bannerbannerbanner
Холодный дом

Чарльз Диккенс
Холодный дом

Полная версия

– Мистер Талкингхорн уже приехал?

Каждый вечер она слышит в ответ:

– Нет, миледи, еще не приехал.

Как-то раз под вечер, услышав этот ответ от своей камеристки, которая расчесывает ей волосы, миледи забывается, погрузившись в глубокое раздумье; но вдруг видит в зеркале свое сосредоточенное, печальное лицо и чьи-то черные глаза, с любопытством наблюдающие за ней.

– Будьте добры заняться делом, – говорит миледи, обращаясь к отражению мадемуазель Ортанз. – Любуйтесь своей красотой в другое время.

– Простите! Я любовалась красотой вашей милости.

– А ею вам вовсе незачем любоваться, – говорит миледи.

Но вот однажды, незадолго до заката, когда уже разошлись нарядные гости, часа два толпившиеся на Дорожке призрака, и сэр Лестер с миледи остались одни на террасе, появляется мистер Талкингхорн. Он подходит к ним, как всегда, ровным шагом, которого никогда не ускоряет и не замедляет. На лице у него обычная, лишенная всякого выражения маска (если это маска), но каждая частица его тела, каждая складка одежды пропитана семейными тайнами. Действительно ли он всей душой предан великим мира сего, или же служит им за плату и только – это его собственная тайна. Он хранит ее так же, как хранит тайны своих клиентов; в этом отношении он сам себе клиент и никогда себя не выдаст.

– Как ваше здоровье, мистер Талкингхорн? – говорит сэр Лестер, подавая ему руку.

Мистер Талкингхорн совершенно здоров. Сэр Лестер совершенно здоров. Миледи совершенно здорова. Все обстоит в высшей степени благополучно. Юрист, заложив руки за спину, идет по террасе рядом с сэром Лестером. Миледи тоже идет рядом с ним, но – с другой стороны.

– Мы думали, что вы приедете раньше, – говорит сэр Лестер.

Любезное замечание. Другими словами это означает: «Мистер Талкингхорн, мы помним о вашем существовании, даже когда вас здесь нет, – когда вы не напоминаете нам о себе своим присутствием. Мы уделяем вам крупицу своего внимания, сэр, заметьте это!»

Мистер Талкингхорн, понимая все, наклоняет голову и говорит, что он очень признателен.

– Я приехал бы раньше, – объясняет он, – если бы не был так занят вашими тяжбами с Бойторном.

– Очень неуравновешенный человек, – строго замечает сэр Лестер. – Подобный человек представляет огромную опасность для любого общества. Личность весьма низменного умонаправления.

– Он упрям, – говорит мистер Талкингхорн.

– Да и как ему не быть упрямым, раз он такой человек! – подтверждает сэр Лестер, хотя сам всем своим видом выражает непоколебимое упрямство. – Ничуть этому не удивляюсь.

– Вопрос только в одном, – продолжает поверенный, – согласны ли вы уступить ему хоть в чем-нибудь?

– Нет, сэр, – отвечает сэр Лестер. – Ни в чем. Мне… уступать?

– Не в чем-нибудь важном. Тут вы, я знаю, конечно, не уступите. Я хочу сказать – в чем-нибудь маловажном.

– Мистер Талкингхорн, – возражает сэр Лестер, – в моем споре с мистером Бойторном не может быть ничего маловажного. Если я пойду дальше и скажу, что не постигаю, как это любое мое право может быть маловажным, я буду при этом думать не столько о себе лично, сколько о чести своего рода, блюсти которую обязан я.

Мистер Талкингхорн снова наклоняет голову.

– Теперь я знаю, что мне делать, – говорит он. – Но предвижу, что мистер Бойторн наделает нам неприятностей…

– Подобным людям, мистер Талкингхорн, – перебивает его сэр Лестер, – свойственно делать неприятности всем. Личность исключительно недостойная, стремящаяся ко всеобщему равенству. Человек, которого пятьдесят лет тому назад, вероятно, судили бы в уголовном суде Олд-Бейли за какие-нибудь демагогические выступления и приговорили бы к суровому наказанию… быть может, даже, – добавляет сэр Лестер после короткой паузы, – к повешению, колесованию или четвертованию.

