Обидно черту стало, хочь плачь, – да у чертей слез-то нету. На-кось, поди, у людей веселье, смех, душа к душе льнет, под ручку, дьяволы, пьяные ходят, а он, как шакал ночной, один да один по-над горами рыскать должен.
А как Тамару, пониже спустившись, со второго яруса поближе разглядел, так даже сомлел весь: отродясь таких миловидных не видывал, даром что весь Кавказ с Турцией-Персией наскрозь облетел. В сердце ему вступило, будто углей горячих глотнул, чуть кубарем сверху на княжеский двор не свалился. Сроду его к бабам не тянуло, – ан тут и заело…
Так вот, стало быть, к кому за Арагвой молодой Синодальный князь скачет, карабахского коня нагайкой ярит…
Ладно, думает. «Ты, брат, скорый, да и я не ползучий…» Не тот, мол, курку ест, кто к столу спешит, а тот, кто ее за крылышко держит.
Летит Синодальный князь, к луке пригнувшись, на брачный пир поспешает. Алый башлык за спиной ласточкой вьется, борзый конь хвостом версты отсчитывает. За князем верблюды свадебными подарками бренчат, свита коней нахлестывает… Ан, князя Удала замка все не видать, – давно бы, кажись, ему время за Арагвой светлыми окнами, брачными факелами блеснуть. Стало быть, черт через своих подручных бесов все повороты спутал, тропинки вбок отвел, сам карабахскому коню в морду из-за тучи дует, направление сбивает. Чистая беда!
Да еще часовенка древняя в ущелье стояла – отшельник ее один в стародавние времена склал, сам по обещанию камни снизу на спине таскал. Которые путешествующие беспременно перед ней шаг замедляли, шапки сымали, молитву читали – против ночного набега, против внезапной пули, против чеченца гололобого. Черт и тут постарался: скрыл часовню туманом, будто чадрой покрыл. Князь без внимания мимо и проехал…
Едут да едут. Стал молодой князь сумневаться. Попридержал коня, пену с черкески белой перчаткой смахнул, золотые часы вынул – время позднее.
Дал он тут приказ:
– Стой! Оправься. Слуги мои верные! Ночь пала, месяц за горы сгинул, карабахский конь задыхается. Не иначе, как нам на бивак до рассвета располагаться придется. Скидавай тюки, закусим по малости, утро вечера мудренее… Ночь холодная, жертвую по чарке на кажного, – боле не могу, потому вокруг небезопасно.
Легла свита вокруг князя кольцом на голом камне. Дозорных выставили. Прилег князь на бурку, глаза обшлагом прикрыл, мурчит, как кот: Тамара перед ним на софе в шароварках потягивается, сонный ветер глаза закрывает. Прижимает это он седло к грудям, тайные слова шепчет, – не четки ж ему во сне перебирать.
Верблюды посапывают. Всхрапнули и дозорные, против дьявола никакой караул не устоит. А тут, братцы мои, с обоих флангов не то чечня, не то осетины – во тьме и пес не разберет – пластунами подобрались, кинжалы в зубах, да как ахнут! «Халды-балды!» Черт им тут на самую малость месяц приоткрыл, чтоб способнее было жениха-князя найти!.. Лязг, свист, где тыл, где фронт, где свои, где чужие – ничего не известно, потому сражение кавказское, никакого плана, одна резня.
Проснулся князь, на коня неоседланного пал, звизганул шашкой – хрясь, брясь! – улочку себе скрозь неприятеля прорубил…
– За мной, – кричит, – ребята! Мы им хвост загнем…
А какие там ребята – почитай, вся свита без голов лежит, руки-ноги по утесам разбросаны. Так во сне в полном вооружении ни за понюшку и пропали. Который и жив, тому за кустом руки вяжут, к седлу приторачивают…
(Эк, Калашников-то как расхрапелся! Закрой его, Бондаренко, шинелью, а то собьюсь к чертям. Самое главное чичас начинается.)
Вынесся князь из сечи, борзый конь ко князю Удалу направление взял, ан и черт не дурак. В ночной мгле перехватил у чеченца с правого фланга винтовку, да князю в затылок с коленца не целясь, с дистанции шагов, братцы, на триста. Как в галку! Ахнул Синодальный князь, к гриве припал, – вот тебе, можно сказать, и женился. Ночь просватала, пуля венчала, частые звезды венец держали…