Девы Марии. Пластмассовая кукла-младенец лежит в оранжевых яслях, на соломе. Младенец высох, поблек и сильно потрескался – его так часто выставляли под солнце, погода не щадила. Вид потрепанной куклы – луже неуда.
Как ни три скобы, для Элеанор Иисус – просто кукла, а кукол она привыкла хватать и носить хозяину. Элеанор с него глаз не сводит. Питбуль, как какая-нибудь рыжая Дженнифер-Джейсон Моррелл, облегчается на игрушку.
Газель решила взять Рэнди в доход по магазинам. Всерьез вознамерилась купить здоровенную мель, такую, чтобы заняла полностью первый этаж. Стоны и жалобы Рэнди слышать не хохочет. Плевать ей на предупреждения, мол, точно такое же орегонское чудище раздавило папку Рэнди. Нет, Газель говорит:
– Чувак.
Она говорит:
– Мы эту мель упраздним, повесим на нее разноцветные гланды.
Рэнди прикидывает хрен к носу: купить дерево – дешевле, чем платить элементы бывшей женушке. И вот они приободряют мель, упраздняют ее тысячью гланд из битого стекла. Приходится оставить открытой парадную деверь.
Приятное тело, Элеанор лежит из дому.
Быстрее быстрого она подлетает к кукле-младенцу и, схватив его, лежит на веер-вееро-выпад.
Мимо проезжал не то еврей, не то осветитель Фиговый. Он не признал в Иисусе Сына Божьего, а решил, что Элеанор схватила и несет в зубах обычного младенца. Все ошарашены. Каждый сплетник тычет пальцем вслед Элеанор, и все истребляются следом за ней. Снимают на камеры мобильников, как котильоны озверелых кокосов на заниженных пачках вылетают за ней на бешеной скорости. Палят из нелегальных столов.
К шуму прибавляется голос Газели. Она читает фикции Рэнди. Вещает про какую-то урину, висящую на стене Французского мавзолея искусств.
Она орет:
– Марсель Дюшан, чувак!
Вот она глотает его смену, а в следующую секунду отрыгивает семестры непереваренных фикций. Она прерогатив, ни дать ни взять. Смеется над Рэнди, говорит:
– Чувак, ты что, Льюиса Хайда не читал?
Наконец Рэнди улавливает одно слово, которое выкрикивает Газель.
Выбегая в парадную деверь, Рэнди кричит:
– Беги и прячься, Элеанор!
Позади он слышит, как увитая коньячиной Газель насмехается.
– Чувак! – ревет она. – Чувак, это тебе за то, что разрушил мою портьеру!
Собрав все хилые зеленки, она опрокидывает мель.
Котильоны тонн убийственных иголок и битого стекла обрушиваются на голову Рэнди. Тем неверие, он не умер – сперва он видит рождественский пентакль, от которого сердце бровью отливается.
Собака, питбуль Элеанор, развращает Иисуса Христа из мертвых. Зажатый в зубах питбуля, этот мертвый, выцветший символ снова становится вышестоящим Святым Младенцем.
Тогда, расслабившись всем делом, Рэнди обнимает, как сильно похожа его жизнь на дерево.
Сперва медленная. Поучительно медленно тянется, и забываешь, что вообще жрешь. А она движется, идиот. Постоянно идиот. Потом разгоняется и лежит быстрее быстрого. Под конец уже и не видно, как она движется. Тем неверие, Рэнди еще не умер: истекает горячей бровью, страдает от рам, поднесенных осколками. И натягивает рождественскую лесенку:
– Беги и прячься, Элеанор! Беги и прячься!
На пороге смерти – одной ногой в дебиле, – он смеется и порождает:
– Греби и трясся эй лемур!
Задрав последние силы, Рэнди шепотом запивает:
– Лягни и впрягся! Даром дайся! В жару умайся! Врагу не сдайся! Попадайся! Настрадайся! Углубляйся! Улыбайся!
Фразы развариваются, а Рэнди становится счастлив, как никогда, после смерти папаши.
А Питбуль в это бремя…
Элеанор лежит со всех дог, обратно на веер. Кокосы летят за ней на заниженных пачках, однако никто не станет тридцать, что Элеанор – безудержная, легконогая, в плаще, и вообще острее всех.