Произнеся этот смертный приговор, сэр Лестер, по-видимому, свалил гору со своих аристократических плеч и теперь почти так же удовлетворен, как если бы приговор уже был приведен в исполнение.

– Однако ночь на дворе, – говорит сэр Лестер, – как бы миледи не простудилась. Пойдемте домой, дорогая.

Они поворачивают назад, ко входу в вестибюль, и только тогда леди Дедлок заговаривает с мистером Талкингхорном.

– Вы что-то хотели мне сообщить насчет того человека, о котором я спросила, когда увидела его почерк. Как похоже на вас – не забыть о таком пустяке; а у меня он совсем выскочил из головы. После вашего письма все это снова всплыло у меня в памяти. Не могу представить себе, что именно мог мне напомнить этот почерк, но безусловно что-то напомнил тогда.

– Что-то напомнил? – повторяет мистер Талкингхорн.

– Да, да, – небрежно роняет миледи. – Кажется, что-то напомнил. Неужели вы действительно взяли на себя труд отыскать переписчика этих… как это называется?.. свидетельских показаний?

– Да.

– Как странно!

Они входят в неосвещенную утреннюю столовую, расположенную в нижнем этаже. Днем свет льется сюда через два окна с глубокими нишами. Сейчас комната погружена в сумрак. Огонь в камине бросает яркий отблеск на обшитые деревом стены и тусклый – на оконные стекла, а за ними, сквозь холодное отражение пламени, видно, как совсем уже похолодевший парк содрогается на ветру и как стелется серый туман – единственный в этих местах путник, кроме несущихся по небу разорванных туч.

Миледи опускается в огромное кресло у камина, сэр Лестер садится в другое огромное кресло напротив. Поверенный становится перед огнем, вытянув вперед руку, чтобы заслонить лицо от света пламени. Повернув голову, он смотрит на миледи.

– Так вот, – говорит он, – я стал наводить справки об этом человеке и нашел его. И как ни странно, я нашел его…

– Вполне заурядной личностью, – томно подсказывает миледи.

– Я нашел его мертвым.

– Как можно! – укоризненно внушает сэр Лестер, не столько шокированный самим фактом, сколько тем фактом, что об этом факте упомянули.

– Мне указали, где он живет, – это была убогая, нищенская конура, – и я нашел его мертвым.

– Вы меня извините, мистер Талкингхорн, – замечает сэр Лестер, – но я полагаю, что чем меньше говорить о…

– Прошу вас, сэр Лестер, дайте мне выслушать рассказ мистера Талкингхорна, – говорит миледи. – В сумерках только такие рассказы и слушать. Какой ужас! Так вы нашли его мертвым?

Мистер Талкингхорн подтверждает это, снова наклоняя голову.

– Сам ли он наложил на себя руки…

– Клянусь честью! – восклицает сэр Лестер. – Но, право, это уж чересчур!

– Дайте же мне дослушать! – говорит миледи.

– Все, что вам будет угодно, дорогая. Но я должен сказать…

– Нет, вы не должны сказать! Продолжайте, мистер Талкингхорн.

Сэр Лестер галантно подчиняется, однако он все же находит, что заносить такого рода грязь в высшее общество – это… право же… право же…

– Я хотел сказать, – продолжает поверенный, сохраняя невозмутимое спокойствие, – что не имею возможности сообщить вам, сам ли он наложил на себя руки, или нет. Однако, выражаясь точнее, должен заметить, что он, несомненно, умер от своей руки, хотя сделал ли он это с заранее обдуманным намерением или по несчастной случайности – узнать наверное никогда не удастся. Присяжные коронера вынесли решение, что он принял яд случайно.

– А кто он был такой, – спрашивает миледи, – этот несчастный?

– Очень трудно сказать, – отвечает поверенный, покачивая головой. – Он жил бедно, совсем опустился, – лицо у него было темное, как у цыгана, черные волосы и борода всклокочены, словом, он, вероятно, был почти нищий. Врач почему-то предположил, что в прошлом он и выглядел лучше, и жил лучше.

– А как его звали, этого беднягу?

– Его называли так, как он сам называл себя; но настоящего его имени не знал никто.

– Даже те, кто ему прислуживал?

– Ему никто не прислуживал. Просто его нашли мертвым. Точнее, это я его нашел.

– И больше никаких сведений о нем не удалось получить?

– Никаких. После него остался, – задумчиво говорит юрист, – старый чемодан. Но… нет, никаких бумаг в нем не было.

В течение этого короткого разговора леди Дедлок и мистер Талкингхорн, ничуть не меняя своей обычной манеры держаться, произносили каждое слово, не спуская глаз друг с друга, что, пожалуй, и неудивительно, когда приходится говорить на столь необычную тему. А сэр Лестер смотрел на пламя камина, всем своим видом смахивая на Дедлока, портрет которого красуется на стене у лестницы. Дослушав рассказ, он снова начинает важно протестовать, подчеркивая, что, раз у миледи, очевидно, не сохранилось ровно никаких воспоминаний об этом несчастном (если только он не обращался к ней с письменной просьбой о вспомоществовании), он, сэр Лестер, надеется, что больше не услышит о происшествии, столь чуждом тому кругу, в котором вращается миледи.

– Да, все это какое-то нагромождение ужасов, – говорит миледи, подбирая свои меха и шали, – ими можно заинтересоваться, но ненадолго. Будьте любезны, мистер Талкингхорн, откройте дверь.

Мистер Талкингхорн почтительно открывает дверь и держит ее открытой, пока миледи выплывает из столовой. Она проходит совсем близко от него, и вид у нее, как всегда, утомленный, исполненный надменного изящества. Они снова встречаются за обедом… и на следующий день… и много дней подряд. Леди Дедлок все та же томная богиня, окруженная поклонниками и, как никто, склонная смертельно скучать даже тогда, когда восседает в посвященном ей храме. Мистер Талкингхорн – все тот же безмолвный хранитель аристократических признаний… здесь он явно не на своем месте, но тем не менее чувствует себя совсем как дома. Оба они, казалось бы, так же мало замечают друг друга, как любые другие люди, живущие в тех же стенах. Но следит ли каждый из них за другим, всегда подозревая его в сокрытии чего-то очень важного; но всегда ли каждый готов отразить любой удар другого, чтобы ни в коем случае не быть застигнутым врасплох; но что дал ты один, чтоб узнать, сколь много знает другой, – все это до поры до времени таится в их сердцах.

 

Глава XIII
Повесть Эстер

Не раз мы обсуждали вопрос – сначала без мистера Джарндиса, как он и просил, потом вместе с ним, – какую карьеру должен избрать себе Ричард, но не скоро пришли к решению. Ричард говорил, что он готов взяться за что угодно. Когда мистер Джарндис заметил как-то, что Ричард, пожалуй, уже вышел из возраста, в котором поступают во флот, юноша сказал, что тоже так думает, – пожалуй, и вправду вышел. Когда мистер Джарндис спросил его, не хочет ли он поступить в армию, Ричард ответил, что подумывал об этом и это было бы неплохо. Когда же мистер Джарндис посоветовал ему хорошенько разобраться в себе самом и решить, является ли его давняя тяга к морю простым ребяческим увлечением или настоящей любовью, Ричард сказал, что очень часто пытался это решить, но так и не смог.

– Не знаю, потому ли он сделался столь нерешительным, – сказал мне как-то мистер Джарндис, – что с самого своего рождения попал в такую обстановку, где, как ни странно, все всегда откладывалось в долгий ящик, все было неясно и неопределенно, но что Канцлерский суд, в придачу к прочим своим грехам, частично виновен в его нерешительности, это я вижу. Влияние суда породило или укрепило в Ричарде привычку всегда все откладывать со дня на день, все оставлять нерешенным, неопределенным, запутанным, надеясь, что произойдет то, или другое, или третье, а что именно – мальчик и сам себе не представляет. Даже у менее юных и более уравновешенных людей характер может измениться под влиянием обстановки, так что же говорить о Ричарде? Можно ли ожидать, чтобы юноше с еще не сложившимся характером удалось противостоять подобным влияниям, если он попал в их сферу?

Все это была правда, но позволю себе сказать вдобавок, о чем думала я сама; а думала я, что воспитание Ричарда, к величайшему сожалению, не оказало противодействия этим влияниям и не дало направления его характеру. Он проучился восемь лет в привилегированной закрытой школе и, насколько мне известно, выучился превосходно сочинять разнообразные стихи на латинском языке. Но я не слыхивала, чтобы кто-нибудь из его воспитателей попытался узнать, какие у него склонности, какие недостатки, или потрудился приспособить к его складу ума преподавание какой-либо науки! Нет, это его самого приспособили к сочинению латинских стихов, и мальчик научился сочинять их так хорошо, что, останься он в школе до своего совершеннолетия, он, я думаю, только и делал бы, что писал стихи, если бы не решил наконец завершить свое образование, позабыв, как они пишутся. Правда, латинские стихи очень красивы, очень поучительны, во многих случаях очень полезны для жизни и даже запоминаются на всю жизнь, но я все же спрашивала себя, не лучше ли было бы для Ричарда, если бы сам он менее усердно изучал латинскую поэтику, зато кто-нибудь хоть немножко постарался бы изучить его.

Впрочем, я в этом ничего не понимаю и не знаю даже, способны ли были молодые люди Древнего Рима и Греции и вообще молодые люди любой другой страны сочинять стихи в таком количестве.

– Не имею ни малейшего представления, какую профессию мне избрать, – озабоченно говорил Ричард. – Я не хочу быть священником и это знаю твердо, а все остальное под вопросом.

– А не хочется вам пойти по стопам Кенджа? – предложил однажды мистер Джарндис.

– Не знаю; пожалуй, не очень, сэр! – ответил Ричард. – Правда, я люблю кататься на лодке. А клерки у юристов разводят свою писанину такой уймой воды… Ну и профессия!

– Может, хотите сделаться врачом? – подсказал мистер Джарндис.

– Вот это по мне, сэр! – воскликнул Ричард.

Сомневаюсь, чтобы до этой минуты ему хоть раз пришла в голову мысль о медицине.

– Вот это по мне, сэр! – повторил Ричард с величайшим энтузиазмом. – Наконец-то мы попали в точку! «Член Королевского медицинского общества».

И никакими шутками нельзя было его разубедить, хотя он сам весело подшучивал над собой. Он говорил, что теперь выбрал себе профессию и чем больше о ней думает, тем лучше понимает, что его судьба ясна – искусство врачевания для него самое высокое искусство. Подозревая, что он лишь потому пришел к этому выводу, что никогда не умел самостоятельно разобраться в своих способностях и, лишенный руководства, увлекался всяким новым предложением, радуясь возможности избавиться от тяжелой необходимости думать, я спрашивала себя, всегда ли сочинение стихов на латинском языке приводит к таким результатам, или Ричард – единственный в своем роде юноша.

Мистер Джарндис всячески старался вызвать его на серьезный разговор, убедительно доказывая, что нельзя обманывать себя в столь важном деле. После таких бесед Ричард ненадолго погружался в размышления, но вскоре неизменно говорил Аде и мне, что «все ясно», после чего переводил разговор на другую тему.

– Клянусь небом! – вскричал однажды мистер Бойторн, который горячо интересовался этим вопросом (впрочем, мне незачем добавлять, что он ни к чему не мог относиться равнодушно), – как отрадно видеть, что мужественный и достойный молодой джентльмен посвящает себя этой благородной профессии! Чем больше достойных людей будет заниматься ею, тем лучше будет для человечества, тем хуже – для продажных деляг и подлых шарлатанов, которые только принижают славное искусство врачевания в глазах всего мира. Клянусь всем, что низко и презренно! – загремел мистер Бойторн. – Судовые лекари лечат до того скверно, что я предлагаю подвергнуть ноги – обе ноги – каждого члена Совета адмиралтейства сложному перелому, а всем опытным врачам запретить пользовать их под страхом ссылки на каторгу, если всю систему врачебной помощи во флоте не изменят коренным образом в течение сорока восьми часов!

– Дай им хоть неделю сроку! – сказал мистер Джарндис.

– Нет! – воскликнул мистер Бойторн непреклонно. – Ни в коем случае! Сорок восемь часов! Что касается всяких там корпораций, приходских общин, приходских советов и прочих им подобных сборищ, куда олухи с трясущимися головами сходятся, чтобы обмениваться такими речами, за которые – клянусь небом! – их следует сослать на каторжные работы, в ртутные рудники, на весь короткий остаток их мерзкого существования, хотя бы лишь для того, чтобы помешать их отвратительному английскому языку заражать язык, на котором люди говорят под солнцем, – что касается этих мерзавцев, что подло наживаются на рвении джентльменов, ищущих знания и, в награду за их неоценимые услуги, за лучшие годы их жизни и большие средства, потраченные ими на получение медицинского образования, платят медикам какие-то жалкие гроши, от каких откажется и простой клерк, – то я приказал бы свернуть шею всем этим подлецам, а черепа их выставить в Медицинской коллегии на обзор всему медицинскому миру так, чтобы младшие его представители уже в юности могли определить посредством точных измерений, какими толстыми могут стать черепа!

Он закончил эту неистовую декларацию, оглядев всех нас с приятнейшей улыбкой, и внезапно загрохотал: «Ха-ха-ха!» – и хохотал так долго, что всякий другой на его месте изнемог бы от напряжения.

Мистер Джарндис несколько раз давал Ричарду сроки на размышление, но после того, как они истекали, Ричард продолжал утверждать, что не намерен отказываться от сделанного выбора, и все с тем же решительным видом уверял Аду и меня, что «все ясно»; поэтому мы надумали вызвать на совет мистера Кенджа. И вот как-то раз мистер Кендж приехал к нам обедать и уж, конечно, откидывался на спинку кресла, вертел и перевертывал свои очки, говорил звучным голосом и вообще держал себя совершенно так же, как в те времена, когда я была еще девочкой.

– А! – говорил мистер Кендж. – Да. Прекрасно! Отменная профессия, мистер Джарндис… отменная профессия.

– Но теоретическая и практическая подготовка к этой профессии требует усердия, – заметил мой опекун, бросив взгляд на Ричарда.

– Без сомнения, – согласился мистер Кендж. – Именно усердия.

– Впрочем, усердие более или менее необходимо для достижения любой цели, если она чего-нибудь стоит, – заметил мистер Джарндис, – и это вовсе не какое-то особое условие, которого можно избежать, сделав иной выбор.

– Совершенно верно! – подтвердил мистер Кендж. – И мистер Ричард Карстон, столь достойным образом проявивший себя в… скажем… в области изучения классиков, под сенью коих прошла его юность, вступая теперь на более практическое поприще, бесспорно найдет применение если не теории и практике сочинения стихов, то хотя бы навыкам, приобретенным в занятиях латинским языком – тем самым языком, на котором было сказано, что поэтом (если я не ошибаюсь) нужно родиться, но сделаться им нельзя.

– Можете на меня положиться, – недолго думая, отозвался Ричард, – дайте мне только взяться за ученье, и я сделаю все, что в моих силах.

– Прекрасно, мистер Джарндис, – сказал мистер Кендж, слегка кивнув. – Если мистер Ричард заверил нас, что, начав ученье, он сделает все, что в его силах, – повторяя эти слова, мистер Кендж сочувственно и ласково кивал головой, – то, мне кажется, нам остается только решить, как достигнуть цели его стремлений наиболее разумным образом. Далее, поскольку мистера Ричарда придется отдать в ученье к достаточно опытному практикующему врачу… у вас есть на примете такой врач?

– Как будто нет, Рик? – осведомился опекун.

– Никого нет, сэр, – ответил Ричард.

– Так! – отозвался мистер Кендж. – Ну а что касается медицинской специальности… тут у вас имеется какое-нибудь предпочтение?

– Н-нет, – проговорил Ричард.

– Так, так! – заметил мистер Кендж.

– Мне хотелось бы разнообразия в занятиях, – объяснил Ричард, – то есть широкого поля деятельности.

– Бесспорно, это весьма желательно, – согласился мистер Кендж. – Мне кажется, это легко устроить, не правда ли, мистер Джарндис? Нам придется только, во-первых, найти достаточно опытного врача; а едва мы объявим о нашем желании – и нужно ли добавлять? – о нашей возможности платить за преподавание, у нас останется лишь одна трудность – выбрать одного из многих. Во-вторых, нам придется только соблюсти те небольшие формальности, которые обусловлены нашим возрастом и нашим состоянием под опекой Канцлерского суда. И тогда мы быстро – выражаясь в непринужденном стиле самого мистера Ричарда – возьмемся за ученье и будем заниматься, сколько нашей душе угодно. Какое совпадение, – продолжал мистер Кендж, улыбаясь с легким оттенком меланхолии, – одно из тех совпадений, объяснить которые мы можем – или не можем при наших теперешних ограниченных способностях, – но у меня есть родственник-врач. Возможно, вы найдете его подходящим, а он, возможно, согласится принять ваше предложение. Конечно, я так же не могу ручаться за него, как и за вас, но возможно, что он согласится!

Это было разумное предложение, и мы попросили мистера Кенджа, чтобы он переговорил со своим родственником. Мистер Джарндис еще раньше собирался увезти нас в Лондон на несколько недель, поэтому мы на другой же день решили выехать как можно скорее, чтобы наладить дела Ричарда.

Неделю спустя мистер Бойторн от нас уехал, а мы поселились в уютной квартире близ Оксфорд-стрит, над лавкой одного обойщика. Лондон поразил нас, как чудо, и мы целыми часами осматривали его достопримечательности, но запас их был так неистощим, что силы наши грозили иссякнуть раньше, чем мы успеем все осмотреть. Мы с величайшим наслаждением бывали во всех лучших театрах и смотрели все пьесы, которые стоило видеть. Я упоминаю об этом потому, что именно в театре мне опять начал досаждать мистер Гаппи.

Как-то раз, на вечернем спектакле, когда мы с Адой сидели у барьера ложи, а Ричард занимал свое любимое место – за креслом Ады, я случайно бросила взгляд на задние ряды партера и увидела мистера Гаппи – его прилизанные волосы, омраченное скорбью лицо и глаза, устремленные вверх, на меня. В течение всего спектакля я чувствовала, что мистер Гаппи не смотрит на актеров, но не отрывает глаз от меня – и все с тем же деланым выражением глубочайшего страдания и самого безнадежного уныния.

Его поведение испортило мне весь вечер – так оно было нелепо и стеснительно. И с тех пор всякий раз, как мы были в театре, я видела в задних рядах партера мистера Гаппи – его неизменно прямые, прилизанные волосы, упавший на плечи воротничок рубашки и совершенно расслабленную фигуру. Если его не было видно, когда мы входили в зрительный зал, я, воспрянув духом, начинала надеяться, что он не придет, и все свое внимание отдавала пьесе, но – ненадолго, ибо рано или поздно встречала его томный взор, когда никак этого не ждала, и с той минуты не сомневалась, что мистер Гаппи ни разу за весь вечер не отведет от меня глаз.

Не могу выразить, как это меня стесняло. Трудно было бы им любоваться, даже если б он взбил свою шевелюру и поправил воротничок рубашки, но, зная, что на меня все с тем же подчеркнуто страдальческим лицом уставился человек столь нелепого вида, я чувствовала себя так неловко, что могла только смотреть на сцену, но не могла ни смеяться, ни плакать, ни двигаться, ни разговаривать. Кажется, я ничего не могла делать естественно. Избежать внимания мистера Гаппи, удалившись в аванложу, я тоже не могла, так как догадывалась, что Ричард и Ада хотят, чтобы я оставалась рядом с ними, зная, что им не удастся разговаривать непринужденно, если мое место займет кто-нибудь другой. Поэтому я сидела с ними, не зная, куда девать глаза, – ведь я не сомневалась, что, куда бы я ни взглянула, взор мистера Гаппи последует за мной, – и была не в силах отвязаться от мысли, что молодой человек тратит из-за меня уйму денег.

 

Иной раз я подумывала – а не сказать ли обо всем этом мистеру Джарндису? Но боялась, как бы молодой человек не потерял места и не испортил себе карьеры. Иной раз подумывала – а не довериться ли мне Ричарду; но терялась при мысли, что он, чего доброго, подерется с мистером Гаппи и наставит ему синяков под глазами. То я думала – не посмотреть ли мне на него, нахмурив брови и покачав головой? Но чувствовала, что не в силах. То решалась написать его матери, но потом убеждала себя, что, начав переписку, только поставлю себя в еще более неприятное положение. И всякий раз я приходила к выводу, что ничего сделать нельзя. Все это время мистер Гаппи с упорством, достойным лучшего применения, не только появлялся решительно на всех спектаклях, которые мы смотрели, но стоял в толпе, когда мы выходили из театра, и даже – как я видела раза два-три – прицеплялся сзади к нашему экипажу с риском напороться на громадные гвозди. Когда мы приезжали домой, он уже торчал у столба для афиш против нашей квартиры. Обойщик, у которого мы поселились, жил на углу, а столб стоял против окон моей спальни, и я, поднявшись к себе в комнату, не смела подойти к окну из боязни увидеть мистера Гаппи (как я и видела его однажды в лунную ночь) прислонившимся к столбу и явно рискующим простудиться. Если бы мистер Гаппи, к счастью для меня, не был занят днем, мне не было бы от него покоя.

Предаваясь этим развлечениям, в которых мистер Гаппи принимал участие столь странным образом, мы не забывали и о деле, ради которого приехали в город. Родственником мистера Кенджа оказался некий мистер Бейхем Беджер, который имел хорошую практику в Челси и, кроме того, работал в крупной общественной больнице. Он охотно согласился взять к себе Ричарда и руководить его занятиями, для которых, по-видимому, мог создать благоприятную обстановку; и так как мистеру Беджеру понравился Ричард, а Ричард сказал, что мистер Беджер понравился ему «в достаточной степени», то сделка была заключена, разрешение лорд-канцлера получено, и все устроилось.

В тот день, когда Ричард и мистер Беджер договорились, нас всех пригласили отобедать у мистера Беджера. Нам предстояло провести «чисто семейный вечер», как было сказано в письменном приглашении миссис Беджер, и в доме ее не оказалось других дам, кроме самой хозяйки. Она сидела в гостиной, окруженная разнообразными предметами, по которым можно было догадаться, что она немножко пишет красками, немножко играет на рояле, немножко – на гитаре, немножко – на арфе, немножко поет, немножко вышивает, немножко читает, немножко пишет стихи и немножко занимается ботаникой. Это была женщина лет пятидесяти, с прекрасным цветом лица, одетая не по возрасту молодо. Если к небольшому списку ее занятий я добавлю, что она немножко румянилась, то – вовсе не для того, чтобы ее осудить.

Сам мистер Бейхем Беджер, краснощекий, бодрый джентльмен со свежим лицом, тонким голосом, белыми зубами, светлыми волосами и удивленными глазами, был, вероятно, на несколько лет моложе миссис Бейхем Беджер. Он от души восхищался женой, но, как ни странно, прежде всего и преимущественно тем (как нам показалось), что она трижды выходила замуж. Едва мы успели сесть, как он торжествующе сообщил мистеру Джарндису:

– Вы, наверное, и не подозреваете, что я у миссис Бейхем Беджер третий муж!

– В самом деле? – промолвил мистер Джарндис.

– Третий! – повторил мистер Беджер. – Не правда ли, мисс Саммерсон, миссис Беджер не похожа на даму, у которой уже было двое мужей?

– Нисколько, – согласилась я.

– И оба в высшей степени замечательные люди! – проговорил мистер Беджер конфиденциальным тоном. – Первый муж миссис Беджер – капитан Суоссер, моряк королевского флота – был выдающимся офицером. Профессор Динго, мой ближайший предшественник, прославился на всю Европу.

Миссис Беджер случайно услышала его слова и улыбнулась.

– Да, дорогая, – ответил мистер Беджер на ее улыбку, – я сейчас говорил мистеру Джарндису и мисс Саммерсон, что у тебя уже было двое мужей – весьма выдающихся, и наши гости нашли, как и все вообще находят, что этому трудно поверить.

– Мне было всего двадцать лет, – начала миссис Беджер, – когда я вышла замуж за капитана Суоссера, офицера королевского флота. Я плавала с ним по Средиземному морю и сделалась прямо-таки заправским моряком. В двенадцатую годовщину нашей свадьбы я стала женой профессора Динго.

– Прославился на всю Европу, – вставил мистер Беджер вполголоса.

– А когда на мне женился мистер Беджер, – продолжала миссис Беджер, – мы венчались в тот же самый месяц и число. Я уже успела полюбить этот день.

– Итак, миссис Беджер выходила замуж трижды, причем двое ее мужей были в высшей степени выдающимися людьми, – проговорил мистер Беджер, суммируя факты, – и каждый раз она венчалась двадцать первого марта, в одиннадцать часов утра!

Мы все выразили свое восхищение этим обстоятельством.

– Если бы не скромность мистера Беджера, – заметил мистер Джарндис, – я позволил бы себе поправить его, назвав выдающимися людьми всех троих мужей его супруги.

– Благодарю вас, мистер Джарндис. Я всегда ему это говорю, – промолвила миссис Беджер.

– А я, дорогая, что я тебе всегда говорю? – осведомился мистер Беджер. – Что, не стараясь притворно умалять те профессиональные успехи, которых я, быть может, достиг (и оценить которые нашему другу, мистеру Карстону, представится немало случаев), я не столь глуп, о нет! – добавил мистер Беджер, обращаясь ко всем нам вместе. – И не столь самонадеян, чтобы ставить свою собственную репутацию на одну доску с репутацией таких замечательных людей, как капитан Суоссер и профессор Динго. Быть может, мистер Джарндис, – продолжал мистер Бейхем Беджер, пригласив нас пройти в гостиную, – вам будет интересно взглянуть на этот портрет капитана Суоссера. Он был написан, когда капитан вернулся домой с одной африканской базы, где страдал от тамошней лихорадки. Миссис Беджер находит, что на этом портрете он слишком желт. Но все-таки это красавец-мужчина. Прямо красавец!

Мы все повторили, как эхо:

– Красавец!

– Когда я смотрю на него, – продолжал мистер Беджер, – я думаю: как жаль, что я с ним не был знаком! И это бесспорно доказывает, каким исключительным человеком был капитан Суоссер. С другой стороны – профессор Динго. Этого я знал хорошо – лечил его во время его последней болезни… разительное сходство! Над роялем портрет миссис Бейхем Беджер в бытность ее миссис Суоссер. Над диваном – портрет миссис Бейхем Беджер в бытность ее миссис Динго. Что касается миссис Бейхем Беджер в теперешний период ее жизни, то я обладаю оригиналом, но копии у меня нет.

Доложили, что обед подан, и мы спустились в столовую. Обед был весьма изысканный и очень красиво сервированный. Но капитан и профессор все еще не выходили из головы у мистера Беджера, и, так как нам с Адой досталась честь сидеть рядом с хозяином, он потчевал нас ими очень усердно.

– Вам воды, мисс Саммерсон? Позвольте мне! Нет, простите, только не в этот стакан. Джеймс, принесите бокальчик профессора!

Ада восхищалась искусственными цветами, стоявшими под стеклянным колпаком.

– Удивительно, как они сохранились! – сказал мистер Беджер. – Миссис Бейхем Беджер получила их в подарок, когда была на Средиземном море.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72 
Рейтинг@Mail.ru